Мы сказали, что со дня, когда была произнесена приведенная в предшествовавшей главе проповедь Туберозова, прошло уже три дня. В эти три дня только и суматоха, возбужденная в старогородской интеллигенции проповедью, уже начинала униматься. Еще бы два-три дня, и все дело это начало бы покрываться пылью забвения. Сам протопоп был очень спокоен и сидел безвыходно дома. «Напроказил и хвост поджал», — говорили о нем чиновники, но к протопопу никто из них не шел. Все считали себя обиженными, и те, кто побольше любил протопопа, ожидали или его визита, или встречи с ним где-нибудь на нейтральной почве.

Судья Борноволоков тоже не беспокоил Туберозова новыми вызовами к разбирательству по делу об оскорблении чести господина мещанина Данилы Лукича Сухоплюева. Первые два дня после проповеди Борноволокова от повторения вызова Туберозову удержал практичный Термосёсов.

— Не надо, — говорил он, — пообождем немножко.

— Да?

— Да; пообождем, пока это схлынет; а то вы видели, сколько к нему рук-то в церкви потянулось из народа?

— Да.

— Ну то-то и есть. Здесь ведь не Петербург: ни пожарной команды, ни войск, ни городовых, — ничего как в путном месте.

— Да.

— Конечно, да — этими чертями шутить не следует, — пожалуй, и суд весь разнесут.

— Эх, да! — вздохнул Борноволоков.

— Вы это о чем?

— О Петербурге.

— Да; там городовые и все это пригнано, а тут…

— Я их и в губернском-то городе не заметил, — заговорил с новым вздохом Борноволоков, припоминая, как Термосёсов пугал его, сзывая к себе через окно народ с базара.

— Ну, там хоть будочники… Дрянь, да все-таки есть защита, а тут уж наголо, ничего. Нет; нельзя его теперь звать. — Повремените.

Так это было решено, и так это решение и содержалось в течение двух дней, а на третий комиссар Данилка явился в камеру мирового судьи и прямо повалился в ноги судье и запросил, чтобы ему возвратили его жалобу на дьякона и протопопа или по крайности оставили бы ее без последствий.

— Да? — спросил изумленный Борноволоков.

— Батюшка, никак мне иначе невозможно! — отвечал Данилка, ударяя новый земной поклон Термосёсову, по совету и научению которого подал просьбу. — Сейчас народ на берегу собрамшись, так к морде и подсыкаются.

— Свидетели, значит, этому были? — спросил Термосёсов.

— Да все они, кормилец, ваше высокоблагородие, свидетели, — отвечал плачучи Данилка. — Все говорят, мы, говорят, тебе, говорят, подлецу, голову оторвем, если ты сейчас объявку не подашь, что на протопопа не ищещь.

— Не смеют! Не бойся — не смеют!

— Как не смеют! — Как есть оторвут, — голосил Данилка.

— Мировой судья отдаст тебя на сохранение городничему.

Данилка еще горче всплакался, что куда же он потом денется с этого сохранения?

— При части можешь жить или в полиции, — проговорил Термосёсов Данилке и тотчас же, оборотясь к Борноволокову, полушепотом добавил:

— А то, может быть, можно довести дело и до команды?

— Да?

— Да, конечно, что можно: эти здесь будут свирепеть, — пойдут донесения и пришлют.

— Из-за одного человека? — усумнился Борноволоков.

— Из-за одного? Ну, а разве в Западном крае не за одного какого-нибудь ляшка присылали команды?

— Правда.

— Ничего, — пришлют.

— Да что, батюшка, что команда, — еще войче заголосил, метаясь по полу на коленях, Данилка. — Они меня в рекрута сдадут.

— Разве ты очередной?

— Нет, одинокий, да приговор сделают, — за беспутство сдадут.

— А ты сшалил что-нибудь?

— Да ведь как же — живой человек! — отвечал, тупя в землю глаза, Данилка.

— Поворовывал?

Данилка молчал.

— Поворовывал? — переспросил его с особенным сладострастием Термосёсов.

— Все было на веку, — отвечал Данилка.

— Ну так они воровства не простят, — они тебя после и так сдадут.

— Ой, да нет же, не сдадут. Нет, Христа ради… я женат… жену имею… для жены прошу: милость ваша! умилосердитесь!.. воротите мне мою просьбу! Они говорят: «Мы тебе, Данилка, все простим, только чтоб сейчас просьбу назад». Отцы родные, не погубите!

И Данилка снова отчаянно застучал лбом об пол.

— Что ж… вор… и к тому ж народ сам его прощает… Что же нам за дело? — заговорил, обращаясь к Борноволокову, Термосёсов.

— Да; возвратите, — отвечал судья.

Термосёсов вынул из картонки просьбу Данилки и бросил ее ему на пол.

Данилка схватил бумагу, еще раз ударил об пол лбом, поцаловал у Термосёсова сапог и опрометью выбежал из судейской камеры наружу.

— Вот также опять прекрасный материал и для обозрения и для статьи, — подумал Термосёсов и последнюю половину своей мысли даже сообщил Борноволокову.

Судья эту мысль одобрил.

— И разом еще, — продолжал мечтать вслух Термосёсов, — я говорю, для штуки можно разом в различных тонах пугнуть в «Неделю», в «Петербургские ведомости», в «Новое время», Скарятину — да по всей мелкоте. Даже, — добавил он подумав, — даже и Аксакову можно.

— Да.

— Да; да только он от незнакомых корреспонденции не печатает.

— Да?

— Не печатает. — А что, взаправду: пущу-ка я эту штуку!

— Только в «Новое время»-то кто же напишет?

— Кто?

Термосёсов посмотрел прилежно в глаза своему начальнику и проговорил в себе:

— Ах ты, борноволочина тупоголовая!.. А еще туда же — хитрить!

Затем он вздохнул, согласился, что в газету «Новое время», к сожалению, действительно написать некому, и отошел и стал у открытого окна.

Из этого окна ему открывался берег, на котором была в сборе довольно большая толпа народа.

Под окном, накрыв ладонью глаза, стоял вновь нанятый для судейской камеры рассыльный солдат.

Термосёсов обратился к нему и спросил:

— Чего это люди собрались?

— Должно, Данилку ждут, — отвечал, осклабляясь, рассыльный.

— А чего ж их не разгонят?

— А пошто разгонять-то?

— В Париже б разогнали.

— О?

— Верно.

— А у нас это просто.

В это время толпа вдруг заволновалась, встала на ноги, заулюлюкала и быстро тронулась в одну сторону.

Термосёсов увидел, что по откосу с этой стороны быстро сбегал к народу с бумагою в руке комиссар Данилка. Его сразу схватили несколько десятков рук; и в то же мгновение вверх по воздуху полетели мелкие клочья бумаги, а через минуту взлетело на воздух что-то большое, похожее на человека, описало дугу и шлепнулось в реку, взбросив целый фонтан брызг.

Через минуту это тело показалось наверху воды и поплыло к противуположному берегу.

Термосёсов догадался, что это должен был быть, наверное, Данилка, и не ошибся: это был точно Данилка.

Письмоводитель быстро схватил за руку Борноволокова и, крикнув ему «смотрите!», подтащил его к окну и указал на переплывающего реку комиссара.

Судья воззрился, понял, в чем дело, и сказал:

— Да.

— Вот вам и да, — отвечал ему, бесцеремонно отбрасывая от себя его руку, Термосёсов. — Скажите Термосёсову спасибо, что он вам ни вчера, ни позавчера не дал послать повестки. По-настоящему, и в Петербург бы об этом Алле Николаевне Коровкевич-Базилевич должны написать.

Судья закусил губу, покраснел и сел на место.

— Откуда он все это узнал и что это, наконец, за всепроницающая бестия навязалась на мою голову! — раздумывал, шурша в пустой камере бумагами, Борноволоков.

А Термосёсов все стоял по-прежнему у окна и, глядя, как выплывает Данилка, прислушивался к ворчанию и улюлюканью, которым с этого берега сопровождала несчастливца бросившая его в воду толпа.

Вот Данилка и переплыл, схватился руками за берег и вышел весь мокрый как чуня.

Хохот и улюлюканья усилились.

Данилка отряхнулся, поклонился через реку народу и пошел скорым шагом к Заречью.

Хохот и свисты устали. Двое молодых мальчишек было улюлюкнули, но две чьи-то руки дали им подзагривки, и толпа стала сама расходиться.

— Поучили, — проговорил, обратясь к Термосёсову, стоявший под окном рассыльный.

— И что ж им теперь будет? — спросил Термосёсов.

— Народу? — А что ж народу можно? — ничего.

— Ничего?.. Ишь, как рассуждает!.. Ах ты, этакая скотина! Как же ничего? Да вон Иван Грозный целые пятнадцать тысяч новгородцев зараз в реке потопил.

— Ну-к то ж времена, — отвечал, не обижаясь, рассыльный.

— Времена?.. Скажите, пожалуйста! А ты что ж понимаешь во временах? Стало быть, по-твоему, если в теперешние времена взять палку, да этот самый народ твой колотить, так ему ни капли и больно не будет?

— Да а кто ж его будет бить палкой?

— А полиция.

— А полиции что ж такое за антирес?

— «Антирес»! Да ведь вон они человека-то утопить бы могли?

— Данилку-то? Как можно утопить? Нет! Они ведь это тоже, с рассудком.

— Да разве, дурак, этак позволено?

— А что ж? — Ничего. У нас здесь из этого просто.

— Ах ты животное этакое! А еще называется солдат! — проговорил с укором Термосёсов. — Разве солдату можно за мещан да за мужиков руку тянуть? А? Ты, каналья, кому присягал-то? А?.. Пошел прочь, бездельник, в переднюю!

Рассыльный сконфузился от этой термосёсовской распеканции и, понурив голову, пополз в свою темную переднюю.

«Чрезвычайно как все это просто! — думал Термосёсов, глядя с презрением на отходящего солдата. — Идиллия! Они тут все пообнимутся, и народ, и баре, и попы, и христолюбимое воинство. Станет, растопырится сплошная земщина, и в сто лет ни Европа, ни полячишки, ни мы ничего и общими силами не поворохнем! Соединяться, черт вас возьми! — послал он, переведя глаза на расходившуюся толпу, которая учила Данилку. — Мерзавцы!.. Вот мерзавцы! Поляков, говорят, можно вынародовить; немцев собираются латышами задавить; а вот эту же сволочь чем задавишь или куда вышлешь? Земли недостанет!» — заключил с негодованием Термосёсов и, презрительно плюнув за окно на улицу, пошел к своему столику писать статьи и третье обозрение, задуманное по поводу всего происшедшего. В обозрении Термосёсов решил себе не забыть и разговора с рассыльным солдатом, так как это, по его мнению, было пригодно для указания вреда, происходящего от сокращения срока солдатской службы и других вредоносных реформ по военному ведомству.