День сгас, и над городом стала ясная, лунная ночь. Туберозов все еще прощался с женою в глубокой тайне. Около дома его собралась толпа, но никто, ни любопытство, ни дружба, ни любовь не нарушали великих минут разлуки. Все, кто пришли проститься с протопопом, ждали его на улице или на крыльце.
И вот дверь дома растворилась, и из нее вышел совсем готовый в дорогу Туберозов. Наталья Николаевна с ним: она идет возле него, склонясь своею головой к его локтю.
Они оба умели успокоить друг друга и теперь не расслабляют себя ни единой слезою.
Ожидавший выхода протопопа народ шарахнулся вперед и загудел.
Туберозов поднял вверх руку и послал толпе благословение.
Гомон затих; шапки слетели долой, и люди стали креститься.
Из-за угла тихо выехала спрятанная по распоряжению городничего запряженная тройкой почтовая телега. На облучке ее, рядом с ямщиком, один жандарм, другой с кожаною сумкою на груди стоит у колеса и ожидает пассажира.
Туберозов сходил, приостанавливаясь почти на каждой ступеньке и раздавая благословения. Но вот и он у того же колеса, у которого ждет его жандарм. Вот он поднял ногу на ступицу, вот и взялся рукою за грядку, — жандарм подхватил его рукою под другой локоть… Туберозов отбросился, вздрогнул, и голова его заходила на шее, как у игрушечной куклы, у которой голова посажена на проволочной пружине; словно зажевал что-то не только неудобопереваримое, но даже и неудобопережевываемое.
— Отец Савелий! — крикнула ему, не выдержав, Наталья Николавна.
Протопоп оправился на телеге и оглянулся на жену.
Наталья Николаевна подскочила к нему, схватила его руку и прошептала:
— Все ничего: но только жизнь свою, жизнь свою пощади, Бога ради!
Протопоп молчал: ему мнилось, что жена его слышит, как в глубине его души чей-то не зависящий от него голос проговорил: «теперь жизнь уж кончилась и начинается житие».
Туберозов благоговейно принял этот глагол, перекрестился на освещенный луною крест собора, и телега по манию жандарма покатила, взвилась на гору и исчезла из виду.
Народ постоял и начал безмолвно расходиться. Ворота и калитки запирались на засовы, и месяц, глядевший на Старый Город с высокого неба, назирал уже одну Наталью Николаевну.
Она не спешила под кровлю, да и что ей там было под ее осиротелой кровлей? Она сидела и плакала на том же крылечке, с которого недавно сошел ее муж, и ей теперь точно так, как ему, тайный голос шептал: что «жизнь его кончена и начинается его житие».
— Как это будет? И что это будет?
Она ничего этого не понимает и, рыдая, бьется своею маленькой головкой о перилы сходов.
Нет ей ни избавляющего, ни утешающего.
— Или он есть?
— Он есть, и он долго не медлит.