Тем же летом студент Пуговкин окончил курс, переменился местом с бывшим врачом Старого Города и явился на помощь к Пизонскому. Иван Ильич Пуговкин был человек добрый и благородный, но весьма недалекий и склонный более всего жить целый век «в эмпиреях». Его всегда можно было подбить на всякое доброе дело, но нельзя было научить доделать ни одного дела. Он был неимоверно тороплив и прежде, чем вдумывался во что-нибудь, уже получал уверенность, что он это уже понимает; прежде чем брался за дело, он чувствовал, что оно уже делается. Кончил курс он кое-как, но был о своих познаниях мнения самого высокого. Он питал страсть ко всему особенному. Ни учиться, ни жить как все люди он не мог. Этим он был известен еще в университете.
— Я все это лучше знаю! Сто тысяч раз лучше знаю! — твердил он, с гордым презрением отворачиваясь от какого-нибудь препарата, который ему хотел объяснить кто-нибудь из товарищей.
— Да говорят же вам, что я еще как материно молоко сосал, так я знал это! — кричал он, замечая, что кто-нибудь сомневался в его знании.
Когда такие выходки Пуговкина возбуждали всеобщий невольный смех, он краснел, но не каялся, а, стараясь отшутиться, говорил:
— Постойте-ка смеяться-то, потому что все это еще не очень-то смешно; а я еще сто сорок семь тысяч раз смешней этого вам могу сказать.
При такой выходке все присутствовавшие обыкновенно смеялись еще более, и Пуговкин, радуясь, что ему никто не противоречит, уходил спокойно, унося за собою всякий день все более и более укреплявшуюся репутацию шута. Так лжеумствуя и фантазируя, он едва-едва кое-как поймал степень лекаря и получил место городового врача в Старом Городе. В Старом Городе был уездный лекарь, врач очень сведущий и хороший практик, перед которым неопытный и хвастливый Пуговкин во всяком другом месте был бы ничто; но Старый Город опроверг все эти предположения насчет своих отношений к Пуговкину. Он приютил его, дал ему хлеба и соли и добрую хатку в зеленом удольи Гремучего верха.
Сила, обратившая к Пуговкину сердца города, заключалась, во-первых, в открытости его доброго нрава, в его всегдашней веселой беспечности, в его русском происхождении, а также в тупом невежестве Старого Города и в его ненависти к немцам. А ко всему этому, как выражался Пизонский, — и Господь помогал Ивану Ильичу на сиротскую долю.
Действительно, не успел Пуговкин приехать в Старый Город, которому Пизонский давно уже толковал о скором прибытии «братца», как для него очистилась ступень к славе и известности. Иван Ильич Пуговкин подъезжал к Старому Городу в то время, как там умирала головина теща, женщина старая, сырая, богомольная и обжорливая. Давно обреченная на смерть в случае диетической невоздержности, она разговелась жирной ветчиной и почувствовала приближение своего смертного часа. Семейство, забыв свою староверческую ненависть к медицине, послало, против воли умирающей, за лекарем, немцем. Пришел немец, посмотрел на больную, долго щупал ее живот и стал аскультировать. Задыхавшаяся старуха злилась, что нарушают тишину ее мирной кончины. С грозным недоумением она смотрела, как лекарь ползает своею щекою по ее груди и все собиралась с силами сказать ему крепкое слово; но силы этой не было, и старуха молчала. Да не суждено, однако, было нетерпеливой старухе отойти от скандала. Желая заставить больную поглубже вздохнуть, немец уложил на ее груди свою голову и сказал:
— А ну теперь, хорошенько издохни! — Старуха не выдержала; она тихо в три приема подняла с постели свою полупарализованную руку и дала лекарю наотмашь довольно звонкую оплеуху.
Голова заплатил обиженному старухою немцу сто рублей и послал за только что приехавшим Пуговкиным. Иван Ильич и переодеваться даже не стал; лохматый и нечесанный, как был в пропыленном дорожном пальто, так он и поехал на головиной таратайке.
Войдя, раскланиваясь, в комнату, где лежала старуха, он тихо придвинул к ее кровати стул и взял было ее за руку, но больная сухо отдернула эту руку и прохрипела:
— Перекрестил бы, супостат, прежде лоб-то свой!.. ты ведь русский.
— Русский, русский, — заговорил, нимало не обидясь, Пуговкин и, перекрестившись три раза перед иконою, сказал: — Ну, чем же мы будем лечиться?
— Это уж твое дело знать, чем ты меня морить будешь, — отвечала больная, у которой негодование приподняло упавшие силы.
— Маменька очень рассердившись, — вмешалась жена головы. — Лекарь-немец приходил, да маменька их не поняла.
Головы жена потихоньку рассказала Пуговкину, в чем было дело. Иван Ильич так и залился смехом.
— А ты не хохочи здесь как жеребец, — остановила его старуха.
— Да вы бы, маменька, — весело заговорил Пуговкин, — вы бы сказали ему: попробуй, мол, ты сам, немец, издохни.
Старуха закусила пересмягшую губу.
— А я вам вот что скажу; ничем вас не надо лечить, — продолжал, наклоняясь к ней, Пуговкин.
Умирающая поманила пальцем дочь, достала стынущею рукою из поданной ей шкатулки перстень с изумрудом и, ткнув его Пуговкину, сказала:
— На тебе за это.
Пуговкин было — стал отказываться.
— Это за то тебе, что ты меня не беспокоил, — добавила старуха, бросив ему на колени перстень.
На другой день старухе как будто полегчало; она сама потребовала к себе Пуговкина.
— Поговори-ка здесь при мне, — велела она ему, усаживая его возле себя на скамеечке.
Пуговкин рассмеялся и спросил, о чем ему говорить.
— Да не со мной говори, а с молодыми; а я слушать буду, — отвечала старуха.
И она долго с удовольствием слушала, как новый лекарь разговаривал с молодыми, сама велела девке принесть им сюда орехов и через час отослала их от себя, а завтра опять наказала Пуговкину приходить, и Пуговкин опять пришел, и опять все им были бесконечно довольны и все решили, что это просто клад, а не человек: все знает, везде был, все видел, но простоты не гнушается, обо всем говорит и шутит и орехами забавляется.
Успех Пуговкина у умиравшей старухи на этом не кончился. Во-первых, по городу пронесся слух о его простоте и познаниях и возбудил к нему общую симпатию, а во-вторых, больная старуха, которой он не помешал умереть через неделю после начала их знакомства, кончаясь, наказала отдать Пуговкину с сиротами ее старенький домик, давно без всякой пользы стоявший на Гремяке. Так совершенно неожиданно Пуговкин сделался оседлым обывателем Старого Города и поселился с сиротками в полученном им в подарок домике. Для приобретения этого домика лекарь Пуговкин решительно не употреблял никаких мер и получил его совершенным сюрпризом. Он утешал старуху, вовсе не думая о ее утешении и не заботясь ни о ее подарках, ни о своих сиротах, все еще остававшихся в это время на попечении Пизонского. Он так себе забавлялся и разговаривал; но Константин Ионыч видел в этом огромнейшую ловкость братца и несказанно ему удивлялся.
Первым делом Пуговкина, как только он устроился в своем доме, было закрепление этого дома за сиротами Глафирой и Неонилой Набоковыми.
— Погоди, — говорил ему голова, — погоди, еще какое почтение от них увидишь; тогда еще успеешь наградить.
Пизонский замер при этих словах, со страхом ожидая, что на них ответит «братец», но братец только замотал своей рукой, головой и отвечал голове: это нельзя, этого, Борис Дмитрич, никак невозможно; за это сейчас под суд меня могут отдать.
— Полно, пожалуйста, кто тебя за твое добро под суд может отдать? — рассуждал голова.
— Да всякий же может отдать; хоть вот и вы так можете меня за это к плетям приговорить, потому что это выходит все равно, что я буду вор.
— Туне полученное, туне и дается, — робко поддержал братца Пизонский.
— Даром, даром отдаю, — завершил Пуговкин и, никого не слушая, таки закрепил за девочками подаренный ему умершей старухой дешевый домик с садом и довольно большим огородцем.
Окончив это дело, Пуговкин заговорил об устройстве давно пустой городской больницы.
— Я ее сделаю совсем по-новому, совсем по-новому, как нигде еще нет, — рассказывал он всем, с кем перезнакомился в Старом Городе; но проходили дни, месяцы; ушел год, а к устройству больницы не делалось ни одного шага, и доныне в ней по-прежнему живет тот же сторож, занимающийся вязанием из клоповника веников, да та же захожая старуха, просыпающаяся только для того, чтобы впасть в обморок и заснуть снова.
Перезнакомясь с праздными и непраздными людьми Старого Города, Пуговкин только и делал, что шатался из дома в дом; всех он удивлял выходками своей исполинской фантазии, всех поправлял, со всеми спорил и всем очень нравился за свой открытый нрав и вечную веселость. Деловые, занятые люди отдыхали с ним, а люди праздные любили Пуговкина за то, что он был еще празднее их и всегда доставлял возможность проводить время, переливая из пустого в порожнее. Лекарь Пуговкин решительно ничем не занимался. Одно единственное дело, о котором он еще кое-когда вспоминал, это было ученье сирот Милочки и Глаши, потому что Пизонский, переведя девочек с острова в дом своего ученого братца, совсем устранялся от всякого вмешательства в их дальнейшее воспитание. На несчастие детей Пизонский находился под безграничным обаянием перед великими достоинствами своего братца. Он не только почитал Пуговкина самым добрым и самым умнейшим человеком во всей подсолнечной, но и смотрел на него с благоговением и ни за что на свете не решился бы ему в чем бы то ни было противоречить. — «Он, матинька, ученый», — говорил Константин Ионыч, когда ему рассказывали о какой-нибудь колоссальной нелепости, сказанной или совершенной Пуговкиным. — «Мы не можем рассуждать, зачем он так по-ученому говорит, потому что нам этого знать неоткуда».