Беловежа название свое получила от бывшей здесь когда-то белой башни (белой вежи). Достоверных сказаний о том, откуда пуща и селение Беловежа получили свои названия, нет. У Балинского в его известном сочинении “Starożytna Polska pod względem historycznym, jeograficznym i statystycznym”, мы встречаем только предположение, что тут был охотничий деревянный замок королей польских, который по своим белым башням мог быть назван Беловежею, а от этого замка и вся лесная пуща, в которой ом был построен, получила свое название.[19] Теперь в с. Беловеже есть церковь, сельское управление и недавно построенный охотничий домик государя. С. Беловежа стоит среди пущи, на огромной поляне, окруженной со всех сторон лесом. Солнце, взошедшее после расчистившихся дождевых туч, уже готово было утонуть за темной синевой бора, когда мы въехали на двор беловежского сельского управления. Рассчитавшись с белостокским извозчиком и заказав себе две пары обывательских лошадей, самовар и яичницу, мы отправились осмотреть царский охотничий домик. Домик невелик; в нем всего около семи небольших комнат, в которых нет ничего достопримечательного. В первой комнате несколько охотничьих чучел, работы, как сказывают, хранителя виленского музея, очень хорошо отделанная кабанья голова; во второй комнате очень недурные деревянные медальоны с рельефными изображениями дичи; далее кабинет; еще далее комната с ширмами из матовых стекол и комната, в которой сложено несколько подушек и байковых одеял. Пыли нет, все чисто и опрятно. Снаружи домик смотрит домиком, весело и приютно. На фронтоне постройки, соединяющейся с этим домиком и служащей (кажется) помещением для местного лесничего, укреплена голова зубра, сделанная в естественную величину; но я не мог узнать, из чего сделана эта голова: из бронзированного гипса или из металла. Около домика, который, впрочем, здесь называют дворцом, по склону холма разбит палисадник. По направлению этого склона к солнечному свету нужно полагать, что из палисадника можно было бы сделать вещь очень милую, но этого, разумеется, не сделано. Палисадник совершенно заброшен и шелестом растущего в нем бурьяна протестует на невнимание лиц, заведующих имуществом казны или короны. По дороге от беловежского зверинца до д. Беловежи видны местами кучи собранного валежника и сложенные полусаженки прекрасных дров. Странно и жалко видеть толстые строевые деревья, порезанные на дрова, и даже в этом виде гниющие у самой дороги, по недостатку сбыта лесного материала.

— Неужели по всему лесу валежник так же собран? — спросил я моего товарища.

— Ну, не думаю, — отвечал он.

— Где ж там! Борони Боже, — вмешался извозчик, — это вот только около дороги.

— А дрова?

— А так само и дрова.

— А в середине леса ничего?

— Да что ж там будет? Ничего.

Из с. Беловежи мы выехали поздно. Как начали собирать лошадей, так и собирали до одиннадцати часов ночи. Яичница никуда не годилась, и есть было нечего. Надпись, находящуюся на обелиске, поставленном в Беловеже в воспоминание избиения зубров королем польским (кажется, Станиславом Августом) и его сотрудниками, не мог списать, потому что было уже темно, а надпись, высеченная на сероватом камне, хотя и совершенно ясна и свежа, но в сумерки читать ее довольно трудно. От Беловежи к д. Кивачам (как называют ее здешние крестьяне), или Кивачина (как значится на плане Беловежской пущи), дорога идет лесом, необыкновенно густым и рослым.

Самая дорожная просека здесь гораздо уже, и есть места, где со всех сторон охватывает непроглядная, могильная тьма. Узкая, но длинная литовская фурманка, приспособленная здесь для возки жита и соли, идущих с юга, через Пинск, к Белостоку, очень удобна для езды одному, но вдвоем на ней сидеть невозможно; а мы, по неопытности своей, на одной фурманке отправили вещи, а сами уселись вдвоем на другую. Пришлось попеременно сидеть друг у друга в ногах. Взглянув вверх, на узенькой полоске неба я увидел звезды: в лесу было тихо и тепло, но звездный свет не доходил к нам, и небо мы видели, как из глубокого колодца. В одном месте, с правой стороны, вдруг сквозь деревья показалась поляна.

— Что это? — спросил я извозчика. — Луг?

— Болото.

Действительно завиднелась кое-где вода, и послышался легкий шелест болотных трав.

— А велико это болото?

— Скрозь.

— Как скрозь? Разве и с левой стороны болото?

— Болото, — отвечает литвин бесстрастным голосом.

— И мы едем по болоту?

— По болоту.

— Что же это, гать, что ли?

— Гать.

— А по оба бока болото.

— Болото.

— Зубры тут ходят?

— Что им делать в болоте?

— А лоси?

— Лось любит болото.

— И не тонет он?

— Нет.

— А дик? (кабан — по-польски dzik).

— Дик везде.

— И к болотам ходит?

— Больше около дубу. Желуди жрет.

Что-то треснуло и зашумело в лесу.

— Зверь? — спрашиваю я извозчика.

— Зверь.

— А какой зверь?

— А кто его знает.

Нет, с этим не разговоришься. В Кивачи приехали ночью и остановились у избы “пана совестного”. Изба чистая, светлая, стены вверху выбелены, а в рост человека просто чисто выскоблены. Печка выбелена не мелом, а белою глиною. Побелка очень чистая. На загнетке горели кусочки смолистого корня. Свет довольно ярок, но красноват и беспрестанно мелькает. Березовая лучинка, как ее приготовляет мордва в Пензенской губернии, на мой взгляд, светит несравненно лучше. Впрочем, “пани совестная” объяснила мне, что во время прядева или другой ручной работы изба этими же смолистыми кусками освещается иначе. Она взяла несколько щепок распиленного корня, зажгла их и положила в крошечный каминок, устроенный в угле печки: изба осветилась так, что можно было прясть и шить в нескольких шагах от каминка. Каминок особым узким рукавом соединяется с трубою выше вьюшки, и дым от горящих для освещения щепок уходит в трубу, не унося с собою теплого воздуха из избы. Пан и пани “совестные”, три девочки, которыми благословен их супружеский союз, и работница, довольно красивая девушка лет 18-ти, имеют вид здоровый. Глаза у детей чистые голубые, и ни малейшего признака колтуна или болезни век, которые так нередко встречается видеть у литвинов, живущих в курных избах. Пан “совестный” все хлопотал: послал за лошадьми и за пивом, которого мы просили купить у еврея, а пани “совестная” и ее работница сели против нас на лавочку. Я нарезал галяреты проснувшимся детям, из которых старшее имеет не более пяти лет, и они, с полуоткрытыми глазенками, начали уплетать, чавкая ртом громче одной известной мне энергической украинской дамы. Пива на гривенник принесли такую массу, что мы сами выпили, попотчевали хозяев; я напоил девочек, из которых одна, с белыми волосами и черными глазенками, выпила два стакана, и все-таки пива осталось. Пиво слабое, как русская брага, и на брагу похоже и вкусом, но пить его при жажде очень приятно. Работница у пана “совестного” живет “из милости”, т. е. из-за прокормления и одежи.

— Что же так дешево? — спросил я девушку.

— А так, бо у нас дешево, — отвечала она, грустно надпираясь рукой.

— Ты сирота, верно?

Девушка утвердительно кивнула головою.

— Ни отца, ни матери нет?

— Мать умерла, — так же грустно продолжала сирота.

— А отец?

— Отца не было, — отвечала она с полувеселою, полуироническою улыбкою.

— Верно, мать солдатка была?

Девушка опять утвердительно кивнула головою.

— Что ж, тебя никто не сватает?

— Никто.

— Ты ж такая хорошая, красивая.

Девушка слегка зарумянилась, утерла рукавом нос и сказала: “Ну, дак что ж?”

— Чего ж на тебе не жениться?

Девушка молчала.

— А ты пошла бы замуж?

— Разумеется, пошла бы. Надоело уж чужие кутки-то (углы) обивать, — отвечала она, с постоянным выражением грустной иронии.

— Может быть, Бог даст, выйдешь, — сказал я, чтобы сказать что-нибудь.

— Может, знайдется такой же до пары, да и поберутся, — промолвила “пани совестная” с чувством некоторого достоинства.

— А хозяйский сын будто уж и не может на сироте жениться?

— Чего не может! Только посаг (приданое) все ж таки какой-нибудь нужно.

— А Бог с ними, те хозяйские сыны! — резко сказала девушка, соскочила с лавки и стала поправлять горевшие лучинки.

— А бедному жениться, так и ночь коротка, — сказал я, вспомнив малороссийскую пословицу.

— А так, пане, — серьезным тоном заметила хозяйка.

Девушка пристально стояла у огня, сложив руки на молодой, очень красиво очерченной складками белой рубашки груди, и ни слова не сказала. Только по тонким устам ее милого, свежего и немножко хитрого личика снова промелькнула ироническая улыбка.

“Пан совестный” вошел с пятью крестьянами, т. е. с двумя извозчиками, которые нас привезли из Беловежи, с двумя, которые должны везти из Кивачина до Шерешова, и десятником, наряжавшим подводы. Мы заплатили прогоны за дорогу от Беловежи и дали по злоту на водку. Мрачный и бесстрастный литвин, от которого нельзя было дорогою добиться слова, прояснел и стал рассказывать, как разложены наши вещи. Десятнику дали гривенник. Выходя из хаты, я дал двугривенник на ленту Олесе, сироте, с которой беседовал, и не успел спрятать руки, как она неожиданно ее поцеловала.

— Выходи замуж, — сказал я, прощаясь с нею.

— Спасибо пану на добром слове, — отвечала она.

По одному ехать на фурманке очень удобно: сидишь между колесами, не трясет, и не рискуешь беспрестанно выпасть. На эти фурманки здесь ставят по две бочки сала (Low), и еще напереди остается место погонщику; но они, как я уже сказал, очень узки. Мой новый возница, молодой парень лет 22-х, с длинными волосами и довольно приятным, хотя и бесцветным лицом, беспрестанно ежится в своей худой свитке.

— Холодно! — проговорил он, громко крякнув.

— А разве у тебя нет ничего потеплее?

— Есть.

— Чего же не надел?

— Так, не надел.

Прошла маленькая пауза.

— Волк! волк! — весело крикнул возница.

— Где ты его видишь?

— Вон! вон! — отвечал извозчик, указывая ручкой бича влево от леса, к которому приближалась наша дорога.

Я стал вглядываться и вскоре очень близко увидал темный силуэт волка и его сверкающие глаза. Зверь стоял смирно, повертывая только одну морду, а сам не шевелился.

— Ишь, гадина, как насмелился! И не трогается даже, — сказал извозчик. “Уло!” — крикнул он. “Уло!” — повторил он опять. Волк стоял по-прежнему. “Видите, какая анафема! Не боится”.

Волк, действительно, как будто не обращал внимания на крик и стоял спокойно; только сверканье двух светящихся точек свидетельствовало, что он беспрестанно озирается на все стороны и не упускает из вида своего стратегического положения.

— А много тут волков?

— Пропасть.

— Лесные офицеры их стреляют?

— Стреляют, да все-таки их пропасть.

— А медведей?

— Теперь вот что-то не видать, а то были.

— Много, чай, скотины перепортили?

— Портили; ну, все волки проклятые больше портят.

— А зубров?

— С медведем зубру нипочем. Он ему враз (сейчас) отобьет смелость. Ему вот волки, так беда.

— Отчего ж волк хуже медведя?

— Медведь один идет на зубра — что ж он ему сделает? А волки проклятые стадом, так и облепят: тот за ляжки, тот за брюхо, все сзади, зубр их таскает, таскает, пока упадет; тут ему и смерть.

— И много они их так губят?

— Должно, немного, а таки губят.

— Кости видаете иногда?

— Трафится (случается), часом видишь, ну, только редко.

— И медведь-таки последний, вот, что убили стрелки, задрал одного здоровенного зубра, — сказал извозчик, входя “в пассию”, как называют курские дамы неудержимое словоизвержение, которым они жестоко страдают, либо от тускарьской воды, либо от раков из Сейма.

— Почему же ты это знаешь?

— Видела вся наша осока.[20]

— Что же видела осока?

— Прежде еще мы видели этого медведя и все уж было приготовили, чтоб идти на него, а он и задрал зубра.

— Почему же вы думаете, что это он задрал?

— Видать по деревьям, как он залез на дерево и сидел там, караулил.

— Это вы догадываетесь?

— Видно, как лез вверх и как оттуда прямо на горб ему (т. е. зубру) так и прыгнул, так и засел. Деревья, сучья, все кругом от того дерева, где он сел, все поломано. Иные деревца-таки здоровые, толстые так и выхвачены. Это он лапой хватался, хотел сдержать зубра-то, а по иному по старому древу так по коре так когтищами и процарапал. Далеко, далеко он его катал, а тут уж, видно, умаялся, и косточки его и теперь так лежат.

— Большой был зубр?

— Двое между рог сядут, и еще просторно.

— А медведь?

— Не видал, как его убили. Лихорадка меня в это время трясла, а другие говорят, большущий зверь.

— А волки, видал, как гоняют зубров?

— Нет, сам не видал.

— Да ты зубра-то видал ли? — спрашиваю я шутя. Литвин рассмеялся.

— Что, видал?

— Да мы же осока! — отвечал он сквозь смех.

— Так часто видите?

— О, часто.

— И не боитесь их?

— Как старика встретишь, так прячешься.

— Чего же прятаться? Он ведь не бросается.

— Все лучше, как сховаешься (спрячешься) или на дерево взлезешь.

— Разве он когда бьет человека?

— Дядю моего, лет пять будет, крепко напугал.

— Расскажи, пожалуйста.

— Несет дядя домой плетушку, а дело к вечеру. Несет, а глух тоже был покойник: не слыхал, как зверь-то подошел, а он подошел да как ткнет в плетушку, так и взвилась. Дядя упал — старый человек был, — упал и лежит; опомнился, поднял голову, а зубр его плетушку знай подкидывает, да как увидел, что дядя поднимается, опять к нему. Ни жив ни мертв дядя. Зубр подошел и ну его обнюхивать. Дядя так и ждет, что вот поднырнет рогами, да и на цментарж (на кладбище) закинет. Аж он, черт этакий, понюхал, понюхал, посопел, лизнул его раза с два, и да и опять к плетушке, ну ее опять метать.

— А дядя же?

— Помаленьку уполоз в куст, да со страха так старый и вскочил на сосну; целую ночь там просидел, пока наши ехали, так закричал им. Совсем было помер со страха.

— А не вез он часом москаля со страха?

— Як кажете?

Малороссийской поговорки здесь не понимают.

— Не врал дядя? — спрашиваю я снова.

— Ого, врал! Не такой был человек, чтоб врать.

— Чего ж зубр плетушку-то кидал: сердился или играл?

— Потешался. Они ведь охотники забавляться. Иной раз возьмутся бороться — Боже мой! — только стон стоит, трещит все кругом. Заденут рога за рога, как только не сломят.

— А может быть и ломают?

— Нет, не ломают. Як бы ломать, то уж лучше б он иной раз роги поломал, чем жизни решиться, и не поломает бидак.

— Не понимаю я, что ты говоришь.

— Эге! Не понимаете. Вот, как куска стоит.

— Какая куска?

— Куска, куска, что летом по лесу стоит… маленькая такая, тучами так и ходит.

— Комары, что ли?

— Эге, комары, комары. Ух, да и допекают же они зубров! Волк или медведь теперь еще может часом сделать что-нибудь тому, что “поедынче” (отдельно) ходит, а стаду нет, у них хоть их сколько соберись, не выкусят а ни клока. А куска как настанет, так так доймет их, что они иначе бешеные, аж стогнут, землю роют, выйдут на горку, да оттуда все так кувырком и летят. Сам я это раз видел, своими глазами; даже земля дрожит, право.

— Ну, а жизни-то как решаются они от куски?

— Да ходили наши двое один раз в соседскую деревню, да и заблудились. Вышли на какую-то поляну, Бог знает куда; и ночь уж, и месяц взошел; видят, дело плохо. А издали сразу как загудет, да как выскочит на поляну здоровенный зубр, прямо так лбом о корень и хватился, и ну его вертеть, и ну вертеть, и сам гудит. Это куска ему морду-то и осела, он-то с ней ничего и не поделает. Испужались наши хлопцы, да бежать; бежали, куда глаза глядят, так до самого утра проходили. А пошли мы после сено убирать; глядим, около сосны валяются кости зубра и рога, совсем со лбом промеж двух кореньев засунуты. Оглядели это наши хлопцы, так и познали, что это та самая полянка, где они зубра видели. Как доняла его куска, рога-то он засадил меж корней, чтоб лбище свой почесать, да, видно, и не вытащил, а тут его волки, верно, и задушили.

— А может быть, и с голода издох, — добавил крестьянин после небольшой паузы.

— Как же это он задел рога и вынуть не мог? Ведь они же у него к концу уже.

— Ну, или вширь как завязил, или не умел полегоньку вынуть, все рвал досадуючи, а коренья крепкие, догадки же нагнуться не было. Зверь, хоть дорогой, но все же глупый.

— Поймать его легко или нет?

— Пустое дело: сгородил станочек да положил сена, он и придет; запирай сзади да веди. Так их и ловили, кому там их отсылали, не знаю, королю какому или генералу.

— Чего ж ему идти на сено, когда оно у него есть в лесу?

— Какое там сено?

— Вы же готовите, осокою, как ты говоришь?

— Это даровая работа! Пустое дело с этим сеном.

— Отчего?

— Первое, что его на всех зубров не наготовишь, а второе, что они его сразу все попсуют (попортят): нажрутся, да давай копать его, да кататься на нем, спать разлягутся, все перемочат, перегадят под ногами, да так оно в снегу да в грязи и гноится. Шкода (жаль) работы только, — прибавил он, вздохнувши.

— А в скольких местах кладут сено по пуще?

— Бог их знает, только везде, все одно, сено это зубрам не в помощь. Сгубят сразу все сено и пошли целую зиму кору глодать; пока снег мал, еще осинки молодые скусывают, а там пухнут с голоду на одной коре. В эту-то пору они и к мужикам, на скирдники таскаются, только берегись: все в одну ночь слопают и в леса соседние разбредутся.

— И живут они в соседних лесах или назад идут?

— В Свислочской даче их пропасть живет и вот в нашем маленьком леску, а пара что-то года с два жила, да нет ее теперь. Либо волки загнали, либо в пущу опять вскочили. А то было какие смелые стали; скот наш деревенский пасется, они выйдут да смотрят.

— А ни с коровами, ни с быками не паровались?

— Нет. Наша скотина мелкая, а они какие ведь черти! Где с ними? Он нашу корову просто задушит. Вот у пана тут одного, так спаровали зубра с коровою, потому что крупная, хорошая, так этакая телка зародилась! Рослая, красивая, здоровая, на диво. Только к молоку, говорят, нехороша.[21]

— Нехороша, говоришь, к молоку?

— Да ведьма ее, говорят, испортила.[22]

— Вы все сочиняете.

— Нет, это верно. А вы, пане, смеетесь над ведьмами? Ой! Я пану на это не даю рады (совета). Лихие шельмы, Боже крый от них.

— И людей, стало, они портят?

— Нет, все больше коров да пчел.

— Ну, у меня ни коров, ни пчел нет. А у вас пчел много?

— Нет, мало стало, переводятся борти.

— Что так? Ведьмы, что ли?

— От, и лету им нет, отбиваются все.

Здешние крестьяне верят, что пчелы состоят под особым покровительством невидимых сил. Этому же верят также и в серединной России. В Орловской, например, губернии верят, что есть пчелы, от Бога присланные, и есть загнанные сатаною, вследствие слова, которое знает хозяин. Пчелы от роев, загнанных сатаною, всегда очень сильны и побивают других; но от них хозяин никогда не смеет дать части в церковь (кануну), и купцы “с крещеной душою” будто бы распознают мед от дьявольских пчел и не продают такого воска на церковные свечи, а свозят “в жидовские места” и на фабрики. Действительно, и из крестьян Кромского уезда я знаю пчеловодов, которые ни за что не дают своего меда на канун в церковь; но что им внушает сопротивление общему обычаю тамошних крестьян-пчеловодов, — не знаю.

— А леса вам дают? — полюбопытствовал я у крестьянина.

— Спросить нужно, так дают, по усмотрению.

— А сверх усмотрения?

— Нельзя. Разве пан не видел шлагбавы за нашей деревней?

Я вспомнил, что действительно мы проезжали шлагбаум; что долго звали живущего там стрелка и что нас пропустили, не осматривавши.

— Там смотрят, чтобы ничего не взяли из пущи.

— А мимо шлагбаума?

— Ну, это как кому хочется, — отвечал извозчик, повернувшись ко мне и оскалив зубы. — Да не стоит, — прибавил он, дернув вожжами.

“Разве что так!” — подумал я.

В шерешевское сельское управление приехали очень поздно. Писарь в чемарке встретил нас с заспанными глазами. Приемной комнаты нет. Я улегся на столе, а мой товарищ нашел это импровизированное ложе неудобным, сказав, что “на столе еще належишься”, принял половину капли Rhus в сотом делении и в полной униформе погрузился в настланное для него соломенное море.