В нынешнем нумере мы печатаем текст письма, полученного нами из Ниццы от г. Герцена. Поговорка: «Глас народа — глас Божий» вполне оправдалась на слухах, которые в последнее время носились о Герцене. Наш варшавский корреспондент писал о свидании г. Герцена с венским протоиереем нашим М. Раевским; несколько позже мы напечатали извлечение из одного частного письма, где тоже передавались новости, касающиеся Герцена. Затем в январской книжке «Русского вестника» появилась статья г. Ренненкампфа: «Невольное объяснение с издателем „Колокола“», из которой мы могли видеть, что хотя г. Герцен и прекратил издание своего журнала, но по-прежнему верит в свои социалистические принципы и в их будущее торжество в России. Столь же неизменным взглядом г. Герцен похваляется и по отношению к вопросу польскому, в котором он, как известно, держал сторону поляков и считал Россию по их делу неправою.
Цитаты, приведенные г. Ренненкампфом в «Невольном объяснении» с издателем «Колокола», дают знать, что если у Герцена и есть мысль о возвращении в Россию, то осуществление этой мысли будет ему крайне неудобно, так как, помимо многих иных затруднений к его возврату на родину, он до сих пор еще открыто держится такого образа мыслей, который у нас не встретит теперь ни сочувствия, ни почета.
Между выдержками, которые напечатали мы из одного частного письма, и теми, которые читаем в «Невольном объяснении» г. Ренненкампфа с издателем «Колокола», есть некоторая гармония. Частное письмо, которое мы имели в руках, говорило, что Герцена сильно понажали собравшиеся в Швейцарии русские социалисты. В последних статьях своих, цитируемых в «Невольном объяснении» г. Ренненкампфа, Герцен тоже не без желчи говорит о тех своих испытаниях и уже не в первый раз упоминает о некоем «известном русском литераторе, который украл (sic) у Николая Огарева сто тысяч франков». Новое обращение Герцена к этому факту свидетельствует, что издатель «Колокола» действительно не свободен и в настоящее время от раздражений, причиняемых ему партиею людей, которых он считал некогда своими преданнейшими учениками; но дальнейших намерений Герцена все это нисколько не выясняло.
Напротив, судя по тому, что Герцен в приведенном г. Ренненкампфом письме своем к Огареву старался выдержать себя тем же «неисправимым социалистом» и другом Польши, мы должны были бы считать все слухи о намерении Герцена проситься на родину крайне шаткими и неосновательными. И «С.-Петербургские ведомости», на основании сведений, которые эта газета рекомендовала считать достоверными, объявили, что вести о желании Герцена возвратиться на родину не имеют основания, что достоверным можно считать только то, что сын Герцена просит дозволения побывать в России для устройства хозяйственных дел своего отца, за которым до сих пор числится в Костромской губернии довольно большое имение. Это, конечно, было далеко не то, что повинная самого Герцена и его личное возвращение. После этого всякие дальнейшие толки о Герцене замолкли.
Но вот на сих днях нами получено письмо от самого Герцена. Письмо это, которое также позволительно считать «достоверным сведением», отчасти подкрепляет сказания «С.-Петербургских ведомостей», отчасти же противоречит им. Г. Герцен пишет нам (14 марта нового стиля из Ниццы), что он «в Вене никогда не бывал и с отцом Раевским никаких сношений ни личных, ни письменных, ни чрез чье-нибудь посредство не имел и вообще никаких шагов, чтобы возвратиться в Россию, не предпринимал, несмотря на то, что возвращение на родину для него, как для всякого человека, находящегося в его положении, было бы одним из счастливейших событий в жизни».
Стало быть, сведения «С.-Петербургских ведомостей», вполне достоверные в том, что Герцен «никаких шагов, чтобы возвратиться в Россию, не предпринимал», не имеют той же силы достоверности касательно отсутствия в нем желания возвратиться. Кроме того, желание г. Герцена возвратиться на родину для некоторых кружков уже давно не новость: г. Герцен, около двух лет тому назад, положительно высказывался в этом духе двум почетнейшим русским писателям, свидетельства которых нельзя было считать легковесными, без преднамеренного желания игнорировать их или не верить им. Такое недоверие нужно было для того, чтобы не упадала слава Герцена как непримиримого врага правительства, с чем в свою очередь связывалось желание удержать на известной высоте поколебленный авторитет Искандера и его утопий. Но дело не в том.
Г. Герцен заключает письмо свое к нам выражением надежды, «что условия, в которых поставлена русская печать, не помешают нам напечатать его письмо в ближайшем листе нашей газеты». Эта просьба — которую мы не видим никаких оснований не исполнить и которую ныне же и исполняем, — по нашему мнению, стоит того, чтобы сказать по поводу ее несколько слов.
Г. Герцену, который с такою точностию определяет нынешнюю меру независимости нашей печати, всеконечно, должна быть известна и степень значения печатных заявлений в России. Если печать наша, благодаря последним реформам, пользуется известною долею свободы суждений, то ее все-таки нельзя рассматривать как силу, имеющую влияние на правительственные мероприятия. Хотя и нельзя отрицать, что некоторые заявления нашей печати были удостоиваемы большего или меньшего внимания со стороны известных лиц нынешнего правительства России, но тем не менее ни один из органов нашей печати не имеет вовсе претензии руководить соображениями государственных людей. Уверения в противном, имеющие будто бы своею целию вознести значение русской публицистики, на самом деле идут ко вреду ее и рассеиваются у нас, и дома, и за границею, тайными и явными врагами тех органов, национальные стремления которых совпадают с некоторыми наипопулярнейшими мероприятиями правительства в национальном духе. Эти пустые и злостные россказни имеют вредную цель — путем видимой похвалы отечественной печати нанести косвенную укоризну правительственным лицам в недостатке самостоятельности. Это очень хорошо понимают и наши государственные люди, которые видят тайные пружины этого ехидного подхода, и не дарят никаким вниманием наветов, стремящихся разрушить доверие правительства к общественным органам, наиближе принимающим к сердцу всякую благую меру и особенно горячо отстаивающим ее от подкопов и мин, неустанно подводимых темными партиями. Признательные правительству за долю льгот, предоставленных им русской печати, мы относимся с полнейшим уважением к его самостоятельности. Следовательно, обращаться к правительству через печать с просьбой такого рода, какова должна быть просьба, диктуемая Герцену его желанием возвратиться на родину, нет ни малейшего смысла. Такая опрометчивая мысль рекомендовала бы сообразительные способности Герцена гораздо ниже, чем они стоят в нашем мнении. По его просьбе, мы печатаем его письмо, из которого в России узнают, что для издателя «Колокола» «возвращение на родину было бы счастливейшим событием в его жизни», но смеем уверить автора этого письма, что оно не может иметь никакого влияния на представление, которое имеют о Герцене наши государственные люди. Мы должны думать, что Герцен, прося нас заявить о его желании возвратиться на родину, отнюдь не мог иметь неуместной надежды, что это заявление поднимет какой-нибудь всполох и предуготовит правительство к изменению взгляда, какой оно имело о бежавшем Герцене и какой может иметь о Герцене, возжелавшем возвращения. Это было бы слишком легкомысленно, даже после того, как Герцен некоторыми своими выходками, вроде заподозренного им покушения похитить его из Англии, отнял у нас всякую возможность не считать его, при всех его дарованиях, способным на очень большую заносчивость и на самые крайние и смешные увлечения. Одним словом, мы не хотим думать, чтобы Герцен, посылая свое письмо, думал, что опубликование его может иметь какое-нибудь воздействие на правительство и послужить нашему эмигранту средством определить состояние горизонта тех сфер, где должно разрешиться: быть или не быть «счастливейшему событию в жизни» Герцена.
Кое-как, побочными средствами и окольными путями, могут устраиваться экспатриации и побеги за границу, но для возвращения на родину, после стольких выходок против правительства, сделанных притом с такою заносчивою дерзостию, Герцену существует только два пути: один — путь прямого обращения к великодушию Императора, от которого одного будет в таком случае зависеть вся дальнейшая судьба смирившегося строптивца; другой — возвращение на родину, без всяких предварительных просьб, и предание себя власти и суду, который решит судьбу Герцена не по милости, а по закону. Оба эти пути перед Герценом, и от него самого зависит, какой из них он найдет более удобным и предпочтительным; но ни на том, ни на другом из этих путей присланное нам письмо его не облегчит и не укоротит его шествия.
После всего сказанного, спрашиваем себя снова: зачем же Герцен желает, чтобы в России знали, что «возвращение на родину будет счастливейшим событием в его жизни»? Что это: холодный фарс прежнего фанфарона, в своих писаниях обращавшегося за pan-brat-a с государями, или искренний крик нестерпимой боли, вырвавшийся из груди настрадавшегося старика, который на пятьдесят седьмом году сознал недостоинство своего прошедшего, или, наконец, зрело обдуманное желание сериозного человека, преклоняющегося перед судом общественного мнения родной страны и желающего выслушать ее приговор?
По чувству человечества, мы не хотим давать места первому из этих предположений. Пусть лучше будем рисковать впасть в ошибку, но откинем от себя всякую мысль — видеть в настоящем поступке Герцена фарс. Много виновный перед Россиею неоплатными и для многих из нас уголовными, в самом строгом значении слова, винами, Герцен все-таки человек, и вдобавок в эти минуты несчастный человек. Несчастие и скорбь имеют свои неприкосновенные права: человек, уважающий свое человеческое достоинство, должен сдержать свой даже справедливый гнев и относиться к ним с известною деликатностию и участливостию. Мы хотим верить, что письмо Герцена прислано к нам потому, что автора этого письма непреклонно нудит его совесть войти в сношения с родиною, и он хочет знать ее мнение, ее суд о нем. Мы не знаем, какие меры, помимо этого письма, предпринимает Герцен для того, дабы «счастливейшее событие его жизни» сделалось возможным, да для нас это и нимало не важно; но что до желания его видеть напечатанным присланное к нам письмо, то мы готовы видеть в этом поступок не только не легкомысленный и не бесцельный, но даже и очень сериозный. Мы не можем думать иначе; мы склонны думать, что Герцен, сам знающий пути, какими он должен идти в своих исканиях права вернуться на родину, желает знать, как, помимо правительства, отнесется к его желанию и к самому факту его возврата само русское общество, которое он оскорбил гораздо более, чем правительство, имевшее все условия для того, чтобы не обращать внимания на всю его заграничную деятельность, как игнорирует оно ныне деятельность герценовских последователей: Серно-Соловьевича, Элпидина, «Публициста Николки» (есть и такой заграничный писатель) и всех им подобных.
Такую цель г. Герцена мы понимаем и в интересах достижения ее оправдываем его просьбы напечатать письмо, присланное на имя редактора и издателя «Биржевых ведомостей». В самом деле, помимо первой важности, какую должны иметь для Герцена милосердие Государя и взгляд правительства, для него весьма важно предузнать, как отнесется к нему все русское общество, имеющее свои представления о пользе или вреде необыкновенного способа Герцена любить Россию и служить ей, растлевая понятия ее молодых людей. Прекращая издание «Колокола», в прощальном слове к читателям, Герцен весьма верно определил свое настоящее отношение к русскому обществу, когда искренно и не без туги сердечной сознался за себя и за Огарева: «Мы слишком удалились от мнения, господствующего в России, чтобы перебросить мост; нет (телеграфного) каната, столь длинного, чтобы нас услышали… Молодое поколение совершает свой ход и не имеет нужды в нашем слове. Пусть говорят другие, мы не имеем ничего сказать нынешнему поколению». Итак, публицист Герцен, поучавший русское общество тоном лжепророка, умер; остался Герцен — русский экспатриот, то есть потерявший родину русский гражданин, и в этом смиренном звании эмигрант естественно должен был вспомнить об общественном мнении нового русского поколения, уже не нуждающегося в его слове. Мы уверены, что, в ответ ему на этот скромный запрос, наше русское мнение не преминет высказаться со всею прямотою, которая, может быть, будет и тяжела, и горька «неисправимому социалисту», но которая все-таки повеет на него своим целящим духом отрезвления.
В этом смысле мы понимаем печатаемое в нынешнем нумере нашей газеты письмо Герцена и, как общественный орган считаем себя призванными и обязанными выразить о письме его наше независимое мнение, которое в известной мере имеем право считать солидарным с мнением людей, подписывающихся на наше издание и не приходящих в противоречие с характером высказываемых в нем суждений.
1869 год.