Весна и свойственные ей стремления. — Избирательная горячка. — Парижский petit bourgeois. — Нечто о предчувствии политических гроз. — Праздник в Орлеане в честь Орлеанской девы. — Скандал с девою, изображавшею девственницу. — Дитя рулетки.

Весеннее солнце все вызвало к деятельности как в природе, так и в социальной жизни и в политике. Приемные залы еще открыты, балы продолжаются, но большинство столичного населения уже охотнее спешит на открытый воздух. Зимние одежды сняты, и парижане встречают лето на Елисейских полях. Сад Mabil также открыт вместе с прочими танцевальными садами, в которых забавляется полу-свет и четверть-свет Парижа. Здесь собираются обыкновенно толпы как иностранцев, так и французов; первых привлекает сюда любопытство, но, что привлекает вторых, — это действительно непостижимо. Вечно одно, одно и одно и то же: подержанные женщины, изношенные мужчины, канканчики и пунши да пиво… Господи, сколько бы надо удивляться, как есть постоянные аматеры[34] подобных увеселений! Можно бы даже по этому поводу сказать ядовитое словцо насчет французской легкости и всего прочего, если бы… если бы сами мы далеко от этого уехали и не всемерно к тому стремились. Парижанин, впрочем, и вообще невзыскателен и неразборчив на забавы и удовольствия: он идет всюду, где можно что-нибудь посмотреть: большого ли быка, иностранного ли государя, или какую-нибудь выставку редкостей; а главное, где есть женщины, там и француз. Известно же, что у нас в оные времена, когда их брата много рассеяно было в качестве гувернеров по русским селениям, они певали с нашими сенными девушками подблюдные песни, водили с крестьянками в рощах танки, качались на качелях и пивали «петит рюмки русски добро», и все это с чистосердечным весельем, и часто ни слова не понимая из того, с чем к ним относятся.

Счастье и рай земной внутри нас самих, и француз, умеющий всегда и везде творить свое веселье, блестящее этому доказательство.

Окрестности Парижа тоже усеяны гуляющими, но здешние гости ищут надышаться весенним воздухом, насмотреться на молодую зелень, вообще, что называется, вздохнуть и освежиться. В троицын день все пароходы, сновавшие взад и вперед по Сене, были битком набиты пассажирами, на всех омнибусах красовались голубые значки с надписью «Complet»;[35] высшее общество даже вовсе не решалось отправиться в «Bois»,[36] такая сильная там была толкотня и давка.

* * *

На избирательных собраниях тоже было непросторно: около каждого из более или менее красноречивых и талантливых кандидатов толпились тысячи слушателей. Всякий, кто прожил бы последние недели перед выборами в Париже, вообразил бы, что его внезапно перебросило, по крайней мере, хоть на ту сторону канала в либеральную Англию, а спросонья могло бы пригрезиться, что он и в Америке. Великая нация была смела, как немецкий школьник, которому в рекреационный день позволяется даже прыгать на директорскую спину. Возбуждение в самом деле было всеобщее: высшие классы вдруг почувствовали тягостную и неприятную неловкость, рабочие заволновались, правительственные лица задумались. Перед тревожными очами стали подниматься тени из растревоженных гробов; в великолепно освещенных залах раздалось эхо марсельезы; за веселою танцовальною музыкою слышались крики: «Да здравствует республика!», в памяти всех восстал 1789 г., за ним 1793, 1830 и 1848. Крутые годы, тяжкие годы, и годы великие и поучительные для имеющих уши, чтобы ими слушать, а не хлопать, лепеча: «Слушаю-с». Общество тоже хлебнуло кипятка избирательных собраний, оно оживилось и стряхнуло с себя на эту пору безучастие, усвоенное им за последнее время его бездеятельной и опустившейся жизни. Парижане было заходили гоголями и заговорили совсем свободными «enfants de la patrie».[37] Смотреть на это было очень интересно. Не без того, разумеется, чтобы тут не выкидывалось и экивок, и глупостей, и безрассудств, и даже, если хотите, довольно возмутительных вещей. «Из потем света, говорят, не скоро рассмотришь». Всего обиднее и досаднее из всех общественных неловкостей было видеть неумение или радикальнейшую отвычку французов понимать свое значение как народа, как государственной силы, без которой ничто же бысть, еже бысть. Повсеместно опять главнейшие задачи и цели упускались или забывались; громкая фраза пустозвонного крикуна без всякого труда зачеркивала резонного человека и отрывала общественное внимание от насущных вопросов к вопросам малозначительным и подчас даже вовсе ничтожным. Опять воздавались почести некоторым личностям, весьма мало их заслужившим и, может быть, если бы взять их под мелок, едва ли даже принесшим хотя когда-либо какую-либо пользу делу свободы. Все это возмутительно, но всего возмутительнее все-таки было забвение, постигшее некоторых лиц, вовсе не заслуживших забвения французов. Это, конечно, и наша родная черта, жить философиею желудка, который «старого добра не помнит»; но тем не менее, надо сказать матку-правду, — черта это довольно не высокая и во всяком случае не рекомендующая особенно нацию ни со стороны ее общечеловеческих чувств, ни со стороны ее политической дальнозоркости. В духе почтения к прямым и истым героям страны воспитываются новые герои, а в шуме, поднимаемом в честь эфемерных блягеров, множатся только блягеры, в которых и без того нет недостатка во Франции (а к нам это и вовсе не относится, потому что мы — особая статья: чужие земли стоят похвальбою, а наша хайкою крепка).

* * *

Что могло выясниться среди всей этой суеты, среди всего этого крика и шума, это одно, что французы, как их ни дрессируют, все-таки настолько не забыли еще своего прошедшего, что человеку, который там, в этих кружевных Тюльери, сидит и, перебирая из руки в руку возжи, поверяет: крепки ли они и как бы какая не лопнула, до гроба своего не видеть вожделенного покоя. Шапка святых и грешных Людовигов (Лудовиков) должна подчас давить на мозг сильнее, чем шапка Мономаха, давившая череп хитрого Бориса. Потомство! Потомство!.. все надежды, все упования, как и все оправдания нынешнего императора французов, если он может где искать их, то это в потомстве, но, кто бы что ни говорил и как бы улегшиеся со временем страсти ни открыли доступа к правильному обсуждению всей деятельности Наполеона III, его цезаристские идеалы и стремления, конечно, не выдержат и самой бесстрастной критики и никогда не укрепят любви за его ближайшим потомком.

Да, бедный этот юноша; да, бедный этот принц, — любопытен и страшен его гороскоп! Вот тот, кто один из всех, чающих венца, может, вероятно, ничего не преувеличив, сказать: «От юности моея мнози борят мя страсти!»

* * *

Из лиц, принимавших участие в избирательных волнениях, самым типичным и потому самым интересным для постороннего наблюдателя является парижский petit bourgeois, этот мелкий собственник, постоянно трусящий революции и между тем постоянно готовый принять в ней участие. У мелкого парижского буржуа свое собственное миросозерцание, центром которого, конечно, он считает Париж. Как могут люди жить не в Париже или, по крайней мере, не во Франции, этого petit bourgeois не может понять. Определенных политических убеждений у него тоже почти нет; он думает то, что думает его журнал, а его журнал — это тот листок, который он прочитает последним. Во время избирательных собраний petit bourgeois, — этот маленький скаредник, маленький фанфарон, маленький повеса и непременно трусишка за свою propriété[38] и азартный забияка за свою gloire de belle France,[39] — от всей души аплодировал самым либеральным ораторам, не разбирая их оттенков и закала. Как в былое, но совсем еще недавнее время, наш крепостник-боярин восхищался журналами, где пробирали экономистов за их laisser faire, laisser passer[40] и бредили аграрными законами Лициния, так и этот bourgeois. Ему нравится, что ругают, по-нашему пробирают, тех, кого он задним числом не сумел понять, а что там, к чему тут «аграрные законы Лициния» привешены?.. Это так, должно быть… для разговора… какой-то вздор и глупость, а проборка, мол, вот это не вздор и не глупость, да и потом проборка задается уже очень смачная, очень хорошая.

Эти «вселенские смази», как называл их один гневливый русский журнал, в таких странах, как Франция или Россия, очень хорошо служат. Ничего не делай, а суетись, — прослывешь здесь деятелем; не признавай ни в ком ни ума, ни дарований, — прослывешь сам умником; напирай, что любовь к идее есть своего рода эгоизм, и оправдишься во всем, что бы ни совершил ты против всякой идеи. В странах, где общественное мнение не сидит на своем месте, а слоняется, где ему быть не надо, ругань и нападки, — все равно, основательны они или неосновательны, — долетают до цели, и заставить парижского bourgeois поверить, что Жюль Фавр не отвечает либеральному воззрению на порядки, стоит очень небольших усилий. Bourgeois льстило, что фразистые ораторы нынешних собраний были люди знаменитые. Это тоже ему приятно… вот почему, что ораторы эти, несмотря на свою знатность, обращались с милым bourgeois запанибрата. Он, этот либеральный милашка, даже иногда вотировал за них. Черт возьми — это, конечно, правда, что он, бедняк, в ту же пору всем сердцем и помышлениями разделял страх правительственных органов перед spectre rouge,[41] ну, да уж как-то оно, Бог дал, сошло пока… Зато сколько было утешений! С какою комическою серьезностию немецкого профессора археологии примыкал сей добродушный и легкомысленный трусишка, буржуа, стеклышко к своему глазу; с какою важностию, энергиею и даже азартом он копался и рылся в избирательных циркулярах; вообще, как он копошился, как он шумел и сам собою упивался!

* * *

Газеты имели во все это время большое значение. В кофейнях, в библиотеках надобно было целые часы выжидать какого-нибудь журнала, чтобы поймать его в руки; все омнибусы и кареты превратились в читальные комнаты, никто не усаживался в экипаж без листка газеты. На каждом углу стояли толпы, читавшие афиши, в которых один кандидат называл себя либералом, другой демократом, третий радикалом, четвертый сторонником свободы и порядка. Одним только правительственным кандидатом себя никто назвать не смеет, или не смеет, по крайней мере, в Париже. Не видно ли и в этом знамение времени? Французы в самом деле похожи на ружейные капсюли: их можно тискать и держать сколько угодно времени взаперти, но вдруг удар, и взрыв готов снова. Целых двести лет у них не было права сходок: они это терпеливо переносили, потому что все были сравнены в этом праве бесправия. Но как только одним дозволено присутствовать при собрании в театре Шателе, а другим отказано в этом, — мина показала дым и чуть-чуть не дала огня. Если бы не надоело давно повторять, что дела в Париже того и гляди разыграются нехорошо, то можно бы и опять повторить заезженную газетную фразу, что «все недавние сцены, происходившие и на улицах, и в собраниях, ясно показали, как парижский воздух переполнен электричеством, и что гроза висит над головами».

* * *

Среди всех этих волнений французы просмотрели одно значительное приобретение, сделанное во время их выборов добрыми соседями их, пруссаками. Французы не заметили, что в Пруссии успели изобрести еще одно новое удивительное ружье, делающее уже по 25 выстрелов в минуту, и, наконец, так увлеклись, что даже позабыли про свое народное торжество — про праздник в честь Орлеанской девы. Это торжество, справляемое обыкновенно в Орлеане, достойно того, чтобы на нем отдохнуть от рассказов о политических вихрях и бурях и подышать веяниями исторического романтизма. Празднество в честь Орлеанской девы происходит обыкновенно таким образом. К этому дню в Орлеан собирается множество духовенства, и торжественная процессия, в которой принимают участие войско и все граждане города, несет историческое знамя Иоанны. Роль Орлеанской девы исполняет обыкновенно какая-нибудь девушка, отличающаяся непорочною нравственностию и хорошим поведением. На нее надевают все вооружение Иоанны, и она предшествует процессии. Накануне дня этого торжества обычай требует, чтобы эта же самая девушка провела всю ночь на молитве в башне, подобно Иоанне. Несколько лет тому назад по этому поводу в Орлеане произошел необыкновенный скандал. Проходившие рано утром в день праздника мимо башни вдруг услыхали, что непорочная дева, запертая ими для молитвы, молится так усердно, что звуки ее голоса долетают даже до улицы. Вошли в башню, и о ужас! невинная дева оказалась не одна: ночью у нее родился ребенок! Нельзя сказать, чтобы в самом деле этот молодой жилец мира выбрал очень удачную минуту для своего появления на свет, но что вы с этим поделаете?

* * *

Нечто подобное случилось недавно на одной рулетке. В числе посетителей этой рулетки всеобщее внимание заслуживала своею страстною любовию к игре одна девица. Игорная страсть в ней, казалось, была до того сильна, что не оставляла места ни для каких других чувств, а между тем на деле вышло немножко не так. Сначала некоторое время особа эта казалась не совсем здоровою, но на такую безделку никто, разумеется, не обращал внимания. У зеленого стола смотрят более на состояние кошелька, чем на состояние здоровья играющих, но однажды вечером за игрою девица, о которой идет речь, поставив какую-то небольшую ставку, вдруг резко вскрикнула и упала. Окружающие бросились поднимать ее, и что же? Они были очень приятно удивлены: их милая партнерка произвела на свет прехорошенькую девочку, которая, может быть, в свою пору будет еще страстнее заигрываться в рулетку, чем заигралась ее maman.[42]

Но этим еще казус не кончен: явление нового жильца на свет налагает на общество свои обязательства, и то почтенное общество, среди которого «прехорошенькая девочка» увидела этот хорошенький свет, поняло и исполнило свои обязательства с редкою в наш век добросовестностию. Когда смятение, произведенное необыкновенным рождением «прехорошенькой девочки» успокоилось, croupier[43] снова затянул было свое обычное: «le jeu est fait, rien ne vas plus»,[44] один из игроков поднялся и сказал прочим: «Господа! случаю угодно было, чтобы именно здесь родился ребенок; представим же случаю и обеспечить состояние новорожденной. Пусть весь выигрыш этой ставки принадлежит новому жильцу нашего мира». С этими словами великодушный игрок поставил 1000 фр<анков>; другие последовали его примеру, а случай поблагоприятствовал, и новорожденной через несколько минут выпало двадцать тысяч франков, которые и вручены ее матери. Но на этом скандальная хроника останавливается и, к сожалению, ничего не повествует: решилась ли девица, родившая дочь за рулеткою, спрятать двадцать тысяч и употребить их по назначению или снесла их опять в рулетку и проиграла на девятый день после своего разрешения? Надо полагать, что последний исход вероятнее. Да и к чему стесняться и рассчитывать? «Девочку, рожденную за рулеткою», в Париже можно с немалым успехом за деньги указывать, а за такую особу, как сама мать ее, иной англичанин, любящий редкости, и Бог весть чего не пожалеет.