Разбойник
Ехали мы к Макарью на ярмарку*. Тарантас был огромный, тамбовский. Сидело нас пятеро: я, купец из Нижнего Ломова*, приказчик одного астраханского торгового дома, два молодца, состоящие при этом же приказчике, да торговый крестьянин из села Головинщины. Я, купец и приказчик сидели сзади, под будкою*, молодцы насупротив нас, а крестьянин на облучке с ямщиком. Хотели мы ехать на почтовых, да побоялись задержек по П-ской губернии, где на ту пору почтовые станции держал генерал Цыганов (вымышленная фамилия). Он служил предводителем и все больше охотился за лисицами да за разным красным зверем, до дел не доходил, а люди его, надеясь на барскую защиту, творили что хотели. В ярмарочную пору им была лафа; проезжих много, и все больше купечество, народ капитальный и незадорный; твори с ним что хочешь, он за рубль дорогою не стоит, потому всегда наверстать его надеется. Да и задору-то на цыгановских станциях не боялись. «Нам, бывало, говорят, что книжка? Плевать мы хотим в эту книжку-то. Пиши, что душа пожелает. Три рубля — да вот тебе и новую книжку к столу прилепят». Зная все это, мы порешили ехать на сдаточных. Езда была тоже пускай не сахарная, однако все лучше; по крайней мере неприятностей ожидалось меньше. Погода стояла ясная и сухая, дорога — что твое шоссе, только колеса постукивают. По обыкновению, все мы скоро между собой перезнакомились и сблизились, как способны сближаться в дороге только русские люди. Разговоры у нас ни на минуту не прекращались, так что купец, который постоянно укладывался спать и закрывал лицо синим бумажным платком, крепко на нас сердился и что-то бурчал себе под нос. Впрочем, сердился он только на езде, а как до привала, так сейчас и сам вступал в разговор. Из всего нашего дорожного общества более всех болтал и даже надоедал своею болтовнею один из ехавших с астраханским приказчиком молодцов, Гвоздиковым звали. Превеселый был парень, и лицо такое хорошее, не то чтоб очень умное, а так, открытое, веселое, словом, хорошее лицо. Он поминутно болтал и все больше подтрунивал над своим товарищем. Глаза у него были такие чистые и смех такой задушевный, что даже становилось досадно, глядя на его беспечную веселость. Другой молодец, товарищ Гвоздикова, был человек лет сорока, с лицом, заросшим черными волосами до самых глаз. Над глазами волосы у него были подстрижены и придавали ему типический вид русского сектанта. Впрочем, он и сам говорил, что живет «по древлему благочестию». Он смеялся над выходками своего товарища как будто нехотя и сбивал все больше на ученый разговор насчет писания и нравственности. Гвоздиков звал его «желтоглазым тюленем». Сам приказчик, толстый, рослый человек, с широкою, окладистою бородою, остриженный также по-русски, был человек, что называется, не пущий, но добрый и снисходительный. Крестьянин же, сидевший на козлах, молчал почти целую дорогу и только изредка предлагал безотносительные вопросы, на которые веселый молодец спешил отвечать какою-нибудь забористою шуткой. В Арзамасе мы пробыли почти целый день и выехали только под вечер; сделав верст пятнадцать, осмеркли, а в деревне, где нужно было переменить лошадей, стало совсем темно. Заказали первым делом вышедшей к нам на крыльцо бабе самовар, а потом потащили кто саквояж, кто сверток, кто связку с баранками, а «желтоглазого» оставили в тарантасе, на дозорном пункте. Вошли в избу — духота страшная. Перенесли стол в сени, присели к нему на скамейках и разложили провизию. Через час та же баба подала бурый самовар с зелеными пятнами и капающим краном.
— Вам запрягать, што ли? — спросила баба, поставив деревянную чашечку под капавший кран.
— Запрягать, запрягать, краля моя червонная! — отвечал Гвоздиков.
— Да где мужики-то? Аль одна дома? — спросил купец.
— Одна! зачем одна? не одна, а с богом.
— Тебя, значит, бог бережет.
— А то кто ж? знамо бог.
— Да мужики-то кто ж у вас?
— Мужики-то?
— Да.
— Кто? свекор, хозяин мой да братенек у него, молодой мальчик.
— А баба-то ты одна?
— Одна. Свекруху весной схоронили, а парня еще в осень женить будем.
— Да где ж они, мужики-то?
— А! — да парнишка в гон еще утресь поехал, тоже купцов повез, да вот не бывал, свекор с хозяином тут, у суседа, на следство к становому пошли.
— На какое следствие?
— Да вот тут намедни у какого-то проезжего в лесу чумадан срезали.
— Кто срезал?
— Кто ж его знает? неш мало всякого народа теперь по дороге болтается? теперь ярманка.
— А скоро они придут от чиновника-то?
Баба плюнула на два пальца и сорвала ими нагоревшую светильню у свечки.
— Должно, скоро будет. Даве еще, где светло, пошли.
Выпили по чашке, по другой, на дворе скрипнули ворота и послышался говор. Через минуту в сени вошел высокий мужик с лицом не столько суровым, сколько раздосадованным и сердитым. Он нам не поклонился и прошел прямо в избу.
— Микитка еще не был? — спросил он у бабы как-то нетерпеливо и раздражительно.
— Не был.
— А ты чего огня-то не зажжешь? Собирай вечерять. Он снова показался в дверях избы и, не говоря нам ни одного приветственного слова, прямо сказал:
— Тарантас-то на двор бы втянуть.
— Чего на двор? Мы хотим ехать.
— Самая теперь езда! — проговорил он вполголоса и, обернувшись к бабе, закричал громко: — Собирай ужинать-то! Аль оглохли?
Из избы послышалось: «Полно горло-то драть, неш не видишь, собираю».
Мужик пошел на двор, и там опять послышался говор. Через несколько минут у самой сенной двери старческий голос сказал: «Усыпал, аль не слышишь? ведь сказал, что усыпал, едят».
Вошел старик, белый как лунь и немножко сгорбленный.
— Чай-сахар, купцы почтенные! — сказал он.
— Просим покорно, дедушка! — ответил ему приказчик, но он, очевидно, счел это приглашение за самую обыкновенную фразу и не обратил на него никакого внимания.
— Ехать хотите? — спросил он, опершись руками о наш стол.
— Хотим ехать.
— Нужно, видно, очень?
— Да, нужно.
— На ярманку?
— Да.
— Ехать-то не ладно, — сказал он, подумавши, смотря попеременно всем нам в глаза.
— Что так?
— Да ишь вон всё шалят.
— Шалят?
— Да, баловают, пусто им будь. Теперь вот третий день казаков расставили. Бекет* у лощинки поставили, а вчера тут вот сусед вез баринка в своем тож кипаже: весь задок-то истрошили*.
— Кто ж это?
— А господи его ведает.
— И никто не видал?
— Барин, знамо, в задку сидел, и с барыней; да не чуяли, а лакей, знать, клевал на козлах. Кому видеть-то?
— А ямщик?
— Да и ямщик, може, не видал.
— А може и видел? — спросил Гвоздиков.
— Кто ж его знает? може и видел. Что поделаешь-то с врагом-то с этаким?
— Отчего?
— От праздника, — тем же нервным голосом ответил внезапно вошедший с фонарем и с уздою в руках муж принявшей нас бабы.
Никто не отвечал. Всем было очень неприятно.
— Едут как оглашенные, — продолжал, ни к кому не обращаясь, мужик. — Говоришь: обожди, повремени: где тебе! слушать не хотят, а там тягают нашего брата да волочат.
— Да чего ж тягают? — спросил приказчик.
— Спроси их чего.
— Ну, не видал ли? не слыхал ли чего? спрашивают, — проговорил ласково старик.
— Что ж! сказал, да и к стороне.
— Чего не к стороне.
— Все пытают тебя и так и этак, — прибавил старик, — все добиваются того, чего, може, и не видал.
— Ну и скажи.
— Что сказать-то? — спросил опять молодой.
— Правду.
— Правду! правда-то нонче, брат, босиком ходит да брюхо под спиной носит.
Баба вынесла большую чашку с квасом, в котором что-то плавало, поставила ее около нас на конце стола, положила три деревянные ложки и краюшку хлеба. Оба мужика и баба перекрестились на дверь, в которую глядел кусок темного неба, и начали ужин; старик присел около купца, а молодой и баба ели стоя. Гвоздиков опрокинул чашку и пошел на смену желтоглазому. Вошел желтоглазый, сел, налил чашку, откусил сахару и, перекрестившись двумя перстами, начал похлебывать.
— А ехать теперь не годится, — сказал он, допив первую чашку и протягивая руку к чайнику.
— Чего так? — спросили мы почти все.
Хозяева продолжали ужинать и, повидимому, не обращали на наш разговор ни малейшего внимания.
— Говорят, очень уж шалят по ночам.
— Нас пятеро.
— Так вас и побоялись, пятерых-то, — вставил крестьянин.
— А ты-то шестой будешь.
— А я что? Мне неш видно? Мое дело знай гляди дорогу.
— Ямщику где, батюшка, ваше степенство? — говорил старик. — Ямщик порой что и видит, так не видит.
— Отчего ж так?
— Да так.
— Да отчего же не крикнуть седокам-то?
— А как назад-то поеду, тогда кому крикну? — спросил опять молодой.
— А тогда чего кричать?
— Да того ж самого.
— И-и, — нельзя, купцы честные, — сказал старик. Вас-то сдашь, надо вертаться, а он те тут где-нибудь со слягой* и караулит, да, гляди, с товарищем. Животов отнимет*, а то и веку решит!
— Ну, вздор!
— Чего вздорить-то. Неш не бывальщина? — встрел опять молодой.
— Нельзя, родной, никак нельзя нам ничего с ними поделать, — сказал старик.
— Храбрые вы уж такие, видно.
— Вот те и храбрые. Храбрись не храбрись, а храбрее мира не будешь, — опять заметил молодой.
— Да миру-то что?
— Миру-то?
— Да.
— Ловко рассуждаешь! Што миру? Он теперича по злобе мой двор зажжет да всю деревню спалит. Миру што?
— Ну, так, гляди, и спалит!
— Да неш тебе говорят небывальщину, што ли!
— Ну, а казаки?
— А казаки што? Они свое дело знают: кур ловят да за бабами гоняются; а може и сами тут же.
— С ворами-то?
Молодой не ответил.
— Кто ж их ведает? — сказал вместо него старик. — Болтают, а мы — господи их знает. Про то знает начальство, каких оно людей приставляет.
— Ночевать, видно, господа! — обратился к нам приказчик.
— Что ж? ночевать так и ночевать, — проговорили все чуть не в один голос.
Ехать у всех отшибло охоту. Хозяева как будто не обратили на это никакого внимания, только молодой как будто успокоился и, хлебнув две-три ложки, сказал совсем не тем голосом, каким говорил до сих пор.
— Ему, вору-то, что тебя загубить али село спалить? Ему все одно, одна дорога; а ты поди, там пойдут тебя водить да тягать, чего не держал да чего не ловил? а тут мир, — за всю беду ты и в ответе.
— А видите вы этих мошенников когда-нибудь?
— Хоть и видишь, так што ж?
— Нет, я так: можно ли их видеть?
— Чего не видеть? Ведмедь зверь, да и того видают, а то чтоб человека да не видать.
— А ты видал когда?
Мужик помолчал и положил ложку. Баба взяла чашку и пошла за кашей.
— Годов с шесть, али больше, пожалуй, — сказал он, — раз такого страху набрался, что и боже мой.
Мы стали слушать.
— Верстах в десяти тут от нас, сбочь большака-то, есть село, — мимо, почитай, завтра поедем, большое село, — и продавал в этом селе один мужик лошадь. Нашинские мужики баили — добрый мерин, гонкий и здоровый. У нас на ту пору лошадь, знаешь, охромела, а время тож вот как теперь — ярмачно, езды много. Вот я встал этак еще где тебе до зорьки; взял денег рублев сорок, али побольше, да и пошел в то село. Иду по леску-то, да и думаю: дай срежу дубину; не ровен, думаю, час. Гляжу по кустам-то и вижу, важная растет хворостина, с комельком, знаешь, — ну я ее и срезал. Срезал, иду да веточки ножом и опускаю, ловкая вышла дубинка. Вот, думаю себе, если кого перекрестить, — почухается, а сам все иду. Прошел этак еще версты с три, гляжу, впереди под самой под опушкой, к дороге-то впереди меня шагов этак за тридцать, сидит человек, ноги свесил в канаву, шапки на голове нет, волоса длинные, как быть, к примеру, у дьячка молодого, в портишках, а плечи голые. На коленях у него лежат какие-то лохмотенки суконные, и он в них пальцами-то перебирает, ищется, стало. Глянул я назад и по сторонам — народушку ни единой души нигде не видать. Спужался я. Думаю, назад вернуться — погонится, вперед тоже боязно. А! думаю, что господи даст: бог не выдаст, свинья не съест. Сотворил молитву и пошел вперед. Подхожу это к нему, а он стряхнул свои лохмотенки-то, дыра на дыре, вижу, а знать, что одежа солдатская. Иду, сердце захолонуло, а все иду ближе. Поровнялся с ним; а он стоит. В руках, вижу, ничего нет.
Баба принесла чашу с кашей и поставила на стол. Мужик опять перекрестился и, съев несколько ложек, стал досказывать:
— Стоит, а я совсем уже к нему подошел. Гляжу: жалкий такой, сапожонки подвязаны обрывком, а штанишки черные, нанковые с кантиком, совсем как не свалятся, рубашонки совсем нет, только те лохмотья на плечах накинуты. Сукно, знаешь, солдатское, а воротник оторван.
— Ну.
— Ну и ну. Плохонький, думаю, ты человек. Жаль мне его стало крепко. В бегах, должно, скрывается, а у меня тоже братенек середний в службе. Жаль таково-то. Подхожу я к нему, а он озирается да таково-то тихо говорит: «Дай, говорит, за ради господа бога ты мне кусочек хлебушка. Четвертый день, говорит, маковой росинки во рту не было». — «Эх, говорю, милый! кабы знатье, а то нет с собой хлебушка-то». — «Ну дай, говорит, грошик». Думаю себе — грошика не жаль, и не грошик дал бы, а страшно. Деньги эти у меня все в сапоге да в тряпице связаны, станешь разбирать, он человек в нужде, кто его знает! Враг, думаю, силен, и не в такой беде — да и то смущает человека. «Нету, говорю, милый, и грошика, не прогневайся». — «Врешь, говорит, дай: пожалей душу христианскую». Раздумье, знаешь, меня взяло, и хочу деньги достать, и оторопь берет; а его на ту пору словно враг дернул за язык, — «давай, говорит, а то своих кликну»; а сам нагнулся, да руку за голенищишко и сует. Спину-то, как доску, так всю, знаешь, мне и выставил. Страх меня обуял смертный, некогда, вижу, думать-то, поднял дубину-то да как свистну его вдоль по хрипу, со всего, знаешь, с размаху. Так он и повалился, и руки в стороны растопоршил. Лежит ничком, словно лягушка какая. Хоть бы он вскрикнул али повернулся — ничего. Только екнул да разочек вздохнул, а я ударился что есть поры мочи. Насилу добег до села. Страсти такой набрался, что и не приведи ты мать царица небесная злому татарину.
Мы посмотрели на атлетическое сложение хозяина и переглянулись.
— Что ж, назад-то как шел: не было его?
— Не было. Должно, уполоз в лес.
— А не прикончил ты его часом?
— Когда? Опосля?
— Нет. Как ударил-то?
— Господи знает. На моей душе грех, коли что сталось. Только я не хотел; я и старикам сказал и попу каялся. Старики велели в те поры молчать, а поп разрешил причастие. «Ты, говорит, этому не причинен» — питинью, одначе, наложил*. Ну, только тела тут нигде не находили, — прибавил он, помолчав. — Я года с два все опасовался, думал, на вину опять как бы не оказался где; нет. Так и сгинул. Теперя уж, сла-те господи, ничего.
— Где ж бы ему деться? — проговорил наш торговый крестьянин.
— А кто его знает, може товарищи справди были, убрали, должно, — ответил старик.
Ужин кончился, мы чай тоже отпили.
— Пойдем, вдвинем тарантас, — сказал сын отцу, и вышли.
— Где будете спать? — спросила баба, — в избе аль на дворе?
— Где там на дворе-то у вас?
— Да всё вон больше на сене ложатся проезжие.
— А! ну и ладно.
Мы вышли на двор. На небе показались звезды, ночь была теплая. По двору ходила корова, в углу отфыркивались лошади. Мужики двинули тарантас и заперли ворота.
— На сено, купцы? — спросил молодой хозяин.
— На сено.
— Идите вот сюда. — Он отворил маленькую дверку в плетневой сарайчик, полный доверху ароматическим сеном.
— Вот вам и упокой, полезайте. Из кипажи, может, что вынесть? Впрочем, вы будьте благонадежны, здесь на дворе, — прибавил он, — вашей нитки не пропадет. Я сам вот тут сплю. — Он указал нам на высокую короватку, смещенную на столбиках под сараем, почти у самых ворот.
Мы взяли одни подушки да коврик.
Через пять минут в сарайчике только раздавалось носовое посвистыванье да похрапыванье. Точно квартет разыгрывали. Купец ранее всех начал соло на контрабасе, и Гвоздиков назвал его «туеском», а вслед за тем сам начал выделывать разные колена. Однако ничего. Укаченные ездою, все спали прекрасно, только мне все снился солдатик, о котором говорили с вечера. Ползет будто он к лесу, а голова у него совсем мертвая, зеленая, глаза выперло, губы синие, и язык прикушен между зубов, из носа и из глаз сочится кровь; язык тоже в крови, а за сапожонком ножик в самодельной ручке, обвитой старой проволочкой, кипарисный киевский крестик да в маленькой тряпочке землицы щепотка. Должно быть, занес он ту земельку издалека, с родной стороны, где старуха мать с отцом ждут сына на побывочку, а может быть, и молодая жена тоже ждет, либо вешается с казаками, или уж на порах у бабки сидит.
Ждите, друзья, ждите.
Язвительный
(Рассказ чиновника особых поручений)
1
При прежнем губернаторе у нас не позволялось курить в канцелярии. Старшие чиновники обыкновенно куривали в маленькой комнатке, за правительским кабинетом, а младшие — в сторожке. В этом курении у нас уходила большая половина служебного времени. Я и мои товарищи, состоявшие по особым поручениям, не обязаны были сидеть в канцелярии и потому не нуждались вовсе в канцелярских курильных закоулках; но все-таки каждый из нас считал своею обязанностью прийти покоптить папиросным дымом стены комнаты, находившейся за правительским кабинетом. Эта комната была для нас сборным местом, в которое всякий спешил поболтать, посплетничать, посмеяться и посоветоваться.
Один раз, наработавшись вволю над пересмотром только что оконченного мною следствия, я вышел прогуляться. День был прекрасный, теплый, с крыш падали капели, и на перекрестках улиц стояли лужи. Шаг за шагом я дошел до канцелярии и вздумал зайти покурить. Правитель был с докладом у губернатора. В комнате за правительским кабинетом я застал двух помощников правителя, полицмейстера и одного из моих товарищей, только что возвратившегося с следствия из дальнего уезда. Пожав поданные мне руки, я закурил папироску и сел на окно, ничем не прерывая беседы, начатой до моего прихода. Возвратившийся молодой чиновник особых поручений с жаром рассказывал об открытых им злоупотреблениях по одному полицейскому управлению. В рассказе его собственно не было ничего занимательного, и рассказом этим более всех был заинтересован сам рассказчик, веровавший, что в нашей административной организации обнаружить зло — значит сделать шаг к его искоренению. Из помощников правителя один еще кое-как слушал этот рассказ, но другой без церемонии барабанил по окнам пальцами, а полицмейстер, оседлав ногами свою кавалерийскую саблю, пускал из-под усов колечки из дыма и как бы собирался сказать: «Как вы, дитя мое, глупы!»
2
Среди таких наших занятий растворилась дверь, соединявшая комнатку с правительским кабинетом, и правитель проговорил кому-то:
— Вот наш клуб. Прошу вас здесь покурить; а я сейчас отделаюсь и буду к вашим услугам.
В двери показался высокий плотный блондин, лет сорока, в очках, с небольшою лысиною и ласковым выражением в лице.
— Господин Ден, — проговорил правитель, рекомендуя нам введенного им господина. — Господин Ден приехал, господа, с полномочием князя Кулагина на управление его имениями. Прошу вас с ним познакомиться. Это мои сотрудники N, X, Y, Z, — отрекомендовал нас правитель господину Дену. Начались рукожатия и отрывочные: «очень рад, весьма приятно» и т. д.
Правитель с полицмейстером вышли в кабинет, а мы опять начали прерванный кейф.
— Вы давно в наших краях? — спросил Дена мой молодой товарищ, слывший за светского человека.
— Я первый раз в здешней губернии, и даже только со вчерашнего дня, — отвечал г-н Ден.
— Да; я не то спросил. Я хотел сказать: вы уже знакомы с нашей губернией?
— Не знаю, как вам сказать, — и да и нет. Я знаком с имениями князя по отчетам, которые мне предъявляли в главной конторе, и по рассказам моего доверителя. Но… впрочем, я полагаю, что ваша губерния то же самое, что и Воронежская и Полтавская, в которых я управлял уже княжескими имениями.
— Ну, не совсем, — отозвался один помощник правителя канцелярии, слывший у нас за политико-эконома.
— В чем же резче всего проявляются особенности здешней губернии? — отнесся к нему Ден. — Я буду много обязан вам за ваши опытные указания.
— Да во многом.
— О, я не смею спорить; но мне бы хотелось узнать, на чем именно я могу споткнуться, если буду держаться здесь системы управления, принятой мною с моего приезда в Россию? Я тех убеждений, что неуклонная система всегда достигает благих целей.
Политико-эконом не ответил на этот вопрос Дену, потому что молодой чиновник перебил его вопросом:
— А вы давно в России?
— Седьмой год, — отвечал Ден.
— Вы… если не ошибаюсь… иностранец?
— Я англичанин.
— И так хорошо говорите по-русски.
— О да. Я еще в Англии учился по-русски, и теперь опять седьмой год изо дня в день с крестьянами; что ж тут удивительного!
— Вы свыклись и с нашим народом и с нашими порядками?
— Кажется, — улыбаясь, ответил Ден.
— Имения князя в нашей губернии не цветут.
— Да, я это слышал.
— Вам будет много труда.
— Как везде. Без труда ничего не двинешь.
— Может быть, побольше, как в другом месте.
— Ничего-с. Нужна только система. Не нужно быть ни варваром, ни потатчиком, а вести дело систематически, твердо, настойчиво, но разумно. Во всем нужна система.
— Где же вы намерены основать свою резиденцию? — спросил политико-эконом.
— Я думаю, в Рахманах.
— Отчего же не в Жижках? Там покойная княгиня жила; там есть и готовый дом и прислуга; а в Рахманах, мне кажется, ничего нет, — заметил молодой чиновник.
— У меня на это есть некоторые соображения.
— Своя система, — смеясь, вставил помощник правителя.
— Именно.
Правитель с шляпой на голове отворил двери и сказал Дену: «Едем-с!»
Мы пожали опять друг другу руки и расстались.
3
Село Рахманы находится в соседстве с Гостомельскими хуторами*, где я увидел свет и где жила моя мать. Между хуторами и селом всего расстояния считают верст девять, не более, и они всегда на слуху друг у друга. Заезжая по делам службы в К— ой уезд, я обыкновенно всегда заворачивал на хутора, чтобы повидаться с матушкой и взглянуть на ее утлое хозяйство. Мать моя познакомилась с Стюартом Яковлевичем Деном и с его женою и при всяком свидании со мной все никак не могла нахвалиться своими новыми соседями. Особенно она до небес превозносила самого Дена.
— Вот, — говорила она, — настоящий человек; умный, рассудительный, аккуратный. Во всем у него порядок, знает он, сколько можно ему издержать, сколько нужно, оставить; одним словом, видно, что это человек не нашего русского, дурацкого воспитания!
Другие соседи тоже были без ума от Дена. Просто в пословицу у них Ден вошел: «Ден говорит, так-то надо делать; Ден так-то не советует», и только слов, что Ден да Ден. Рассказам же и анекдотам про Дена и конца нет. Повествуют, как все отменилось в княжеских имениях с приезда Стюарта Яковлевича, все, говорят, на ноги поднял; даже отъявленных воров, которых в нашем крае урожай, и тех определил в свое дело. Да еще так: самых известных лентяев поделал надсмотрщиками по работам; а воров, по нескольку раз бывших в остроге, назначил в экономы, в ключники да в ларечники, и все идет так, что целый округ завидует. «Вот, — думаю себе, — дока-то на наших мужиков явился!»
Хотелось мне самому посмотреть на рахманские диковины, да все как-то не приходилось. А тем временем минул год, и опять наступила зима.
4
Вечером 4 декабря жандарм принес мне записку, которою дежурный чиновник звал меня позже, в одиннадцать часов, к губернатору.
— Вы, кажется, здешний уроженец? — спросил меня губернатор, когда я вошел к нему по этому зову.
Я отвечал утвердительно.
— Вы живали в К— ом уезде?
— Я там, — говорю, — провел мое детство. К— ой уезд мое родное гнездо.
— И у вас там много знакомых? — продолжал спрашивать губернатор.
«Что за лихо!» — подумал я, выдерживая этот допрос, и отвечал, что я хорошо знаю почти весь уезд.
— У меня к вам есть просьба, — начал губернатор. — Пишет мне из Парижа князь Кулагин, что послал он в свои здешние имения англичанина Дена, человека сведущего и давно известного князю с отличной стороны, а между тем никак не огребется от жалоб на него. Сделайте милость, — не в службу, а в дружбу: съездите вы в К— ой уезд, разузнайте вы это дело по совести и дайте мне случай поступить по совести же.
Поехал я в город К. в эту же ночь, а к утреннему чаю был у моей матери. Там о жалобах к— ских крестьян на Дена и слуху нет. Опрашиваю матушку: «Не слыхали ли, как живут рахманские мужики?»
— Нет, мой друг, не слыхала, — говорит. — А впрочем, что им при Стюарте Яковлевиче!
— Может быть, — говорю, — он очень строг или горяч?
— В порядке, разумеется, спрашивает.
— Сечет, может, много?
— Что ты! что ты! Да у него и розог в помине нет! Кого если и секут, так на сходке, по мирской воле.
— Может быть, он какие-нибудь другие свои делишки неаккуратно ведет?
— Что ты начать-то хочешь?
— Как, — говорю, — он к красненьким повязочкам равнодушен ли?
— О, полно, сделай милость, — проговорила мать и плюнула.
— Да вы чего, матушка, сердитесь-то?
— Да что ж ты глупости говоришь!
— Отчего же глупости? Ведь это бывает.
— Подумай сам: ведь он женатый!
— Да ведь, родная, — говорю, — иной раз и женатому невесть что хуже холостого снится.
— Эй! поди ты! — опять крикнула мать, плохо скрывая свою улыбку.
— Ну чем же нибудь он да не угодил на крестьян?
— Что, мой друг, чем угождать-то! Они галманы* были, галманы и есть. Баловство да воровство — вот что им нужно.
5
Объехал два, три соседние дома, — то же самое. На Николин день в селе ярмарка. Зашел на поповку, побеседовал с духовными, стараясь между речами узнать что-нибудь о причинах неудовольствия крестьян на Дена, но от всех один ответ, что Стюарт Яковлевич — такой управитель, какого и в свете нет. Просто, говорят, отец родной для мужика. Что тут делать? Верно, думаю себе, в самом деле врут мужики.
Так приходилось ни с чем и ехать в губернский город.
В городе К. я заехал, без всякой цели, к старому приятелю моего покойного отца, купцу Рукавичникову. Я хотел только обогреться у старика чайком, пока мне приведут почтовых лошадей, но он ни за что не хотел отпустить меня без обеда. «У меня, — говорит, — сегодня младший сынок именинник; пирог в печи сидит; а я тебя пущу! И не думай! А то вот призову старуху с невестками и велю кланяться».
Надо было оставаться.
— Тем часом пойдем чайку попьем, — сказал мне Рукавичников.
Нам подали на мезонин брюхастый самовар, и мы с хозяином засели за чай.
— Ты что, парень, был у нас волей, неволей или своей охотой? — спросил у меня Рукавичников, когда мы уселись и он запарил чай и покрыл чайник белым полотенцем.
— Да и волей, и неволей, и своей охотой, Петр Ананьич, — отвечал я.
Я знаю, что Петр Ананьич человек умный, скромный и весь уезд знает как свои пять пальцев.
— Вот, — говорю, — какое дело, и пустое, да и мудреное, — и рассказал ему свое поручение.
Петр Ананьич слушал меня внимательно и во время рассказа несколько раз улыбался; а когда я кончил, проговорил только:
— Это, парень, не пустое дело.
— А вы знаете Дена?
— Как, сударь, не знать!
— Ну, что о нем скажете?
— Да что ж о нем сказать? — проговорил старик, разведя руками, — хороший барин.
— Хороший?
— Да как же не хороший!
— Честный?
— И покору ему этим нет.
— Строг уж, что ли, очень?
— Ничего ни капли не строг он.
— Что ж это, с чего на него жалуются-то?
— А как тебе сказать… очень хорош, — похуже надо, вот и жалобы. Не по нутру мужикам.
— Да отчего не по нутру-то?
— Порядки спрашивает, порядки, а мы того терпеть не любим.
— Работой, что ли, отягощает? — все добиваюсь я у Рукавичникова.
— Ну какое отягощение! Вдвое против прежнего им теперь легче… А! да вот постой! вон мужичонко рахмановский чего-то приплелся. Ей! Филат! Филат! — крикнул в форточку Рукавичников. — Вот сейчас гусли заведем, — прибавил он, закрыв окно и снова усевшись за столик.
В комнату влез маленький подслеповатый мужичок с гноящимися глазками и начал креститься на образа.
— Здравствуй, Филат Егорыч! — сказал Рукавичников, дав мужику окреститься.
— Здравствуй, батюшка Петр Ананьич.
— Как живешь-можешь?
— Ась?
— Как, мол, живешь?
— А! Да все сла те богу живем.
— Дома все ли здорово?
— Ничего будто, Петр Ананьич; ничего.
— Всем, значит, довольны?
— Ась?
— Всем, мол, довольны?
— И-и! Чем довольными-то нам быть.
— Что ж худо?
— Да все бог его знает; будто как не вольготно показывается.
— Управитель, что ль, опять?
— Да, а то кто ж!
— Аль чем изобидел?
— Вот завод затеял строить.
— Ну?
— Ну и в заработки на Украину не пущает.
— Никого?
— Ни одного плотника не пустил.
— Это нехорошо.
— Какое ж хорошество! Барину жалились; два прошения послали, да все никакой еще лизируции нет.
— Поди ж ты горе какое! — заметил Рукавичников.
— Да. Так вот и маемся с эстаким с ворогом.
— Видите, какой мошенник ваш Ден! — сказал, обратясь ко мне, Рукавичников.
Мужик в меня воззрился.
— А вот теперь я вам расскажу, — продолжал мой хозяин, — какой мошенник вот этот самый Филат Егорыч.
Мужик не обнаружил никакого волнения.
— Господин Ден, ихний управляющий, человек добрейшей души и честнейших правил…
— Это точно, — встрел мужичок.
— Да. Но этот господин Ден с ними не умеет ладить. Всё какие-то свои порядки там заводит; а по-моему, не порядки он заводит, а просто слабый он человек.
— Это как есть слабый, — опять подсказал мужичок.
— Да. Он вот у них другой год, а спросите: тронул ли он кого пальцем? Что, правду говорю или вру?
— Это так.
— Вот изволите видеть, им это не нравится. Наказания его всё мягкие, да и то где-где соберется; работа урочная, но легкая: сделай свое и иди куда хочешь.
— Ступай, значит.
— Что?
— Сделамши свое, — ступай, говорю, куда хочешь, — повторил мужичок.
— Да. Ну-с, а они вот на него жалобы строчат.
Мужик молчал.
— Ну а на заработки-то он их зачем же не пускает? — говорил я.
— Не пускает-с, не пускает. А вы вот извольте расспросить Филата Егоровича: много ли ему его сыночек за два года из работы принес. Расскажи-ка, Филат Егорыч.
Мужичок молчал.
— А принес ему, сударь мой, его сыночек украинскую сумку, а в ней сломанную аглицкую рубанку, а молодой хозяйке с детками французский подарочек, от которого чуть у целой семьи носы не попроваливались. Вру, что ль? — опять обратился Рукавичников к мужичку.
— Нет, это было.
— Да, было. Ну-с, а Стюарт Яковлевич задумал завод винный построить. Я его за это хвалю; потому что он не махину какую заводит, а только для своего хлеба, чтоб перекурить свой хлеб, а бардой скотинку воспитать. Приходили к нему разные рядчики. Брали всю эту постройку на отряд за пять тысяч, он не дал. Зачем он не дал?
— Мы этого знать не могим, — отвечал Филат Егорыч.
— Нет, врешь, брат, — знаешь. Он вам высчитывал, что с него чужие просят за постройку; выкладал, почем вам обходится месяц платою у подрядчика, и дал вам рублем на человека в месяц дороже, только чтоб не болтались, а дома работали.
— Это такая говорка точно была.
— То-то, а не не могим знать. Ну а они вот теперь небось настрочили, что на работу не пущает, все на заводе морит; а насчет платы ни-ни-ни. Так, что ль?
— Не знаю я этого.
— Да уж это как водится. Вот вам и Филат Егорыч, старый мой друг и приятель! Любите-жалуйте его.
Мужичок осклабился.