Последняя сцена из пятого акта семейной драмы
Собственные дела Лизы шли очень худо: всегдашние плохие лады в семье Бахаревых, по возвращении их в Москву от Богатыревых, сменились сплошным разладом. Первый повод к этому разладу подала Лиза, не перебиравшаяся из Богородицкого до самого приезда своей семьи в Москву. Это очень не понравилось отцу и матери, которые ожидали встретить ее дома. Пошли упреки с одной стороны, резкие ответы с другой, и кончилось тем, что Лиза, наконец, объявила желание вовсе не переходить домой и жить отдельно.
— Убей, убей отца, матушка; заплати ему за его любовь этим! — говорила Ольга Сергеевна после самой раздирающей сцены по поводу этого предположения.
Лиза попросила мать перестать, не говорить ничего отцу и в тот же день переехала в семью.
Егор Николаевич ужасно быстро старел; Софи рыхлела; Ольга Сергеевна ни в чем не изменилась. Только к кошкам прибавила еще левретку*.
Однако, несмотря на первую уступчивость Лизы, трудно было надеяться, что в семье Бахаревых удержится хоть какой-нибудь худой мир, который был бы лучше доброй ссоры. Так и вышло.
В один прекрасный день в передней Бахаревых показалась Бертольди: она спросила Лизу, и ее проводили к Лизе.
— Ma chère! Ma chère! — позвала Ольга Сергеевна, когда Бертольди через полчаса вышла в сопровождении Лизы в переднюю.
Бертольди благоразумно не оглянулась и не отозвалась на этот оклик.
— Я вас зову, madame, — с провинциальною ядовитостью проговорила Ольга Сергеевна. — Госпожа Бертольди!
— Что-с? — спросила, глянув через плечо, Бертольди.
— Я вас прошу не удостоивать нас вашими посещениями.
— Я вас и не удостоиваю; я была у вашей дочери.
— Моя дочь пока еще вовсе не полновластная хозяйка в этом доме. В этом доме я хозяйка и ее мать, — отвечала Ольга Сергеевна, показывая пальцем на свою грудь. — Я хозяйка-с, и прошу вас не бывать здесь, потому что у меня дочери девушки и мне дорога их репутация.
— Я не съем ее.
— Бертольди! я никогда не забуду этого незаслуженного оскорбления, которое вы из-за меня перенесли сейчас, — с жаром произнесла Лиза.
— Я не сержусь на грубость. Прощайте, Лиза; приходите ко мне, — отвечала Бертольди, выходя в двери.
— Да, я буду приходить к вам.
— Нет, не будешь, — запальчиво крикнула Ольга Сергеевна.
— Нет, буду, — спокойно отвечала Лиза.
— Нет, не будешь, не будешь, не будешь!
— Отчего это не буду?
— Оттого, что я этого не хочу, оттого, что я пойду к генерал-губернатору: я мать, я имею всякое право, хоть бы ты была генеральша, а я имею право; слово скажу, и тебя выпорют, да, даже выпорют, выпорют.
— Полноте срамиться-то, — говорила Абрамовна Ольге Сергеевне, которая, забывшись, кричала свои угрозы во все горло по-русски.
— Я ее в смирительный дом, — кричала Ольга Сергеевна.
— Пожалуйста, пожалуйста, — проговорила шепотом молчавшая во все это время Лиза.
— Мне в этом никто не помешает: я мать.
— Пожалуйста, отправляйте, — опять шепотом и кивая головою, проговорила Лиза.
У нее, как говорится, голос упал: очень уж все это на нее подействовало.
Старик Бахарев вышел и спросил только:
— Что такое? что такое?
Ольга Сергеевна застрекотала; он не стал слушать, сейчас же замахал руками и ушел.
Лиза ушла к себе совершенно разбитая нечаянностью всей этой сцены.
— Охота тебе так беспокоить maman, — сказала ей вечером Софи.
— Оставь, пожалуйста, Соничка, — отвечала Лиза.
— Если ты убьешь мать, то ты будешь виновата.
— Я, я буду виновата, — отвечала Лиза.
Проходили сутки за сутками; Лиза не выходила из своей комнаты, и к ней никто не входил, кроме няни и Полиньки Калистратовой.
Няня не читала Лизе никакой морали; она даже отнеслась в этом случае безразлично к обеим сторонам, махнув рукою и сказав:
— Ну вас совсем, срамниц этаких.
Горячая расположенность Абрамовны к Лизе выражалась только в жарких баталиях с людьми, распространявшими сплетни, что барыня поймала Лизу, остригла ее и заперла.
Абрамовна отстаивала Лизину репутацию даже в глазах самых ничтожных людей, каковы для нее были дворник, кучер, соседские девушки и богатыревский поваренок.
— А то ничего; у нас по Москве в барышнях этого фальшу много бывает; у нас и в газетах как-то писали, что даже младенца… — начинал поваренок, но Абрамовна его сейчас сдерживала:
— То ваши московские; а мы не московские.
— Это точно; ну только ничего. В столице всякую сейчас могут обучить, — настаивал поваренок и получал от Абрамовны подзатыльник, от которого старухиной руке было очень больно, а праздной дворне весьма весело.
Полиньке Калистратовой Лиза никаких подробностей не рассказывала, а сказала только, что у нее дома опять большие неприятности. Полиньке это происшествие рассказала Бертольди, но она могла рассказать только то, что произошло до ее ухода, а остального и она никогда не узнала.
Кроме Полиньки Калистратовой, к Лизе допускался еще Юстин Помада, с которым Лиза в эту пору опять стала несравненно теплее и внимательнее.
Заключение, которому Лиза сама себя подвергла, вообще не было слишком строго. Не говоря о том, что ее никто не удерживал в этом заключении, к ней несомненно свободно допустили бы всех, кроме Бертольди; но никто из ее знакомых не показывался. Маркиза, встретясь с Ольгой Сергеевной у Богатыревой, очень внимательно расспрашивала ее о Лизе и показала необыкновенную терпеливость в выслушивании жалостных материнских намеков. Маркиза вспомнила аристократический такт и разыграла, что она ничего не понимает. Но, однако, все-таки маркиза дала почувствовать, что с мнениями силою бороться неразумно.
А Варвара Ивановна Богатырева, напротив, говорила Ольге Сергеевне, что это очень разумно.
— Она очень умная женщина, — говорила Варвара Ивановна о маркизе, — но у нее уж ум за разум зашел; а мое правило просто: ты девушка, и повинуйся. А то нынче они очень уж со́вки, да не ло́вки.
— Да мы, бывало, как идет покойница мать… бывало, духу ее боимся: невестою уж была, а материнского слова трепетала; а нынче… вон хоть ваш Серж наделал…
— Сын другое дело, ma chére, а дочь вся в зависимости от матери, и мать несет за нее ответственность перед обществом.
Пуще всего Ольге Сергеевне понравилось это новое открытие, что она несет за дочерей ответственность перед обществом: так она и стала смотреть на себя, как на лицо весьма ответственное.
Егор Николаевич, ко всеобщему удивлению, во всей этой передряге не принимал ровно никакого участия. Стар уж он становился, удушье его мучило, и к этому удушью присоединилась еще новая болезнь, которая очень пугала Егора Николаевича и отнимала у него последнюю энергию.
Он только говорил:
— Не ссорьтесь вы, бога ради не ссорьтесь.
— Что ты все сидишь тут, Лиза? — говорил он в другое время дочери.
— Что ж мне, папа, выходить? Выходить туда только для оскорблений.
— Какие уж оскорбления! Разве мать может оскорбить?
— Я думаю, папа.
— Чем? чем она тебя может оскорбить?
— Да maman хотела меня отправить в смирительный дом, что ж! Я ожидаю: отправляйте.
— Полно врать, — какой там еще смирительный дом?
— Я не знаю какой.
— Ну что там: в сердцах мать что-нибудь сказала, а ты уж и поднялась.
— Это, папа, может повторяться, потому что я так жить не могу.
— Э, полно вздор городить!
Тем это и кончилось; но Лиза ни на волос не изменила своего образа жизни.
В это время разыгралась известная нам история Розанова.
Маркиза и Романовны совсем оставили Лизу. Маркиза охладела к Лизе по крайней живости своей натуры, а Романовны охладели потому, что охладела маркиза. Но как бы там ни было, а о «молодом дичке», как некогда называли здесь Лизу, теперь не было и помина: маркиза устала от долгой политической деятельности.
С отъездом Полиньки Калистратовой круг Лизиных посетителей сократился решительно до одного Помады, через которого шла у Лизы жаркая переписка и делались кое-какие дела.
У Лизы шел заговор, в котором Помада принимал непосредственное участие, и заговор этот разразился в то время, когда мало способная к последовательному преследованию Ольга Сергеевна смягчилась до зела и начала сильно желать искреннего примирения с дочерью.
Шло обыкновенно так, как всегда шло все в семье Бахаревых и как многое идет в других русских семьях. Бесповодная или весьма малопричинная злоба сменялась столь же беспричинною снисходительностью и уступчивостью, готовою доходить до самых непонятных размеров.
Среди такого положения дел, в одно морозное февральское утро, Абрамовна с совершенно потерянным видом вошла в комнату Ольги Сергеевны и доложила, что Лиза куда-то собирается.
— Как собирается? — спросила, не совсем поняв дело, Ольга Сергеевна.
— Рано, где тебе, встала сегодня и укладывается.
Ольга Сергеевна побледнела и бросилась в комнату Лизы.
— Что это? — спросила она у стоявшей над чемоданом Лизы.
— Ничего-с, — отвечала спокойно Лиза.
— Зачем это ты укладываешься?
— Я сегодня уезжаю.
— Как уезжаешь? Как ты смеешь уезжать?
— Увидите.
— Ах ты, разбойница, — прошипела мать и крикнула: — Егор Николаевич!
— Не поднимайте, maman, напрасно шуму, — проговорила Лиза.
— Егор Николаевич! — повторила еще громче Ольга Сергеевна и, покраснев как бурак, села, сложа на груди руки.
Лиза продолжала соображать, как ей что удобнее разместить по чемодану.
— Как же это вы одни поедете, сударыня?
— Это для вас все равно, maman. Я у вас жить решительно не могу: вы меня лишаете общества, которое меня интересует, вы меня грозили посадить в смирительный дом, ну, сажайте. Я с вами не ссорюсь, но жить с вами не могу.
— Ах, ах, разбойница! ах, разбойница! она не может жить с родителями! Но я за тебя несу ответственность перед обществом.
— Перед обществом, maman, всякий отвечает сам за себя.
— Но я, милостивая государыня, наконец, ваша мать! — вскрикнула со стула Ольга Сергеевна. — Понимаете ли вы с вашими науками, что значит слово мать: мать отвечает за дочь перед обществом.
— Maman, если б вы меня знали…
— Где мне понимать такую умницу!
— Положим, и так.
— Философка, сочинения сочинять будет а мать дура.
— Я этого не говорю.
— Еще бы! А я понимаю одно, что я слабая мать; что я с тобою церемонилась; не умела учить, когда поперек лавки укладывалась.
— Прошлого, maman, не воротишь; но если вас беспокоит ваша ответственность за меня перед обществом, то я вам ручаюсь…
— Гм! в чем это вы ручаетесь?
— Я потому и сказала, что вы меня не знаете…
— Да.
— Я неспособна…
— Вы только неспособны к благодарности, к хорошему вы неспособны; к остальному ко всему вы очень способны.
— Положим, и так, maman. Я только хочу успокоить вас, что вы никогда не будете компрометированы перед обществом.
— Как! как я не буду компрометирована? А это что?
Ольга Сергеевна указала на чемодан.
— Это ничего, maman: я уеду и буду жить честно; вы не будете краснеть за меня ни перед кем.
— Ах ты, разбойница этакая! — прошептала Ольга Сергеевна, и порывисто бросилась к Лизе.
Лиза осторожно отвела ее от себя и сказала:
— Успокойтесь, maman, успокойтесь.
— Вон, вынимай вон вещи.
По лестнице поднимался Егор Николаевич.
— Что это такое? — спрашивал он.
— Вот вам, батюшка-баловник, любуйтесь на свою балованную дочку! Ох! ох! воды мне, воды… воддды!
Ольга Сергеевна упала в обморок, продолжавшийся более часа. После этого припадка ее снесли в спальню, и по дому пошел шепот.
— Чтоб я этого не слыхал более! — строго сказал Лизе отец и вышел.
— Папа, я решилась, и меня ничто не удержит, — отвечала вслед ему Лиза.
— И слышать не хочу, — махнув рукой, крикнул Бахарев и ушел в свою комнату.
Лиза окончила свою работу и села над уложенным чемоданом.
Вошла няня. Говорила, говорила, долго и много говорила старуха; Лиза ничего не слыхала.
Наконец ударило одиннадцать часов. Лиза встала, сослала вниз свои вещи и, одевшись, твердою поступью сошла в залу.
Егор Николаевич сидел и курил у окна.
— Прощайте, папа, — сказала, подойдя к нему, Лиза.
Старик не взглянул на нее и ничего не ответил.
Лиза подошла к двери материной комнаты; сестра ее не пустила к Ольге Сергеевне.
— Ну, прощай, — сказала Лиза сестре.
Они холодно поцеловались.
— Папа, прощайте, я уезжаю, — сказала Лиза, подойдя снова к отцу.
— Иди от меня, — отвечал старик.
— Я вас ничем не огорчаю, папа; я не могу здесь жить: я хочу трудиться.
— Пошла, пошла от меня.
Лиза поймала и поцеловала его руку.
— Да что это, однако, за вздор в самом деле, — сказал со слезами на глазах старик. — Я тебе приказываю…
Лиза молчала.
— Я тебе приказываю, чтоб это все сейчас было кончено.
— Не могу, папа.
— С кем же ты едешь? Без бумаги, без денег едешь?
— У меня есть мой диплом и деньги.
— Ты врешь! Какие у тебя деньги? Что ты врешь!
— У меня есть деньги; я продала мой фермуар*.
— Боже мой! фермуар, такой прелестный фермуар! — застонала, выходя из дверей гостиной Ольга Сергеевна. — Кто смел купить этот фермуар?
— Этот фермуар мой, maman; он принадлежал мне, и я имела право его продать. Его мне подарила тетка Агния.
— Фамильная вещь, боже мой! наша фамильная вещь! — стонала Ольга Сергеевна.
Лизе становилось все тяжелее, а часовая стрелка безучастно заползала за половину двенадцатого.
— Прощай, — сказала Лиза няне.
Абрамовна стояла молча, давая Лизе целовать себя в лицо, но сама ее не целовала.
— Оставаться! — крикнул Егор Николаевич, — иначе… я велю людям…
— Папа, насильно вы можете приказать делать со мною все, что вам угодно, но я здесь не останусь, — отвечала, сохраняя всю свою твердость, Лиза.
— Мы поедем в деревню.
— Туда я вовсе ни за что не поеду.
— Как не поедешь? Я тебе велю.
— Связанную меня можете везти всюду, но добровольно я не поеду. Прощайте, папа.
Лиза опять подошла к отцу, но старик отвернул от нее руку.
— Ва́рварка! ва́рварка! убийца! — вскрикнула, падая, Ольга Сергеевна.
Лиза, бледная как смерть, повернула к двери.
Мимоходом она еще раз обняла и поцеловала Абрамовну.
Старуха вынула из-под шейного платка припасенный ею на этот случай небольшой, образочек в серебряной ризе и подняла его над Лизой.
— Дай сюда образ! — крикнул, сорвавшись с места, Егор Николаевич. — Дай я благословлю Лизавету Егоровну, — и, выдернув из рук старухи икону, он поднял ее над головой своею против Лизы и сказал:
— Именем всемогущего бога да будешь ты от меня проклята, проклята, проклята; будь проклята в сей и в будущей жизни.
С этими словами старик уронил образ и упал на первый стул.
Лиза зажала уши и выбежала за двери.
Минут десять в зале была такая тишина, такое мертвое молчание, что, казалось, будто все лица этой живой картины окаменели и так будут стоять в этой комнате до скончания века. По полу только раздавались чокающие шаги бродившей левретки.
Наконец Егор Николаевич поднял голову и крикнул:
— Лошадь, скорее лошадь.
Через десять минут он почти вскачь несся к петербургской железной дороге.
При повороте на площадь старик услышал свисток.
— Гони! — крикнул он кучеру.
Лошадь понеслась вскачь.
Егор Николаевич бросился на крыльцо вокзала.
В эту же минуту раздалось мерное пыхтенье локомотива, и из дебаркадера выскочило и понеслось густое облако серого пара.
Поезд ушел.
Егор Николаевич схватился руками за перила и закачался. Мимо его проходили люди, жандармы, носильщики, — он все стоял, и в глазах у него мутилось. Наконец мимо его прошел Юстин Помада, но Егор Николаевич никого не видал, а Помада, увидя его, свернул в сторону и быстро скрылся.
«Воротить!» — хотелось крикнуть Егору Николаевичу, но он понял, что это будет бесполезно, и тут только вспомнил, что он даже не знает, куда поехала Лиза.
Ее никто не спросил об этом: кажется, все думали, что она только пугает их.
Из оставшихся в Москве людей, известных Бахаревым, все дело знал один Помада, но о нем в это время в целом доме никто не вспомнил, а сам он никак не желал туда показываться.