За полночь

За полночь послышалось Помаде, будто кто-то стучит в сеничную дверь.

«Сон, это я во сне вижу», — подумал дремлющий Помада.

Стучали после долго еще в дверь, да никто не встал отворить ее.

«Сон», — думал Помада.

В мерзлое стекло кто-то ударил пальцем.

Еще и еще.

«Ну пусть же еще ударит, если это не сон», — думал Помада, пригревая бок на теплой лежанке.

И еще ударили.

— Кто там? — вскинув голову, спросил Помада.

Гул какой-то послышался из-за окна, а разобрать ничего невозможно.

— Чего? — спросил Помада, приложив теплое лицо к намерзлому стеклу.

Опять гул. Человеческий голос, а ничего не разберешь.

«Перепились, свиньи», — подумал Помада, надев докторовы медвежьи сапоги, вздел на рукава полушубок и пошел отпирать двери холодных сеней.

— Кто?

— Свои, батюшка.

— Кто? — снова спросил Помада, держась за задвижку.

— Герасим.

— Чего ты, Герасим?

— Бахаревский Герасим.

— Да чего?

— К вам, Юстин Феликсович.

Помада отодвинул задвижку и, дрожа от охватившего его холода, побежал в свою комнату.

Не успел он переступить порог и вспрыгнуть на печку, а за ним Гараська бахаревский.

— Что? Чего тебе ночью? — спросил Помада.

— К вашей милости, барин.

— Ну?

— К нам пожалуйте.

— К кому к вам?

— На барский двор.

— Что там такое у вас на барском дворе?

— Ничего, все благополучно. Барышня вас требуют.

— Какая барышня?

— Лизавета Егоровна приехали.

— Лизавета Егоровна?

— Точно так-с.

— Лизавета Егоровна? — переспросил Помада.

— Точно так-с, сами Лизавета Егоровна.

— С кем?

— Одне-с.

— Одна?

— Одне-с, с покочаловским-с мужиком.

— С кем?

— С покочаловским-с мужиком-с, — наняли, да обмерзли-с, нездоровы совсем.

— Одна?

— С покочаловским-с мужиком.

— Ну?

— Пожалуйте. Сейчас вас просят.

— Пошел, пошел домой. Я сейчас… Розанов! Розанов! Дмитрий Петрович!

— Н-м! — протянул доктор, не подавая никакой надежды на скорое пробуждение.

— О, черт! — пробурчал Помада, надевая на себя попадавшуюся под руки сбрую, и побежал.

Бежит Помада под гору, по тому самому спуску, на который он когда-то несся орловским рысаком навстречу Женни и Лизе. Бежит он сколько есть силы и то попадет в снежистый перебой, что пурга здесь позабыла, то раскатится по наглаженному полозному следу, на котором не удержались пушистые снежинки. Дух занимается у Помады. Злобствует он, и увязая в переносах, и падая на голых раскатах, а впереди, за Рыбницей, в ряду давно темных окон два окна смотрят, словно волчьи глаза в овраге.

«Это у Егора Николаевича в комнате свет», — подумал Помада, увидя неподвижные волчьи глаза.

«И чудно, как смотрят эти окна, — думает он, продолжая свою дорогу, — точно съесть хотят».

«А ведь дом-то нетопленный. Холод небось!»

«И зачем бы это она?.. И на наемных… Должно быть… у-ах! — Эко черт! Тогда свалился, теперь завяз, тьфу!..»

И попер Помада прямо на волчьи очи, которые все расходились, расходились и, наконец, выравнялись в форму двух восьмистекольных окон.

«Однако ходьба нынче!» — подумал Помада и дернул за клямну.

Двери заперты.

— Кто? — спрашивает из-за двери голос.

— Я.

— А! Барчук меревский. Пустить?

Ответа Помада не слыхал, а дверь отворилась.

Кандидат бросил на оконок передней тулуп и вошел в залу.

— Подождите, батюшка, здесь немножечко, — попросила встретившая его птичница и, оставив ему свечку, юркнула к Лизе в бахаревский кабинет.

Слабо освещала большую залу одна сальная свечка. Хорошо виден был только большой обеденный стол и два нижние ряда нагроможденных на нем под самый потолок стульев, которые самым причудливым образом выставляли во все стороны свои тоненькие, загнутые ножки. А далее был мрак, с которым не хотел и бороться тщедушный огонек свечечки. Только взглянувши в отворенную дверь гостиной, можно было почувствовать, что это не настоящий мрак и что есть место, где еще темнее. Как ни слаба была полоска света, падавшая на пол залы сквозь ряд высунутых стульями ножек, но все-таки по этому полу прямо к гостиной двери ползла громадная, фантастическая тень, напоминавшая какое-то многорукое чудовище из волшебного мира. Тонкие, кривые ножки вырастали на тени, по мере удаления от свечки причудливо растягивались и не обрезывались, а как-то смешивались с темнотою, словно пощупывая там что-то или кого-то подкарауливая.

Несмотря на тревожное состояние Помады, таинственно-мрачный вид темного, холодного покоя странно подействовал на впечатлительную душу кандидата и даже заставил его на некоторое время забыть о Лизе.

«Фу, как тут скверно! — подумал Помада, пожимаясь от холода. — Ни следа жизни нет. Это хуже могилы».

В голове у Помады почему-то вдруг пробежали детские сказки о заколдованных замках, о Громвале, о Кикиморе.

«Там-то, там-то тьма какая!» — подумал Помада, направляясь со свечою к гостиной двери.

Здесь свечечка оказывалась еще бессильнее при темных обоях комнаты. Только один неуклюжий, запыленный чехол, окутывавший огромную люстру с хрустальными подвесками, невозможно выделялся из густого мрака, и из одной щелки этого чехла на Помаду смотрел крошечный огненный глазок. Точно Кикимора подслушала Помадины думы и затеяла пошутить с ним: «Вот, мол, где я сижу-то: у меня здесь отлично, в этом пыльном шалашике».

Помада посмотрел на блестевшую хрусталинку люстры и, возвращаясь в залу, встретился с птичницей, которая звала его к Лизавете Егоровне.

Лиза была в отцовском кабинете. Она сидела перед печкою, в которой ярко пылала ржаная солома. В этой комнате было так же холодно, как и в гостиной и в зале, но все-таки здесь было много уютнее и на вид даже как-то теплее. Здесь менее был нарушен живой вид покоя: по стенам со всех сторон стояли довольно старые, но весьма мягкие турецкие диваны, обтянутые шерстяной полосатой материей, старинный резной шкаф с большою гипсовою лошадью наверху и массивный письменный стол с резными башенками. Кроме того, здесь было несколько мягких табуретов, из которых на одном теперь сидела и грелась Лиза.

В комнате не было ни чемодана, ни дорожного сака и вообще ничего такого, что свидетельствовало бы о прибытии человека за сорок верст по русским дорогам. В одном углу на оттоманке валялась городская лисья шуба, крытая черным атласом, ватный капор и большой ковровый платок; да тут же на полу стояли черные бархатные сапожки, а больше ничего.

— Здравствуйте! — весело, но сильно взволнованным и дрожащим голосом сказала Лиза, протягивая Помаде свою ручку.

Помада торопливо схватил эту ручку, пожал ее и взглянул на Лизу сияющим взором, но не сказал ни одного слова в ответ на ее приветствие.

— Что, вы удивлены, поражены, напуганы? — тем же взволнованным голосом и с тою же напряженно-веселою улыбкою спросила Лиза.

Помада кашлянул, пожался и отвечал:

— Точно, удивлен, Лизавета Егоровна. Как это вы?

— Как приехала? А вот села, да и приехала.

Помада взял табурет, сел к печи и, закрыв ладонью рот, опять кашлянул.

— Здесь совсем холодно, — заметил он.

— Да, холодно, дом настыл, не топлен с осени.

— Вам здесь нельзя оставаться.

— Ну, об этом будем рассуждать после, а теперь я за вами послала, чтобы вы как-нибудь достали мне хоть рюмку теплого вина, горячего чаю, хоть чего-нибудь, чего-нибудь. Я иззябла, совсем иззябла, я больна, я замерзала в поле… и даже обморозилась… Я вам хотела написать об этом, да… да не могла… руки вот насилу оттерли снегом… да и ни бумаги, ничего нет… а люди все переврут…

По мере того как Лиза высказывала свое положение, искусственная веселость все исчезала с ее лица, голос ее становился все прерывистее, щеки подергивало, и видно было, что она насилу удерживает слезы, выжимаемые у нее болезнью и крайним раздражением.

К концу этой короткой речи все лицо Лизы выражало одно живое страдание и, взглянув в глаза этому страданию, Помада, не говоря ни слова, выскочил и побежал в свою конуру, едва ли не так шибко, как он бежал навстречу институткам.

Через полчаса в комнату Лизы вошли доктор и Помада, обремененный бутылками с уксусом, спиртом, красным вином и несколькими сверточками в бумаге.

Лиза смотрела в огонь и ничего не слыхала. Она была очень слаба и расстроена.

— Лизавета Егоровна! — весело воскликнул доктор, протягивая ей свою руку.

— А, доктор! Вот встреча-то? — проговорила несколько удивленная его появлением Лиза. — И как кстати! Я совсем разнемогалась.

— Прозябли, я думаю, просто.

— Какое там прозябла? Я замерзала, совсем замерзала. Мне оттирали руки и ноги. На меня уж даже спячка находила.

— Где ж это вы?

— Дорогой, — сбился мужик.

Доктор посмотрел ей пристально в глаза и сказал:

— Дайте-ка руку. А что это у вас с глазами? Болят они у вас?

— Да, это уж давно.

— Или вы плакали?

— И это немножко было, — ответила, слегка улыбнувшись, Лиза.

— Ну, ты, Помада, грей вино, да хлопочи о помещении для Лизаветы Егоровны. Вам теперь прежде всего нужно тепло да покой, а там увидим, что будет. Только здесь, в нетопленном доме, вам ночевать нельзя.

— Нет, я здесь останусь. Я напьюсь чаю, вина выпью, оденусь шубой и велю всю ночь топить — ничего и здесь. Эта комната скоро согреется.

— Ну нет, Лизавета Егоровна, это уж, извините меня, причуды. Комната станет отходить, сделается такой угар, что и головы не вынесете.

Лиза вздохнула и сказала:

— Что ж! может быть, и лучше будет.

— Что это, головы-то не вынесть? Ну, об этом еще подумаем завтра. Зачем голове даром пропадать? А теперь… куда бы это поместить Лизавету Егоровну! Помада! ты здесь весь двор знаешь?

— К конторщику, у него две комнаты.

— Не хочу, не хочу! — замахав рукою, возразила на это предположение Лизавета Егоровна.

— Отчего же?

— Не хочу.

— Да отчего? — резонировал доктор.

— Я не могу никого видеть сегодня.

— А другие помещения, кроме птичной избы, все пустые и холодные, — заметил Помада.

— А птичная-то изба теплая, хорошая?

— Грязная, загаженная и никуда не годится.

— Пойдем-ка осмотрим.

Доктор и Помада вышли, а Лиза, оставшись одна в пустом доме, снова утупила в огонь глаза и погрузилась в странное, столбняковое состояние.

— Батюшка мой! — говорил доктор, взойдя в жилище конторщика, который уже восстал от сна и ожидал разгадки странного появления барышни, — сделайте-ка вы милость, заложите поскорее лошадку да слетайте в город за дочкою Петра Лукича. Я вот ей пару строчек у вас черкну. Да выходите-то, батюшка, сейчас: нам нужно у вас барышню поместить. Вы ведь не осердитесь?

— Помилуйте, я с моим удовольствием. Я даже сам рассуждал это предложение сделать Лизавете Егоровне. Я хоть где-нибудь могу, а их дело нежное.

— То-то, там никак нельзя.

— Как возможно? Там одно слово — стыдь.

— Да. Ну-с шубку-то, шубку-то, да и выйдите, побудьте где-нибудь, пока лошадь заложат. А лампадочку-то перед иконами поправьте: это очень хорошо.

— Все сею минутою-с.

— Ну и прекрасно, и птичницу сюда на минутку пошлите, а мы сейчас переведем Лизавету Егоровну. Только чтоб она вас здесь не застала: она ведь, знаете, такая… деликатная, — рассказывал доктор, уже сходя с конторского крылечка.

Доктор урезонил Лизавету Егоровну: ее привели в теплую комнатку конторщика, напоили горячим чаем с вином, птичница вытерла ее спиртом и уложила на конторщикову постель, покрытую чистою простынею.

Доктор не позволял Лизе ни о чем разговаривать, да она и сама не расположена была беседовать. В комнате поправили лампаду и оставили Лизу одну с своими думами и усталостью.

Доктор с Помадой остались в конторе, служившей преддверием к конторщикову апартаменту.

Они посидели с полчаса в совершенном молчании, перелистывая от скуки книги «О приходе и расходе разного хлеба снопами и зерном». Потом доктор снял ногою сапоги, подошел к Лизиной двери и, послушав, как спит больная, возвратился к столу.

— Что? — прошептал Помада.

— Ничего, дышит спокойно и спит. Авось, ничего не будет худого. Давай ложиться спать, Помада. Ложись ты на лавке, а я здесь на столе прилягу, — также шепотом проговорил доктор.

— Нет, я не лягу.

— Отчего?

— Мне не хочется спать.

— Ну, как знаешь, а я лягу.

И доктор, положив под голову несколько книг «О приходе и расходе хлеба снопами и зерном», лег на стол и закрылся своим полушубком.

— Что бы это такое значило? — прошептал, наклоняясь к самому уху доктора, Помада, тоже снявший свои сапоги и подкравшийся к Розанову совершенно неслышными шагами, как кот из хрустальной лавки.

— Что такое? — спросил шепотом доктор, быстро откинув с себя полушубок.

Помада повторил свой вопрос.

— А, шут этакой! Испугал совсем. Я думал, уж невесть что делается.

— Ну да, я виноват. Я это так шел, чтоб не слышно. Ну, а как ты думаешь, что бы это такое значило?

— Я думаю, что ступай ты спать: успеем еще узна ть. Что тут отгадывать да путаться. Спи, Утро вечера мудренее.