Часть первая
Бой на Мерее
Глава первая
Улица Сапожников
Ирмэ лежал на крыше и сощурившись глядел в небо. Небо было чистое. И по небу медленно шло вверх утреннее, еще не яркое солнце. Был ранний час. На листьях сверкала роса. И высоко над головой кувыркались птицы.
— Ирмэ! — кричала внизу мать. — Ирмэ!
Она ходила по узкому, заваленному мусором дворику — искала сына. Это была высокая женщина с желтым веснущатым лицом. Звали ее Зелде.
— Ирмэ!
Ирмэ не ответил. И не пошевелился. Где там! Ему лень было пальцем двинуть, не то что лезть вниз. Приподняв колени, руки заложив за голову, Ирмэ лежал и думал.
«Хорошо бы, — думал он, — выпить шипучки с ромом. Копейка есть? — Он пощупал карман. — Есть. Да что-то вроде маловато. У Зелде, что ли, спросить? Не. Не даст. — Ирмэ вздохнул. — Не даст Зелде. А батя — так тот по шее и — «в хедер».[1] Жисть!..»
Он еще раз вздохнул и ловко, не разжимая зубов, выпустил тонкую струйку слюны. Плевок полетал вверх, потом рассыпался на брызги и дождем упал Ирмэ в лицо. Ирмэ помотал головой, но лицо не вытер. Чего там? Высохнет! Ирмэ думал;
«А то, может, баранку купить? Не. Баранка — это не то. Баранки у него, у чорта, что камень, топором не расколешь. У, гусь! Девяносто годов, подыхать надо, а копит…»
— Ирмэ! — кричала мать. — Ирмэ! Опять пропал?
— «Пропал, пропал», — проворчал Ирмэ. — Закудахтала!
Он лениво, как тюлень, перевалился со спины на живот и стал глядеть уже не вверх, а вниз, на Ряды.
Дом стоял на бугре, так что Ирмэ виден был весь городок. В центре — на базарной площади — церковь: белое каменное строение, позолоченный крест наверху. Справа — колодец. Слева — ятки — мясной ряд, сооружение ветхое и круглое, чем-то напоминающее карусель. «Ятки» делили местечко на «верх» и на «низ». На «верху», на «выгоне», жил мелкий люд: коробейники, огородники, лоточники, водовозы, — так сказать, плотва, шушера. Дома тут были низкие, дворы — голые, ни ворот, ни забора, окна — у самой земли. Зато, что ни дом — то огород, в огороде — капуста и бобы, а за огородом — поле, даль. На «низу», на «шляху», жили богатые лавочники, купцы, льноторговцы — крупная дичь, киты. Дома — крепкие, не дома — домы: двухэтажные, десятиоконные, крытые листовым железом. Крыльцо резное, с перилами, с навесом. У крыльца — дубовые ворота. За воротами — бревенчатый забор, утыканный гвоздями. За забором, на дворе, — склады, амбары, сараи, льносушилки. Что там за склады, что там на складах, — Ирмэ не знал. Откуда бы? Открываются-то ворота редко когда, в воскресенье, в базарный день, — да в базарный-то день народу полон двор, — разглядишь что? А в будни — ну-ка, сунься!
И как-то сбоку, особо — и не на «выгоне» и не на «шляху» — шла еще улица, та, на которой стоял дом Ирмэ, — улица Сапожников. Это была очень длинная и очень узкая улица, круто спадающая вниз, к Мерее. Весной и осенью в дождь эта улица превращалась прямо в водопад: вода с «выгона», с огородов, с полей, пенистая и грязная, шумно катилась к реке. Потому-то дома на улице Сапожников, тесно прижатые друг к другу, набитые людьми до отказа, строились на сваях. Жил тут все больше брат-мастеровой, ремесленник, голь: сапожник, шапочник, скорняк, бондарь, портной. У самой реки — дома окнами на воду — жили кузнецы.
Час был ранний, — солнце стояло невысоко, на листьях деревьев лежала роса, — а на улице Сапожников уже давно шла работа.
Стучат молотки: отец и два сына — сапожники — сидят за верстаком. Гудит швейная машина: портной «гонит» к сроку заказ. Голосит женщина, визжит и плачет. Кто-то хрипло кашляет. Кто-то поет козлетоном, заливается.
Ирмэ плюнул… «Во, заладил!» Это шапочник Симхе — «соловей». «Ну и голос! — думал Ирмэ. — Таким бы голосом грачей путать. Соловей!»
Окно соседнего дома открылось, и на улицу высунулось худое женское лицо с птичьим носом. Это была Гутэ, жена Нохема, шорника, баба вредная, скучная баба: чуть-что — в рев. Она и сейчас что-то кричала, и видно было, как по ее щекам катились слезы. Но вдруг мужская рука ухватила Гутэ за космы и — швырк в комнату. Гутэ завизжала так, что Ирмэ зажал уши.
— Началось, — проворчал он. — Здрасте. Вот народ!
Он сморщил нос, приподнял верхнюю губу, будто сам собрался заплакать. «И-и, — протянул он. — Дура!»
Когда визг несколько утих, Ирмэ почесал спину, ногу, разлегся поудобней и решил было часок поспать. Торопиться-то оно некуда. Хедер не убежит. Успеется.
Он стал дремать: в глазах пошли синие и красные круги, голова опускалась все ниже. Шум улицы, щебет птиц — стал глуше, тише, ровней. Ж-ж, ш-ш, — не то прялка жужжит, не то дерево шелестит над самым ухом.
— И-Ирмэ! — крикнул снизу звонкий мальчишеский голос, — И-Ирмэ! Д-дуй сюда! Д-дело есть!
Ирмэ открыл глаза, приподнял голову. Он узнал голос. Кричал заика Алтер.
«Что ему? — сердито подумал Ирмэ. — Только всхрапнешь — и готово: «И-Ирмэ! И-Ирмэ!» Вот народ!»
Он свесился с крыши, посмотрел вниз. Так и есть… Заика Алтер, долговязый паренек лет тринадцати, с таким белым лицом, будто обсыпали мукой, — а может, и на самом деле так: отец-то у него был пекарь, — Алтер сидел на заборе, болтал в воздухе босыми ногами и заикался:
— И-Ирмэ! И-Ирмэ!
— Ну? — негромко сказал Ирмэ.
— Д-дуй сюда! — кричал Алтер. — Д-дело есть!
— Тиш-ше ты! — зашикал Ирмэ.
— А ч-что?
— А батя услышит.
— А ч-что?
— А в хедер погонит.
— Меня-то не погонит, — равнодушно сказал Алтер.
— Ладно, — проворчал Ирмэ. — Чего?
— Д-дело есть.
— Сыпь.
— Не м-могу.
— Чего?
— Н-не могу, — сказал Алтер. — Д-дело такое.
Ирмэ не ответил. Лень ему было говорить. Всхрапнуть бы!
— Алтер, — сказал on, помолчав, — вот что…
— Ну?
— Ты дело-то свое положи да посоли. А я, знаешь ли, посплю.
Он опрокинулся на спину, закрыл глаза. «Даждь ми, господи, сей сон прейти в мире». Но солнце уже стояло высоко и жгло, как огонь. Ничего не поделать, — хоть — не хоть, — слазь. И вот, потягиваясь, почесываясь Ирмэ лезет вниз.
Алтера уже не было. Зато на дворе Ирмэ увидал отца, сапожника Меера. Он держал обеими руками оловянную кружку и жадно, большими глотками пил воду.
Меер оторвался от кружки и, приподняв рыжие веки, посмотрел на сына. Он ничего не сказал, — стоял, смотрел, держа обеими руками кружку. С подбородка у него стекала тонкая струйка воды, и слышно было, как капли со звоном падают в кружку. «Что собака! — подумал Ирмэ. — Хорош!»
Наконец Меер заговорил.
— Шландаешь? — густым голосом проговорил он. — Опять?
Ирмэ вдруг схватился за правую ногу, присел и громко заохал: «О-хо-хо!»
Меер только сердито подергал усами.
— Фокусы-покусы! — крикнул он. — Опять? Чего в хедер не пошел?
— Нога болит, — прохныкал Ирмэ.
— Ты что врешь-то? Где болит?
— Тут. — Ирмэ показал на сгиб колена.
— Где? Тут?
— Выше.
Верно, на сгибе колена была какая-то ранка, не то прыщик, не то царапина — чушь. Однако Меер посмотрел на ранку, пошевелил усами и присмирел.
— Шляешься чорт знает где — и покалечил ногу, — сказал он мирным голосом. — Болит?
— Ух! — сказал Ирмэ. — Так и жжет!
— Ну-ну, — проворчал Меер. — Нечего. Сам виноват. Дурня.
Он опять припал к кружке, выпил все, до капли, рукавом рубашки обтер рот и снова посмотрел на сына.
— А ну! — рявкнул он вдруг громовым басом. — В хедер! Шагом арш!
Меер был когда-то солдатом и до сих пор любил команду.
Ирмэ будто вымело со двора. Он подтянул штаны, взмахнул руками и, подпрыгивая, притоптывая, понесся по улице. За ним, как тень, шло густое облако пыли. Бегал Ирмэ ловко, ничего не скажешь. Он был весь в отца: рыжеволосый, невысокий, но коренастый, плотный. Крепкий парень. Лет ему было — двенадцать.
Пробежал он, однако, немного. Шагов двадцать. На двадцать первом — он умерил бег. На двадцать пятом — пошел шагом. А на тридцатом — остановился, стал. Постоял, подумал — и вдруг повернул. Он что-то вспомнил, — должно, смешное: шел и смеялся.
Дойдя до углового дома, Ирмэ вскарабкался по свае наверх и просунул в открытое окно голову.
— Симхе! — проговорил он глухим и, как ему казалось, страшным голосом.
Шапочник Симхе, маленький старичок с седой бородкой, с близорукими добрыми глазами навыкате, стоял у стола, спиной к окну, в жилетке, в ермолке и что-то гладил. Как всегда, он при этом напевал. Кроме него, никого в комнате не было. Только часы тикали на стене.
— Симхе! — повторил Ирмэ тем же глухим, страшным голосом.
— А? — не оборачиваясь, сказал Симхе. — Кто?
— Я!
— Кто — я!
— Смерть! — Для пущего страху Ирмэ заскрежетал зубами, зарычал.
— Смерть? Что — смерть? — не понял Спмхе.
— За тобой пришла, Симхе! Готовься! — прокричал Ирмэ и, прежде чем шапочник повернул к окну голову, бух вниз и — ходу.
Пройдя немного, Ирмэ оглянулся: в окне торчала голова шапочника, моталась туда-сюда и удивленно хлопала близорукими глазами.
«Погоди у меня! — подумал Ирмэ. — Будешь, соловей, распевать! Посмотрим!»
Он был доволен, Ирмэ: шел, сжав кулаки, высоко подняв рыжую голову.
«Погодите вы!»
Потом присел на краю канавы у чьих-то ворот и задумался.
«Вырасту, — думал он, — я им покажу! Подумаешь — «взрослые»! Раз у тебя борода до пупа, так ты и козлетоном пой, ты и ребят дери за ухи, ты и в сапогах гуляй в будень. Подумаешь! А ты — «мальчик, тебе куда?» Ты и в хедер ходи, — ты и воду носи, ты и курить не моги. Тьфу!»
Воровато оглянувшись, Ирмэ достал из-за пазухи окурок махорочной цыгарки, вынул из кармана спички и закурил.
«Погодите! — сердито думал он, пуская кольцами дым. — Погодите вы!»
Неподалеку, на самом солнцепеке, свернувшись комком, лежал Халабес, знаменитый на всю улицу кот, облезлый, дряхлый зверь, весь в плешинах, в кровоподтеках. Положив на лапы голову, Халабес спал.
Ирмэ сложил пальцы щепотью и стал зазывать кота сладким мурлыкающим голосом:
— К’тик! к’тик! к’тик!
Халабес открыл глаза, потянулся, зевнул и не спеша подошел к Ирмэ. Ирмэ быстро, не теряя времени, — раз! сунул ему в рот горящий окурок. Кот замотал головой, замяукал.
Ирмэ удивился.
— Что, брат? — сказал он. — Не по праву? Ну? А то, может, еще? Поправится, может? Попробуем, а?
Но кот улепетывал подальше. Нет. Больше пробовать он не хотел. Спасибо.
— Балда ты, Халабес! — крикнул вслед ему Ирмэ. — Разве так-то закуришь? Балда!
— Ирмэ!
Ирмэ посмотрел и скис. Рядом стояла мать, Зелде. Она была в черном платке, накинутом на плечи, а под платком оттопыривалась корзинка.
— Ирмэ!
Зелде с ужасом глядела на окурок, зажатый у Ирмэ в зубах.
Ирмэ нахмурился. «Готово! — подумал он. — Поднимет теперь визг на все Ряды!»
Но Зелде не кричала. Зелде стояла, смотрела. И вдруг заплакала. Ирмэ чего-то жалко ее стало. Вот она стоит перед ним, высокая, в черном платке, и тихо плачет. Эх, ты! Он сморщился. Он и сам-то готов был заплакать. Но Ирмэ знал: мужчина плакать не может. Никак. Никогда.
Он встал.
— Тихо, Зелде! — грубо сказал он. — Глотку простудишь!
Выплюнул в канаву окурок и важно — руки в карманы, голова вверх — зашагал в хедер.
Глава вторая
Щука
Еще за три дома до хедера Ирмэ услышал ровный гул, будто вода катилась по порогам. Двадцать шесть голосов, как один, что-то читали. Что читали — было не понять. Где тут понять, когда только и слышно, что «о-го-го» да «у-гу-гу».
«Так! — подумал Ирмэ. — Стараются! Стараются, дурье! Гудят! Эге, завыл кто-то! Никак — Косой? Он! А Зелик-то! Зелик-то! Вот уж верно: велик пень, да дурень. А это кто? Мамочка, что ли?»
— Эй, Мамочка! — крикнул Ирмэ.
Мальчишка лет десяти, с широким ртом и с большими вялыми ушами, стоял у двери и ел хлеб с луком. Он поднял глаза, но ничего не сказал.
— Дай, Мамочка, куснуть разок, — сказал Ирмэ.
Мамочка дал.
— Давно бубните? — прошамкал Ирмэ.
— Часа два. — прошамкал в ответ Мамочка.
— Как Щука? — спросил Ирмэ.
— Сейчас-то ничего, отошел, — сказал Мамочка. — А с утра-то не дай бог.
— Ханче всыпала, — сказал Ирмэ.
Некоторое время ребята ели молча, только лук хрустел на зубах.
Потом Ирмэ сказал:
— Косому попало?
— Попало.
— За что?
— За так.
— А-а!
Молчание.
— Еще бы разок? — Ирмэ показал на хлеб.
Мамочка дал.
— Меня спрашивал? — сказал Ирмэ.
— Спрашивал.
— Что сказали?
— Сказали — помер.
— Болен — не сказали?
— Не.
— Дубье!
Ирмэ взялся за дверь.
— Погоди, — сказал Мамочка, — дай я вперед.
Ирмэ погодил. Отчего не погодить? Не горит. Потом приоткрыл дверь, осторожно пролез и — юрк в угол.
Хедер помещался в подвале. Это была низкая, темная, сырая комната — гроб: на уровне земли — круглое оконце: посредине — длинный дощатый стол, заваленный книгами, и две длинных дубовых скамьи, в глубине — печь. Солнце в этой комнате гостило редко, — в долгий летний день недолгий час перед закатом, — и выбеленные известью стены были в черных пятнах плесени. С потолка свешивалась лампа, засиженная мухами так густо, что трудно было сказать — лампа это или сапог. На правой стене висела олеография: белые город в круглых куполах, на переднем плане — полуразрушенная каменная стена, у стены — бородатые какие-то старики в высоких шапках, в козловых сапогах.
По-видимому, олеография изображала город Иерусалим.
Когда Ирмэ вошел, все ребята сидели за столом и медленно раскачиваясь, громко, с завыванием что-то читали. Посреди сидел ребе.[2] Его звали Иехиел. Но ребята за глаза звали его — Щука.
Ребе был не старый еще человек, чернобородый, худой, непомерно длинный: ноги что ходули, зубы что колья. Они так далеко выпирали изо рта, что рот у ребе никогда не закрывался. Так он и ходил с открытым ртом, балда-балдой.
Ирмэ приоткрыл дверь, осторожно пролез и — юрк в угол. Он думал: «Ребе в первую-то минуту не заметит, а там — авось, небось да как-нибудь». Но ребе заметил. Он кивнул, и стало тихо. Все молча уставились на Ирмэ.
Ребе поманил Ирмэ пальцем: «Сюда, поближе». Ирмэ подошел поближе, однако не так, чтобы очень близко, не настолько, чтоб ребе мог достать плеткой.
— Здравствуйте, господин Ирмэ, — проговорил ребе дружелюбным голосом и протянул левую руку, — в правой он держал плетку, — как здоровье?
Ирмэ здороваться за руку не стал, но ответил не менее дружелюбно.
— Спасибо, господин Иехиел, — сказал он. — Вот только поясницу ломит.
Ребята фыркнули. Ребе скосился в их сторону, и они мигом приумолкли.
— Ломит? — спросил он с участием.
— Ломит, — сказал Ирмэ.
— Ай-ай! — заохал ребе. — Так и ломит?
— Так и ломит, — сказал Ирмэ.
— Да-а, — сказал ребе и вздохпул.
— Да-а, — сказал Ирмэ и тоже вздохнул.
Вдруг ребе как, хлестнет плеткой.
— Я тебя, щепка, пополам сломаю!
Плетка просвистела в пустоте. Ирмэ этого ждал и враз оказался у двери.
— Закрой пещеру, Щука, — сказал он. — Разит.
— Я те!..
Ребе вскочил.
Ребята опустили глаза, — и не видим и не слышим, — но незаметно подталкивали друг друга и подмигивали: Щука-то!
— Я те!..
Ребе вскочил и кинулся к двери. Но Ирмэ был уже за дверью.
— Что, Щука? Много взял? — кричал он оттуда и показывал кукиш.
Гнаться за Ирмэ по улице — дело гиблое. Такого догонишь? Ребе вернулся к столу, сел и просидел так долго, дыша тяжело, с хрипом. Потом проворчал: «ну!» И все двадцать шесть голосов залились как один:
— «И говорил Саул Ионафану…»
А Ирмэ пошел на двор. За хедером был глухой дворик, заросший травой и крапивой. Ирмэ выбрал место в тени, лег, растянулся и заснул.
Заснул Ирмэ и увидал сон. Глупый сон. Будто сидит он, свесив ноги, на плотине, а рядом стоит кот Халабес. Нарядился, чорт: шапка-кубанка, шелковая синяя рубаха, подпоясанная красным кушаком, на ногах — валеные сапоги. Хлыст, щеголь! «Уйди ты, Халабес, — говорит ему Ирмэ. — От тебя чего-то разит дегтем. Чего-то чихать хочется. Ну!» Но Халабес не слышит. Он чем-то обеспокоен… Он мотает головой. Он фыркает, сопит. И вдруг протягивает лапу, и — ну щекотать Ирмэ под мышкой. Ирмэ ерзает на месте, дрыгает ногами, он визжит, он хихикает. «Убирайся ты — хи-хи — к ляду! — кричит он Халабесу. — Уморишь!» Но Халабес не отстает. Он тормошит Ирмэ за плечо, он говорит, он шепчет что-то: «Текай! — шепчет он зловещим голосом. — Текай, рыжий, покудова цел!» Ирмэ открывает глаза и видит: стоит. Зелик, здоровый парень в здоровых сапогах, смазанных дегтем. Он трясет Ирмэ за плечо и зловеще шепчет:
— Текай, рыжий, покудова цел!
Ирмэ вскочил и — во-время: к нему подкрадывался Щука.
«Во! — подумал Ирмэ. — Влип!»
И тут вспомнил.
— Ой, ребе, — проговорил он, пятясь к забору. — Я и забыл. Батя-то велел сказать: сапоги готовы.
Но ребе уже сцапал Ирмэ за ухо. Он дернул ухо так, что Ирмэ подпрыгнул на поларшина.
— Со скрипом, ребе! Ой! — кричал Ирмэ, чуть не плача от боли. — Батя-то велел сказать: сапоги — ой! — со скрипом!
Ребе вдруг просиял. Со скрипом — это да! Он оскалил большие зубы и стал похож на бородатую лошадь. Ухо-то он все-таки не выпускал, но и не дергал больше.
— Врешь, мерзавец, — сказал он, скаля зубы.
— Со скрипом, ребе! Чтоб мне на этом месте провалиться, если не со скрипом! Чтоб мне лопнуть, если не со скрипом! — забожился Ирмэ и, так как пальцы ребе ослабели, выдернул ухо.
Ребе перестал улыбаться. Он сердито посмотрел на Ирмэ и сказал:
— Врешь ведь, скотина! — сказал он. — Смотри у меня!
— Чтоб меня громом убило, если не со скрипом! Чтоб мне руки-ноги оторвало, если не со скрипом! Чтоб мне подавиться, если не со скрипом! — зачастил Ирмэ. Левой рукой он тер ухо: ухо ныло и горело, как огонь.
Ребе погрозил ему кулаком.
— Врешь если, — сказал он, — шкуру спущу!
— Чтоб мне ослепнуть, коли вру! Чтоб мне оглохнуть, роли вру! Чтоб у меня все зубы…
И запнулся. О зубах при ребе уж лучше не надо.
— Ладно, — буркнул ребе. — Поди, принеси.
— Сейчас, ребе. Минута, — сказал Ирмэ. — Одна нога здесь, другая — там. Гоп!
Он перемахнул через забор и оказался на улице.
— Ты — живей! — крикнул ребе.
— Враз, — сказал Ирмэ. — Лечу!
Но пролетел он немного. Точнее — перешел улицу и уселся у чьих-то дверей. Ноги под себя, по-турецки.
«У, Щука! — злобно думал он, растирая ухо. — Дернет раз — день горит. Не пальцы — клещи. Щука дохлая!»
Подошел Зелик.
— Ты чего это не идешь? — спросил он.
— Куда? — лениво сказал Ирмэ.
— За сапогами.
— За какими такими сапогами?
— Щуке, ну!
— Пасутся они еще, — сказал Ирмэ.
Зелик не понял. Он был глупый парень.
— Еще та коровка-то не издохла, — пояснил Ирмэ.
— Какая?
— А такая, пегая, — сказал Ирмэ. — Знаешь?
Зелик заржал. Ржал он громко и глупо, как жеребец. Он ржал, бил себя от восторга по толстым ногам и подмигивал.
— О-го! — кричал он. — Ловко ты Щуку-то обштопал!
Ирмэ и сам знал, что ловко. Зелик его не удивил и не обрадовал.
— Глупый ты парень, Зелик, — сказал он. — Дубина!
Зелик обиделся.
— А не лайся, — сказал он.
— А что?
— А в морду дам.
— Ну?
— Думаешь — боюсь я тебя? — сказал Зелик, подступая поближе.
— Думаю — боишься.
— Как дам — так увидишь.
— Ну, дай.
— Неохота только руки марать, — проворчал Зелик.
— А ты ногой, — сказал Ирмэ.
Зелик не ответил. Он стоял рядом, совсем близко, толсторожий, красный, и сопел носом.
— Где тебе! — Ирмэ плюнул.
— Погоди, — мрачно проговорил Зелик. — Как двину — искры из глаз посыплются!
— Ну-ка, двинь!
Зелик молчал.
— Двинь — ну!
Зелик не стерпел — тьфу, ты! — толкнул Ирмэ коленом. Не сильно толкнул, так, для виду. И вдруг подпрыгнул как-то, отлетел шагов на пять и, не удержавшись на ногах, стукнулся спиной о дверь.
— Будет? — сказал Ирмэ. Он остался сидеть на том же место, так же, как сидел: ноги под себя, по-турецки. — Будет? Или еще?
Дверь дома открылась, и на улицу вышел невысокого роста человек в серых домотканных штанах, в опорках на босу ногу. Ирмэ его знал и любил: Лейбе Гухман, столяр. Это был совсем еще молодой человек, лет двадцати пяти-шести, веселый и румяный. Вместо волос на подбородке и на щеках у него рос светлый реденький пух, но усы были густые, почти черные. Он, должно быть, их часто брил.
Лейбе увидел Ирмэ и улыбнулся.
— Все воюешь? — сказал он звонким голосом.
— Какая там война! — сказал Ирмэ. — Его пальцем ткни — и дух вон. Боец!
Зелик ворча пошел через улицу в хедер.
— А у меня до тебя, рыжий, дело, — сказал Лейбе.
Ирмэ насторожился.
— Угу, — промычал он, наклонив голову.
— Понимаешь ты… Постой, — вдруг спросил Лейбе, — ты с Алтером-то сегодня говорил?
— Не. А что?
— А поговори. Понял?
— По-ня-л, дядя Лейб, — пропел Ирмэ, кланяясь, чуть не в пояс, — понял, понял.
Лейбе усмехнулся.
— Бес в тебе, Ирмэ, — сказал он. — Плохо ты кончишь.
— Пло-хо, дядя Лейб, — пропел Ирмэ, — плохо, плохо.
— Ну тебя!
Лейбе махнул рукой и пошел в мастерскую. Ирмэ остался один. Он почесал голову, осмотрел царапину на ноге, — царапина была пустяковая, чушь, не стоило труда и осматривать-то, — по Ирмэ решительно нечего было делать. Зевнул.
«Пойти к Хаче, что ли?» подумал он.
И вдруг увидал Файтл, местечковую дурочку. Увидев Файтл, Ирмэ обрадовался.
— Ну, рыжий, — сказал он себе. — Живем!
Местечковая дурочка Файтл — женщина лет сорока, с опухшим дряблым лицом, с крошечным носом-пуговкой, с большой лысой головой на тонкой шее — медленно плелась вверх по улице. Сквозь прорехи драной ее кофты проглядывало грязное, годами не мытое тело. На ногах, несмотря на жару, — огромные валенки. Она шла и гнусавила: «Цып-цып-цып».
«Петуха ищет, — подумал Ирмэ. — Ладно. Дадим ей, рыжий, петуха, коли ей надо петуха».
Он приподнялся почему-то на цыпочки и, придерживая рукой горло, закукарекал: «Ку-ку! ре-ку!»
— Ой! — крикнула Фэйтл. — Вот он где, петушок-то! Она замотала головой, но петуха не увидала.
— Ирмэ, — сказала она, — не видишь, где он тут, петушок-то?
— Во!
Ирмэ показал на разбитый горшок посредине улицы.
— Во! — сказал он.
Файтл приостановилась, посмотрела.
— Нет. — сказала она. — Это, мне сдается, горшок.
— «Горшок», — проворчал Ирмэ сердито. — Сказано тебе — петушок — и точка.
— Нет, — сказала Файтл. — Что ты?
— Ладно. Самого спросим. Послушаешь, что он сам-то тебе скажет. Спросить?
— Спроси, — сказала Файтл.
Ирмэ наклонился и сказал:
— Послушай-ка, земляк, — сказал он, — ты кто будешь? Петушок — или кто? — И тонким, детским каким-то голосом сам себе ответил:
— Петушок.
Файтл в ужасе отшатнулась.
— Ой! — крикнула она. — Говорит!
— Ну? — Ирмэ гордо выпрямился. — Ну? Что скажешь?
Но Файтл уже не было. Путаясь валенками в длинных своих цветных лохмотьях, она без оглядки бежала прочь.
Ирмэ обхватил руками живот и захохотал. И хохотал долго. Час.
Ну и дура! Бож-же мой!
Наконец Ирмэ выбился на сил. Он уже не хохотал — тихонько кудахтал. Пот с него катился градом. Он провел рукой по лбу, и рука стала мокрой, будто ее окунули в воду. «И жара! — подумал Ирмэ. — Свариться можно!»
— Вот что, рыжий, — сказал он. — Не сходить ли нам покупаться? Все одно ведь — торопиться некуда. Время есть.
Глава третья
Бой на Мерее
День выдался на редкость жаркий. Зной стоял над Рядами низко, как потолок. Само солнце казалось, поблекло от жары. Мухи, и те изнывали: сядет муха кому на нос и сидит недвижно, не ужалит, не зажужжит, — мочи нет. И ни ветерка, ни тучки. Не день — пекло.
В полдень, когда солнце стало прямо над головой, местечко затихло. Базар опустел. «Ятки» заглохли. Улица Сапожников, — всегда шумная, говорливая, — и та угомонилась. Тишина. Только кузнецы, — народ загорелый, крепкий, не мужики — быки, — только кузнецы стучали по наковальням, вздували в горнах огонь, гоготали и грохотали, как ни в чем не бывало. Правда, от времени до времени они скидывали фартуки, портки и лезли в воду. Да ведь они так-то всегда — что в зной, что в стужу. Это у них называлось «белить шкуру».
Во всем городке было одно только живое место — на Мерее. Когда Ирмэ подошел к реке, на левом, луговом берегу — на правом, местечковом, стояли кузни — народу было столько, что он прямо приуныл. «Наперло их, — додумал он, — заплюют, окаянные, всю воду».
Солнце отражалось в реке, и река сверкала до ряби в глазах. И куда ни глянь — от самых кузниц до самого моста — везде люди. Полно людей. У берега, на отмели, осторожно плескались старички и совсем малые ребята. Подальше, цепляясь за бревна, за плота, бултыхались мальчишки, а по середине резали воду усатые знаменитые пловцы. Они плавали то саженками, то столбиком, то на спине, то на боку. Они фыркали и кричали от восторга. «У-ух!» кричали они, и крики их в знойной тишине летнего полудня разносились далеко по полям, по долинам, и мужики в ближних деревнях по этим крикам узнавали своих рядских знакомых. «Это Залман плавает, — говорил какой-нибудь Микола соседу, — важный пловец, едят его мухи».
У моста, на берегу собралась большая толпа. В толпе чего-то кричали, спорили. «Что-то не то, — подумал Ирмэ. — Не утонул ли кто?» Он протиснулся в самую гущу и тут увидал лотошника Шолома, смешного человечка, сутулого и лысого. Сорочку-то он уже надел, а штаны держал в руках, не надевая, — должно быть, забыл о них. Криво, растерянно улыбаясь, Шолом повторял одно и то же:
— Соскользнуло, понимаете ль, а я, понимаете ль, и не заметил. Начинаю, понимаете ль, одеваться, гляжу — нет кольца. Соскользнуло, понимаете ль, а я, понимаете ль…
Там, где Шолом потерял кольцо, пловцов скопилось много. Они старались друг перед другом, прямо — чудеса показывали, прямо — уму непостижимо: один уходил под воду у лугового берега и выплывал у самых кузниц, другой нырял как-то по-особому, боком, третий — мальчишка лет десяти — кувыркался в воде так быстро, что не понять было, где ноги, где голова. С берега ему кричали, чтоб перестал, что он, подлец, только воду мутит, но тот и слышать не хотел. Толку-то, однако, было мало: кольцо не находилось.
Тут кто-то в заднем ряду напряг горло и крикнул:
— Боруха надо.
— Борух! — закричали ближние.
— Борух! — подхватили дальние.
— Борух! — покатилось по реке. — Борух!
Борух явился. По вздутым мускулам и по тупому лицу было ясно: здоров, а глуп. Дурак.
— Об чем гвалд? — проговорил он неожиданно тонким голосом.
— Соскользнуло, понимаете ль, а я, понимаете ль… — начал Шолом.
— Да что там «понимаете ль»? — грубо прервал его скорняк Гесел. — Кольцо он потерял, ну!
— Где?
— Тут.
— Ну-к, плотва, расступись! — крякнул Борух пловцам, разбежался и — бух головой в воду.
Все притихли. Там, где Борух нырнул, вода бурлила и пенилась. Борух, видимо, работал что силы. Потом круги на воде стали шириться, таять, — Борух, значит, ушел на большую глубину. Прошла минута. Две минуты. Все ждали.
Наконец из воды показался кулак Боруха, потом голова, потом он выплыл весь.
— Глянь-ка, — сказал он, разжимая кулак, — Кольцо? Нет?
Нет, не кольцо: ил, мелкие камешки да еще серьга в форме сердца, пронзенного стрелой. «Ну-ка, покажь», сказал Ирмэ и в суматохе изловчился и спер серьгу. «Пригодится», думал он, засовывая ее поглубже в карман.
— А верно — тут? — сказал Борух.
— Да я, понимаете ль… — начал Шолом.
Борух не дослушал — снова нырнул. И снова прошла минута. Две минуты. Борух наконец выплыл, но кольца не было.
— Значит, отнесло, — сказал Гесел. — Значит, дальше искать надо.
Борух нырнул дальше.
— А может, Шолом, — сказал какой-то старичок, — а может, ты кольцо-то ненароком сунул в карман, а?
— Нет, понимаете ль, не может, — сказал Шолом. — Я, понимаете ль…
— А ты погляди, — сказал старичок.
Шолом пожал плечами, но послушно вывернул правый карман. Из кармана вывалились ключ и деревянная табакерка.
— Теперь — другой, — сказал старичок.
Шолом лениво запустил руку в левый карман — и вдруг просиял.
— Есть!.. — крикнул он. — Есть! Я и забыл, понимаете ль…
— Борух! — закричали сразу несколько голосов. — Борух!
Борух вынырнул.
— Нашлось! — кричали ему с берега. — Нашлось! В кармане.
— Эх, вы, сороки! — Борух фыркнул и могучими саженками поплыл к кузням.
Толпа разошлась. Шолом остался один. В одной руке он держал штаны, в другой — кольцо и на радостях сам себе подмигивал и лопотал что-то.
«И балда же! — подумал Ирмэ. — Ему кольцо что корове серьга».
Он вспомнил: «серьга», и пощупал карман — не потерял ли. Ничего штучка. Пригодится.
Ирмэ не спеша шал вдоль берега, выискивая место, где бы раздеться. А было это не просто: то спуск крутой, то берег топкий, а то — и спуск что надо, и берег что надо, да народу — не приткнуться. А то — лошадей купают.
Ирмэ остановился. Лошадей он любил и, как ему казалось, знал в них толк. Лошади у берега были что на базаре: выстроены в ряд, все древние, дохлые клячи, живот! — мешком, ноги — колесом, хвост — мочалкой. Орлы!
Они уныло глядели на воду и, казалось, огорчались. «Господи боже мой, — казалось, огорчались они. — Дали бы почить с миром, и слава тебе. Так нет же: поят, кормят, купают. Жисть!» Вокруг коней ходили хозяева, местечковые извозчики и водовозы.
— Берл! — окликнул Ирмэ одного из них, коренастого малого с белыми и жесткими, как у свиньи, волосами. — Жеребенка — что? Того-с?
— Угу, — промычал Берл.
— Сколько?
— Четыре.
— Не жирно! — Ирмэ покачал головой.
— Знаю, что не жирно, — сказал Берл. — Да монета нужна была. Зарез.
— Уж ты бы лучше каурого, что ли, — сказал Ирмэ.
— Продашь его, — проворчал Берл. — На убой.
— Плох?
Берл махнул рукой.
— Никуда. Подыхает.
— Сто-ой! — закричали на берегу. — Сто-ой! Куда?
Ирмэ оглянулся. По дороге крупной рысью мчал высокий серый жеребец, а на жеребце верхом сидел мужик без шапки, с кудлатой русой бородой. Это был Семен, сторож Файвела Рашалла, богатого рядского льноторговца.
Когда он подъехал, Ирмэ любуясь оглядел жеребца.
— Да-а, конек, — сказал он. — Файвел за него сколько отвалил? Полста?
Семен загоготал.
— Го, малец, — сказал он. — Тебе и не сосчитать-то.
— Дай его скупаю, — предложил Ирмэ.
— Валяй, — сказал Семен. — Только — мне сдается — он тебя скупает.
— Поглядишь, — сказал Ирмэ, поспешно стаскивая рубаху, — поглядишь, Семен.
— Ну-ну.
Семен развалился на траве, достал кисет, закурил. А Ирмэ, взяв жеребца за повод, пошел в воду. Жеребец покорно ступал за ним. Но когда вода дошла ему до колен, он наклонил голову, понюхал воду, фыркнул и стал.
— Но-о, серый! — кричал Ирмэ и тянул повод. А жеребец — ни с места. Стоял, губами двигал, думал о чем-то. Потом ему надоело стоять, — что толку? — он выдернул повод и спокойно пошел из воды.
На берегу загрохотали.
— Скупал!
«Показал ты себя, рыжий! — подумал Ирмэ. — Герой!»
Чтоб как-то поправить дело, он вдруг подпрыгнул, нырнул и полреки проплыл под водой.
На берегу притихли.
— Во, бродяга, плавает, — сказал Берл, — что твой сом.
Ирмэ услыхал «сом» — и совсем разошелся: лег на спину и завертелся волчком. Все быстрей. Быстрей. Только брызги фонтаном летели в небо.
— Э-эй! — кричали ему с ближнего плота. — Э-эй, гляди!
Ирмэ не слышал — Ирмэ вертелся волчком. Он вертелся до тех пор, пока не стукнулся о плот. Стукнулся он не сильно, а заругался сильно.
— У, дармоеды! На людей прут! Места вам мало что ли?
— Да уж больно много вас, дураков-то, понатыкано! — отвечали с плота.
— Ладно! Поговори! Поговори-ка!
Плот был небольшой, пять-шесть бревен, а ребят на плоту сидело много, человек двадцать, не меньше, — черные, загорелые, прямо — цыгане. Посредине стоял капитан — не капитан, рулевой — не рулевой, но вроде начальника — худощавый паренек с толстым носом, с серыми сердитыми глазами. Звали его Неах. Взмахивал рукой, притоптывая, он выкрикивал какие-то слова команду, что ли:
— Лево руля! Право руля! Полный! Кидай канат! Затягивай!
Ирмэ вскарабкался на плот и, потирая ушибленное колено, долго ворчал и плевался.
— Едут! Ты гляди, на кого едешь, а то я те так заеду, что год чесаться будешь.
— Ти-хо! — крикнул капитан. И, взмахнув рукой: — Лево! Право! Все наверх!
— Я те покажу, ворона, «тихо!» — проворчал Ирмэ. — Погоди-ка!
И вдруг, неожиданно как гаркнет:
— Есть все наверх!
По Мерее весной, в половодье, иногда подымались пароходы, и все рядские ребята знали и помнили команду.
— Полный! — кричал капитал.
— Есть полный! — отвечали ребята.
— Нос правей!
— Есть пос правей!
— Причаливай!
— Есть причаливай!
— Канат!
— Есть канат!
— Стоп!
Плот мягко стукнулся в песок и стал. Ребята по отмели пошлепали на берег. «Здрасте! — кричали они. — Приехали!» На плоту остались только Ирмэ да Неах.
— Вот что, — сказал Ирмэ. — Гребем до Глубокого, а?
— Шест бы надо, — сказал Неах.
— Во!
Ирмэ духом слетал на берег и приволок шест. Шест был длинный и тонкий.
— Так что так, Неах, — сказал Ирмэ. — Я — за командира. Ты — за матроса. Есть?
— Есть! — проворчал Неах. Не очень-то оно «за матроса». Да разве с Ирмэ поспоришь?
— Отчалива-ай! — запел Ирмэ.
— Есть отчаливай! — ответил Неах.
— Прибавить хо-од!
— Есть прибавить хо-од!
— Пол-ный!
— Есть пол-ный!
Местечко скоро осталось позади. По берегам чередовались огороды, луга, поля. Было тихо. В траве стрекотали кузнечики. Высоко в небе пролетали птицы. Солнце перевалило за полдень, а горело и жгло, как огонь.
— Ирмэ, — сказал Неах, — правду говорят, что земля вокруг солнца ходит?
— Кто говорит? — удивился Ирмэ.
— Говорят.
— Плюнь, — сказал Ирмэ. — Делать людям нечего — они и мелют.
— Да говорят — круглая она, как мяч, — продолжал Неах.
Ирмэ поднял рыжие брови.
— Никак ты, Неах, рехнулся, — сказал он.
— Да говорили мне, — сказал Неах.
— «Говорили»! Врать, брат, не мякину жевать — не подавишься.
— Нет, — сказал Неах, — не врут.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Пускай. Пускай так. Да на той-то стороне что?
— Америка.
Ирмэ фыркнул.
— Что ж, по-твоему, в Америке-то люди вверх ногами ходят?
— Уже не знаю.
— О-го! — крикнул Ирмэ. — Спятил, парень!
Но Неах не смеялся. Неах стоял, потупив голову, и смотрел на воду.
— Хочешь, Ирмэ, скажу? — помолчав, сказал он. — Ну?
— А никому?
— Никому.
— А верно — никому?
— Сказано тебе.
Неах, осторожно, чтоб не перевернуть плот, подошел поближе.
— Ухожу я, брат, — шепнул он. — В Америку. Во!
— Ну-у?
— Только — никому. Понял? — шепнул Неах. — Весной вот поднимусь и — ходу.
— А чего? — также шопотом спросил Ирмэ.
Неах сжал кулаки.
— А воевать!
— С кем это?
— С дикими!
Ирмэ посмотрел на Неаха с уважением.
— Да-а, — оказал он. — А как утюкают?
— Ничего, — сказал Неах, — не утюкают.
Ребята помолчали.
— Да ведь тут-то — совсем гроб! — со слезами в голосе проговорил вдруг Неах. — Батя-то ошалел. Не в уме он, ну. Меня лупит. Матку лупит. Убьет он ее когда, знаешь. Сегодня-то утром — слыхал?
— Слыхал.
Это его мать, Гутэ, так визжала с утра.
— Дома пусто. Жрать нечего, — продолжал шептать Неах. — Батя работник худой. Какой он работник? Чахотка у него. Только и знает: «Дармоед! Дармоед! Выгоню!» А что я могу? Ну это все! Уйду!
Ирмэ молчал, думал.
— Может, и мне ходу дать? — проговорил он наконец. — Как думаешь, Неах?
Неах обрадовался сильно.
— Ух, и ладно бы! Там, понимаешь, слоны, бегемоты, дикие люди. Стрелять будем! Ну!
Ирмэ не знал, что такое слоны, бегемоты. Дикие люди — это он знал. Голые. Черные. И один глаз во лбу. Это-то он знал.
— Да ведь я стрелять-то не очень, — сказал он.
— Ничего! — сказал Неах. — Научишься! Ты, Ирмэ, здоровый! Ты — научишься!
— А ружье-то где возьмешь?
— Стянем!
— У кого это стянем?
— Видно будет, — сказал Неах. — До весны-то еще долго.
— И верно, — сказал Ирмэ. — Дело-то не к спеху.
— О-о! Сто-он! — кричали им с берега.
На берегу стояло несколько ребят — четыре мальчика, одна девочка. Старший круглощекий, длинноносый, с велосипедом, — совсем новая машина, спицы на колесах и руль сверкают так, что глава слепит. Одет в гимназическую форму. На пряжке лакированного пояса две буквы: «П.Г.». Ирмэ его знал: Моня Рашалл, сын Файвела Рашалла, льноторговца. Моня учился в соседнем городе, в Полянске, и в Ряды, к отцу, приезжал только на каникулы. Другого мальчика, поменьше, и девочку Ирмэ тоже знал: Шая и Мина Казаковы. Отец их — Хаим Казаков — поставлял лес на железную дорогу, которая строилась недалеко от Рядов. А вот остальные — два гимназиста, оба на одно лицо, братья, что ли? — этих Ирмэ не знал. Должно, из города, к Моне в гости.
— О-о! — кричал Моня петушиным баском. — Причаливай, босяки!
Ирмэ и бровью не повел.
— Погодят, — лениво сказал он. — Не горит.
— Причаливай, говорят! — кричал Моня.
— Ты бы, индюк, потише, — сказал Ирмэ. — А то еще, не дай бог, надорвешься.
— Вот ты как! — крикнул Моня. Он что-то сказал своим — и девочка, Мина Казакова, повернулась и пошла по дороге в местечко, а мальчики, все четверо, стали поспешно раздеваться.
Ирмэ увидал это и выдернул шест из воды.
— Никак, в драку лезут, — сказал он. — Ну-ну.
Он понатужился, крякнул и — трах — шест пополам. Одну половину он взял себе, другую, потоньше, дал Неаху.
— Ты по голове-то не бей, — сказал Ирмэ. — Ухлопать можно.
Мальчики на берегу разделись и кинулись в воду: Шая и одни из городских — постарше который — там же, где разделись, Моня и второй гимназист — несколько пониже, плоту наперерез. Плот течением несло к местечку.
— Ну, Неах, — сказал Ирмэ, — похоже — жарко будет. Стань-ка у того края.
— Есть у того края! — Неах стоял, широко расставив ноги, и размахивал дубинкой. — Угостим их, Ирмэ, а?
— По голове не бить, — напомнил Ирмэ. — Понял?
— Ладно. Знаю.
Подплыл Шая. На плот-то он не лез, — того и гляди, огреет Неах дубинкой, — что радости? Он плыл рядом, сопел, пыхтел и визжал тоненьким голосом:
— Погоди! Погоди-ка! Скажу моему папе, он тебе покажет.
— Эка штука — «папе»! — сказал Ирмэ. — Ты бы сам бы.
— Ирмэ, глянь-ка! — быстро сказал Неах.
Слева подплывали Моня и другой, городской. Эти-то были посмелей: подплыли — и ну карабкаться на плот. Скажи ты!
— Куда! — крикнул Ирмэ и ногой — хвать Моньку в бок, — куда ты, халява, прешься?
Моня скатился. А вот другой, городской, тот вцепился обеими руками, держит и не отпускает. Ни в какую. Вот ведь!
— Ну-ну, — уговаривал его Ирмэ. — Уйди. Уйди ты пожалуйста. — И вдруг, совсем рядом, увидал Неаха. Неах поднял дубинку, замахнулся, размахнулся…
— Стой! — крикнул Ирмэ. — Стой, говорят!
Поздно. Палка просвистела в воздухе и — бац городского по голове, по самой по макушке. Мальчик тихонько всхлипнул и разжал руки.
— Тьфу ты! — Ирмэ сердито плюнул. — Сказано же тебе было: по голове не бить!
Неах стоял бледный, с перекошенным ртом.
— Убью! — прохрипел он. — Чего лезет?
Ирмэ, упершись руками в коленки, молча смотрел на воду: выплывет или не выплывет? Мальчик выплыл. Ирмэ повеселел.
— Так, — сказал он. — А теперь крой отсюда. Крой до хаты, ну!
Мальчик-то оказался послушный, поплыл к берегу. И не то что он, — и Шая и Моня, все поплыли к берегу. Выбрались на берег и стали о чем-то тихо шептаться. Пошептались, пошептались, потом оделись и пошли вдоль но берегу к мосту.
— Что-то надумали, — сказал Ирмэ. — Ну, ладно. Поглядим. Посмотрим.
Он растянулся на плоту животом вверх и с виду казалось: развалился парень на солнце и чихать ему на все и вся. Однако Ирмэ не спускал с берега глаз.
— А все Монька, — тихо сказал он. — Измордую я когда индюка этого. Ой, дам!
Плот течением несло к мосту. Мимо проходили знакомые места: поля, луга, огороды. Какая-то птица с криком носилась над рекой. Какой-то мужик, — голова на пне, ноги в воде — храпел так, что за версту слышно было. У кузниц ухали пловцы — «ух, ты!» — гулко и четко, будто рядом. И было жарко.
— Покупаться бы, — сказал Неах. Он весь размяк — сидел ленивый и вялый, как сонная муха.
— Погоди-ка, — сказал Ирмэ, — погоди-ка, Неах, купаться. Вроде рано бы.
Верно, эти, на берегу, что-то там такое надумали: они вдруг свернули и тропинкой побежали — куда-то наискось, к «могилкам» будто. Что-то надумали, бродяги! А что?
— За подмогой, что ли? — сказал Неах.
Ирмэ подумал.
— Нет, — сказал он, подумав, — не то. Не то, Неах. Ну ладно. Подождем.
Он уже не лежал — он стоял.
— Подождем, — сказал он, — не под дождем.
И вот эти вернулись — и что же? У каждого в руке шапка, и в каждой шапке — камни, полно камней.
Ирмэ свистнул.
— Вона что!
Однако оказалось, что камни-то не маленькие, с грецкий орех и больше. А кидал Монька — с-собака — метко. Ирмэ пригибался, вставал, приседал, а камни падали все ближе, ближе.
— Вот что, Неах, — сказал он. — Плот — к ляду, и плывем к берегу.
— Плот к ляду? — крикнул Неах. — Врешь!
— Дурака-то не валяй, — сказал Ирмэ. — Чокнут они тебе в лоб, а ты им что? Нече дурить-то. Прыгай.
Вода была теплая и липкая, как ил. Мальчики плыли рядом, лениво переговариваясь. Камня падали сзади, слева, справа, не задевая их.
— Зря мы им плот-то бросили, — сказал Неах.
— Плевать, — сказал Ирмэ. — На кой он тебе?
— Другой бы раз пригодился.
— Другой раз другой найдем, — сказал Ирмэ. — Они что там делают — не видишь?
— Вижу, — сказал Неах. — Сидят, ангелы, чавкают.
— Да камни-то откуда?
— Монька.
— Тьфу! — Ирмэ плюнул и повернул голову — посмотреть, чего он там, индюк-то? И вдруг что-то стукнуло его в ухо — раз. В глазах потемнело, он мотнул головой и стал медленно погружаться в воду.
Когда Ирмэ оглянулся, он увидел, что лежит на берету, голый, мокрый, а рядом сидит Неах.
— Ну, как? — сказал Неах. — Жив?
Ирмэ приподнялся, вздохнул, потрогал нос, глаза, лоб.
— Будто, Неах, — сказал он нерешительно, — будто жив.
Глава четвертая
Кузня
Ирмэ шел и цыкал зубом. Денек сегодня выпал, чтоб ему! Раз — папироса. Год курит — и ничего, шито-крыто, а тут на тебе! влип, как муха. Батя, когда узнал, так два часа потом ругался, кричал, чуть не надорвался от крику. Два — Щука. Горит вот ухо, ноет. Три — Монька.
Ирмэ громче зацыкал и сжал кулак. Этому-то он покажет! Отшибет охоту камнями-то лукать. Уж это так!
Так или не так, а желвак-то у левого уха здоровый — гора. Надо же было так стукнуть, а? Бот ведь — индюк! А этот — «скажу моему папе» — тоже! Уж это верно: два сапога — пара…
Ирмэ вдруг остановился. Вот хорошо-то, что вспомнил. Придешь в хедер, а Щука: «Где сапоги?» Ирмэ-то знает, где сапоги, — пасутся-то пока сапоги, жвачку жуют, — да ведь Щуке-то этого не скажешь. Нет, рыжий, нече тебе в хедер соваться. Пойдешь завтра. Успеется.
Ирмэ свернул в ближайший переулок и зашагал широко и быстро. То, что в хедер не надо, — это добре, это слава богу. Верно же: куда сегодня в хедер? И день такой, что только бы да гулять. Успеется.
— И-Ирмэ!
Ирмэ оглянулся. На пороге дома — домик ветхий, без сеней и дым из трубы — стоял Алтер, длинный, худой, с таким белым лицом, будто обсыпали мукой.
— И-Ирмэ.
Ирмэ подошел.
— Ты Л-Лейбе видал? — сказал Алтер.
— Видал.
— Он т-тебе что?
— Он мне — «Алтер скажет».
— Так что вот. — Алтер наклонился к Ирмэ и тихо: — Сегодня-то опять!
— Ну? — сказал Ирмэ. — Когда?
— В д-десять.
— Там же?
— Там же.
— Зайдешь?
— М-можно.
— Ты в дом-то не иди, — сказал Ирмэ, — ты-свистни.
— Алтер! — звал из комнаты мужской расслабленный голос. — Алтер!
— З-значит, так, — сказал Алтер и пошел в дом. В дверях он остановился. — Ты к-куда? — сказал он. — В хедер?
— Не, — Ирмэ лениво махнул рукой, — гуляю.
Алтер захохотал.
— Верно! — сказал он. — Чего там!
Широко расставив ноги, руки засунув в карманы штанов. Ирмэ стоял и думал.
«Куда б это двинуть? — думал он. — Купаться? Купался! К Хаче? — Ирмэ поднял голову. — Ясно, к Хаче. Чего тут думать?»
— Шагом арш! — скомандовал он себе. — Ать-два! Левой! — И пошел печатать шаг: — Левой! Левой!
Отец Хаче, Берче, был кузнец. Но кузница его стояла не у моста, а особо, на «выгоне». Однако хорошее место он себе выбрал, Берче. Ровная поляна, поросшая травой. В траве, задрав хвост, пасется чей-то безрогий теленок. Дальше — поля, деревни, овраги, луга. Среди полей — узкая колея дороги. У дороги — телеграфные столбы. За столбами — где-то далеко синяя полоса лесов. А кузня — старая, закоптелая, черпая от копоти. У двери — точильный станок: корыто с водой и над ним каменное колесо с ручкой. В горне горит огонь. Гудят меха. Шипит железо, остывая в воде. И вот оно уже не просто железо, а сошник, подкопа, топор.
Ирмэ любил тут бывать: стоять у горна, вздувать огонь, глядеть, как летят искры, слушать, как шипит в воде железо. На дворе — солнце, день, а в кузне — тень, сумерки. Стоит Берче, стоит Хаче, оба — здоровые, молчаливые, у обоих — голубые глаза и черные, будто просмоленные лица. «Вырасту, — думал Ирмэ, — пойду в кузнецы. Они и крепче и едят сытней».
— Стоп! — Стукнув ногой об ногу, Ирмэ остановился. Стал.
К точильному станку привязала была пегая кобылка, а в кузне слышалась голоса, — значит, гость в кузне. Ирмэ не зашел. Он сел на траву, подле двери, в тени — ждать.
Ждал Ирмэ долго — соскучился ждать. Он осмотрелся — никого, ни души. Скучно. «Зайти, что ли? — подумал он. — Нет, не годится. Хаче занят. Не годится, рыжий. Лежи».
Он закрыл глаза, растянулся. И денек! Теплынь. Благодать.
Вдруг кто-то тихонько толкнул его в плечо. Ирмэ приподнялся. Сел. Рядом стоял бычок, черный, а голова и ноги белые.
— Здрасте, — вежливо сказал Ирмэ и протянул руку. Бычок понюхал руку, махнул хвостом и не спеша пошел прочь.
— Куда? — крикнул Ирмэ. — Разбудил, а сам ходу? Назад!
В дверях появился Хаче, босой, без шапки, широкое, скуластое лицо — в саже. В руках он держал тяжелую медную кружку и кусок хлеба с маслом.
— Чего орешь? — спокойно сказал он, откусывая хлеб и запивая водой.
— Так, — замялся Ирмэ. — На бычка кричу.
— Что на него кричать? — сказал Хаче. — Все одно не понимает. Это тебе не конь.
— А конь понимает?
— Конь-то понимает. С ним говорить умеючи — все понимает, чисто.
— А ты умеешь?
— Умею.
— Поговори.
— Могу.
Хаче поставил кружку, положил хлеб и подошел к кобылке, привязанной к точильному станку.
— Ну-ка, милой, — сказал он нараспев и пальцем слегка стукнул по левой ее ноге, — подыми-ка левую.
Лошадь подняла левую ногу.
— Ну, и правую, — сказал Хаче.
Лошадь подняла правую.
— Видал? — Хаче взял хлеб, кружку и пошел в кузню.
— Вот Цыган! — позавидовал Ирмэ. — Ловко это он!
Он подошел к кобылке и тоже, как Хаче, пальцем слегка стукнул по левой ее ноге.
— Ну-ка, милой, — сказал он нараспев, — подыми-ка левую.
Лошадь подняла левую ногу.
— Ну, и правую, — сказал Ирмэ.
Лошадь подняла правую.
— Хаче! — крикнул Ирмэ.
Показался Хаче с той же кружкой и с хлебом в руках.
— И меня понимает, — сказал Ирмэ.
— Угу, — промычал Хаче. — Чего б ей не понимать? Кобылка умная.
И вернулся в кузню.
Ирмэ остался один. В кузне слышались голоса, лязг железа. Какая-то баба, не умолкая, шибко-шибко тараторила, Изредка, басом вставит слово Берче. И опять звенит высокий бабий голос, заливается.
«А баба-то, знать, навеселе, — подумал Ирмэ, — ишь тарантит».
Наконец из кузни вышел Берче, чернобородый, светлоглазый. За ним торопливо ковылял мужичонка. — баба-то оказалась мужиком, — горбатый и кашлатый вроде козла. Он и правда был навеселе: тянулся к Берче, чтоб хлопнуть его по плечу, подпрыгивал, подмигивал и без умолку тараторил.
— Не обижай, Берче, не обижай, пожалуйста, — говорил он. — Приходи уж в понедельник, а? Блины жена закатит. Сало зажарит. Ты сало-то ешь? Не ешь! Жалко! Ну, ладно, другое — что. Пирог спекет, а то, может, и сала поешь? Хи-хи!
— Приду, Нухрей, приду, — спокойно басил Берче. — Ты бабе-то накажи, чтоб яйца принесла, в воскресенье чтоб.
— Принесет, принесет, — мужичонка уселся верхом на пегой своей кобылке. — Ну, Берче, прощай. Покудова! — крикнул он.
— Прощай, — сказал Берче.
Мужичонка уехал. Берче некоторое время еще постоял у кузни, глядел: куда-то в поле, вдаль. Он щурил глаза, чесал бороду. Он думал о чем-то.
— Здрасте, дядя Бер, — сказал Ирмэ.
Берче посмотрел на Ирмэ прищуренным глазом, пожевал губами и сказал:
— Ну-ка, брат, — сказал он, — прикинь-ка в уме, сколько это будет — три раза по пятьдесят пять копеек?
Ирмэ подумал.
— Руб семьдесят пять, — сказал он.
Берче покачал головой.
— Ой ли?
Ирмэ еще подумал.
— Руб шестьдесят пять.
— Угу. Значит, так, — сказал Берче. — Хаче! — крикнул он. Вышел Хаче.
— Вот, — сказал Берче сыну, — Ирмэ пришел.
И пошел в кузню.
Мальчики сели на траву. Хаче скрутил цыгарку, закурил. Ирмэ тоже закурил. Курили они молча.
— Нухрей сказывал, — проговорил наконец Хаче, — в Застенках волка убили.
— Ну? Когда это?
— Третьего дня, что ли, — сказал Хаче. — Забрался, понимаешь, к Маркелу на двор, в хлев, а на сеновале спал Ефремка, хромого Филата сын, старший. Знаешь? Чует — собака лает, корова мычит. Что такое? Поглядел — волк. Зубами лязгает, глаза как спички. Ефремка на него, а волк — ходу. Ну, мужики сбежались, убили. Теперь застенковские кажный вечер стоят — сторожат: говорят — волчица придет. Увидит — нету волка, ну, пойдет искать!
— Ишь, ты! — сказал Ирмэ. — Понимает!
— А ты думал? — сказал Хаче. — Зверь — он понимает. Мне парнишка из Самсоновки сказывал: идет это он вечером с сенокосу, один, видит — неподалеку, в кустах — заяц. Он: «Беги, косой, до хаты! — жена помирает!» Что думаешь? Побежал!
— Скажи ты! — Ирмэ даже причмокнул. — А как ты, Хаче, думаешь, звери-то разговаривают?
— Разговаривают, — сказал Хаче. — Стариков послушать — так звери и человечьим голосом говорят. Только не верю я. Сказки.
— Брехня, — согласился Ирмэ. — Во сне другой раз бывает. Я вот сегодня во сне с котом Халабесом говорил.
— Во сне-то мало ли что бывает! — сказал Хаче. — Я раз во сне с орешником говорил. Я ему: «Почем орехи?» А он, понимаешь, человечьим голосом: «Не продаем».
— Так и сказал?
— Ну, да, как мужик: «Не продаем».
Помолчали.
— Это кто тебя так? — спросил Хаче, показав на желвак.
— Монька, — пробурчал Ирмэ.
— Который?
— Монька Рашалл, ну!
— О-го! — удивился Хаче. — Высоко, птаха, летаешь!
— Он у меня полетит! — проворчал Ирмэ. — Погоди-ка!
— Поцапались?
— Было дело.
— Не лезь ты к этим, — сказал Хаме. — Ну их!
— Кто лезет? — сказал Ирмэ. — Сам полез!
— Тогда дело другое. Тогда — отщелкать надо.
— Я и говорю.
— «Говорю, говорю», — сказал Хаче. — Да, видать, не ты, а он тебя. Как было дело-то?
Ирмэ рассказал.
— Да-а, — сказал Хачо. — Вредный парень. Гад.
— Погоди-ка! — сказал Ирмэ. — Я ему покажу!
— Брось! — сказал: Хаче. — Что ему сделаешь?
— Зубы выбью!
— Ишь ты! Домой к нему пойдешь зубы-то выбивать? Или как?
— Ну, ворота — дегтем.
Хаче почесал затылок.
— Можно, — сказал он, — ворота — это-то, конечно, можно. Только возни много.
— А вывеску? — сказал Ирмэ.
— Что вывеску?
— А вывеску свистнуть.
Хаче подумал.
— Что правда, то правда, — сказал он. — Вывеску — оно конечно. А куда ты ее?
— А к аптеке.
— А Файвелу?
— «Аптека».
Хаче захохотал.
— Здорово! С утра к Файвелу — мужики, бабы: «Мне касторку!», «А мне от клопов!» Здорово! — Он сидел и хохотал, загорелый, черный, широкое лицо — в саже, зубы — белые, ровные, как один. — Здорово!
А Ирмэ — тот прямо заливался:
— Ловко? Ловко, Хаче?
— Здорово! — сказал Хаче. — Ты, Ирмэ, другой раз придумаешь — прямо здорово!
— Я сегодня «сторожка», — сказал Ирмэ. — Что бы сегодня?
— Что ж.
— Где?
— У Большого колодца.
— Часов, думаю, в двенадцать.
— Чего поздно так? — сказал Хаче.
— Раньше мне никак, — сказал Ирмэ. — Дело есть.
Хаче покачал головой.
— Ишь ты! «Дело»! В огород куда?
— Нет, — сказал Ирмэ, — другое. Потом скажу.
— Ну, и шут с тобой, — сказал Хаче. — А теперь катись. Проваливай.
Ирмэ пошел, по сразу же вернулся.
— Как смекаешь, Хаче, — он достал из кармана серьгу, — много за нее дадут?
Хаче взял серьгу, осмотрел, попробовал на зуб.
— Много, — сказал он глубокомысленно. — Дырку без бублика.
— А с бубликом?
— Не.
— Ладно. Давай. Пригодится.
— Катись, катись, — сказал Хаче. — Некогда мне тут с тобой лодыря гонять.
И пошел в кузню. А Ирмэ пошел домой. Он шел и смеялся.
— О-го! — кричал он и смеялся. — «Мне касторку! А мне от клопов!»
Глава пятая
Слободской Степа
Ирмэ долго кричал про касторку и про клопов. Но наконец устал, умолк и пошел тише. Он шел и думал.
«Вырасту, — думал он, — пойду к Хаче в кузню. Батя к тому-то времени помрет. И Берче помрет. Состарятся и помрут. Верно же. А мы-то вдвоем заработаем — так прямо небу жарко! И, скажем, такое дело: стоишь, скажем, у кузни и видишь — гуляет себе в поле Монька Рашалл. Один или, скажем, с женой. С женой-то оно, пожалуй, лучше. Ну, подойдешь, тихо-мирно, руки в карманах. «Здрасте, скажешь, господин Рашалл. Гуляете?» Молчит. А глазами — туда-сюда. Чует, пес, неладное. Ну, добре. «А ведь за мной, скажешь, должок. Небольшой, но все-таки. Так не угодно ли, господин Рашалл?» Вынешь из кармана руку, этак не спеша замахнешься, размахнешься и…»
Ирмэ стиснул кулак и взвыл: ух ты! Посмотрел — серьга. А, чтоб ей! На указательном пальце выступила капля крови. Ирмэ слизал кровь языком и сплюнул.
«Дыру без бублика», вспомнил он. Нет, брат, врешь! Сколько-то он за нее да получит!
Он свернул и пошел по пустырю, ступая осторожно, чтоб не обжечься о крапиву. На пустыре, справа, стоял домик. Ирмэ толкнул дверь — не подается. «Запирается, чучело!» подумал он и забарабанил обеими руками.
Домик был ветхий и очень низкий: над землей торчали только крыша да труба, и видна была верхняя часть окошка: двойная рама и мутные, давно не мытые стекла. Пол и стены были под землей. Стоял домик одиноко, на юру, одно окошко — на пустырь, другое — в поле. И ни ворот, ни забора. У самой двери — земляной бугорок, а на бугорке хлопал крыльями и горланил петух.
— Тише ты! — крикнул ему Ирмэ и забарабанил сильней. За дверью послышались сухое шарканье шлепанцев по полу, вздох, бормотанье, кашель. Потом шепелявый старушечий голос спросил:
— Кто?
— Хае-Шейндл, — сказал Ирмэ, — это я, Ирмэ. Загремел засов, дверь открылась. За дверью стояла старушка с кривым ртом и с волосатой бородавкой над верхней губой. Она поглядела на Ирмэ круглым, как у щуки, глазом и прошамкала:
— Ш-шо?
— Вот, — сказал Ирмэ, показывая серьгу.
— Ш-шо там? — прошамкала старушка. — Не вижу. И пошла к окну. Ирмэ пошел за пей. В домике была всего-то навсего одна комната, тесная, узкая, пещерка. Но было в ней довольно чисто, даже уютно как-то. У стены — шкаф, по бокам — сундуки, накрытые свежей рогожей, посередине — стол. На стене — часы с гирями. На циферблате часов были нарисованы поле и пушки и дым от пушек, на заднем плане — синие солдаты в треуголках, на переднем — невысокий полный человек в белом кителе, в белых штанах, с подзорной трубой в руке.
— Не из-за чего было тарарам поднимать, — разглядев серьгу, недовольно проворчала старуха. — Ну, школько хошь?
— А сколько дадите? — осторожно сказал Ирмэ.
— Шкажи, школько хошь, — тогда шкажу, школьно дам.
— Нет, — уперся Ирмэ, — сперва-то вы, потом — я.
Старушка задумалась. И пока думала, — а думала она долго, — все шевелила губами, шептала что-то, но беззвучно.
— Копейку дам, — прошамкала она наконец.
У Ирмэ глаза загорелись. Э-гэ! Раз Хае-Шейндл даст копейку, значит, цена — пять!
Не говоря худого слова, он взял из рук Хае-Шейндл серьгу и пошел к двери.
— Поштой, поштой! Какой нешговорчивый! — зашаркала Хае-Шейндл шлепанцами. — Ну, школьно?
— Пять! — твердо сказал Ирмэ.
Старушка вдруг скорчилась, сморщилась. Замахала руками.
— Иди! иди!
Ирмэ и сам-то понял, что перехватил.
— То есть — три, — поправился он.
Старуха замахала руками и сердито бормотала: «Иди!» Она и слушать не хотела.
У Ирмэ сердце упало. «Так те и надо, рыжий! — подумал он. — Пять! Пять! Теперь-то она и копейку не даст!»
— Ладно, — сказал он, — две.
Старушка смягчилась: взяла серьгу, сунула Ирмэ в руку две какие-то монеты и вытолкнула его за дверь.
«Перехитрила, карга, — подумал Ирмэ, взглянув на монеты — дала-то не две, а копейку с полушкой».
Однако с другой-то стороны копейка с полушкой тоже деньги. Это, как ни считай, чуть побольше дырки без бублика. И то хлеб.
Ну, наконец-то! Наконец-то можно выпить шипучки с ромом! Копейка — в кармане, копейка с полушкой — во. То-то! Ирмэ вышел, облизал стакан… Крякнул. Да, напиток. И кто только его выдумал? Умный, верно, был человек! Башка!
Ирмэ пошел домой.
На базаре он увидал Неаха. Неах стоял у лотка и жадно глядел на бобы. Бобы были нового урожая, свежие и пахучие.
— Купить? — сказал Ирмэ. Он был еще богат — ещё полушка болталась в кармане.
— Купи.
Ирмэ купил. Съели.
— Мало, — вздохнул Ирмэ.
— А не двинуть ли к Анзику на огород? — тихо сказал Hoax. — Бобов там!
— Днем-то? — усомнился Ирмэ.
— Днем-то — самое время, — сказал Неах. — Ночью сторож. А днем кто? Днем-то самый раз.
— Не стоит, — сказал Ирмэ, — Попадет.
— Плюнь! — прошептал Неах. — Что тебе сделают? Ну, увидят. Ну, прибегут. А мы — драла. Свищи-ищи!
Огород — у самой реки — был большой. Три пугала — в пиджаках, в шляпах — стерегли его от птиц, сторож, по имени Гаврила, но прозвищу Косой, стерег его от воров. А стеречь-то было что: куда ни глянь — огурцы, капуста, морковь, бобы. Кой-где желтели подсолнухи.
Ребята остановились. Осмотрелись. Прислушались. Тихо. Ни души. Только вороны, черпая нечисть, гуляли по грядкам. А сторожа не видать — то ли спит, то ли ушел куда.
— Ну? — прошептал Неах. — Самое время!
Ребята осторожно поползли между грядками, как ужи — на брюхе, а проползти надо было порядком: бобы-то росли выше, у будки. Ползли медленно, вершок за вершком. А то — приостановятся, приподымут голову, слушают. Никого. Тихо. Ворон каркнет. Пловец по ту сторону моста ухнет: «Ух ты!» И — тишина. Ребята минуту послушают: все в порядке — ни души. И опять пригнутся и — дальше.
Вдруг Ирмэ услыхал шорох и тихий чей-то кашель. Между грядками, где-то совсем близко, притаился человек. Ирмэ лягнул Неаха, шепнул: «Замри!» Припал к земле и застыл.
Долгое время не слышно было ни звука. Тишина. Только сердце билось как часы — тик-тик. Уже Ирмэ думал, что ошибся. «Почудилось», думал он. Неах тянул его за ногу и шептал: «Ну, чего стал?» Он-то сам не слыхал ни шороха, ни кашля. Уже и Ирмэ казалось, что — чепуха, почудилось. Он приподнялся, огляделся. Никого. Вороны гуляют. Стрекочут кузнечики. Тихо. «Поехали!» шепнул он и пополз.
И вдруг — прямо впереди во весь рост поднялся человек без шапки, в белой рубахе, в синих домотканых портках. В руках он держал туго набитый мешок. Озираясь юркими, вороватыми глазами, он беззвучным шагом пошел к реке.
— Гаврила! — испуганно шепнул Неах.
— Какой там Гаврила? Гаврила с бородой! Вор!
И тут — с перепугу, что ли? — Неах выкинул дурацкую штуку: открыл, чудила, рот и что силы:
— Кар-раул! Воры! Кар-ра…
Ирмэ двинул его но зубам так, что он откатился и умолк. Но было поздно.
Человек услыхал «воры!», бросил мешок и побежал. Бежал он прямо на ребят. Это был молодой парень, рябой, с дурными черными зубами, но стройный и ловкий. Он пробежал так близко, что Ирмэ шарахнулся в сторону. Парень его увидал. «Убью! — прошептал он. — Убью, хвороба!» — прыгнул куда-то в ров, в овраг и пропал.
Из будки вышел сторож, Гаврила Косой, бородатый мужик в больших сапогах. Он, видимо, только проснулся: зевал, потягивался, крестил рот.
— Кто тут гавкает? — проговорил он гулким басом.
Ему никто не ответил. Ребята — ни живы, ни мертвы — лежали не дыша, Гаврила прошелся по огороду, замахнулся на ворон — «кыш, окаянные!» — и, зевая, почесываясь, вернулся в будку. Мешка он не заметил.
А ребята, ползком-ползком, выбрались из огорода, вскочили и — ходу. Остановились они только у моста.
— Услужил! — сказал Ирмэ. — Спасибо! Видал, кто это был?
— Кто?
— Да этот, с мешком?
— Нет, — сказал Неах. — Не видал.
— Оно, конечно, — сказал Ирмэ, — что на него, на вора, смотреть. Ты ведь такой — «не боюся никого, кроме бога одного». Орел!
Неах молчал. Сплоховал — ясно. Что тут говорить?
— Слободской Степа — вот кто, — проворчал Ирмэ.
Неах побледнел.
— Ну?
Слободского Степу в Рядах боялись как огня: вор и поножовщик — забубенная голова.
— Вот те и «ну», — сказал Ирмэ. — Балда!
— Будет тебе! — Неах чуть не плакал. — Что теперь-то, а?
— Известно что, — сказал Ирмэ. — Слыхал — «убью»? Вот и жди. Жди, когда ножом нырнет, — и все.
В местечко ребята вернулись тихие, понурые. С кем связались-то? Со Степой! Убьет ведь, вор! Факт — убьет!
Но уже на базарной площади ожили, повеселели. На базарной площади полно было ребят. Они с гиком, с криком прыгали вокруг какого-то лотка… Наскакивали на лоток всей оравой, стараясь его раскачать и повалить. Командовал паренек лет тринадцати. «Стройсь!» кричал он, но никто его но слушал. Тогда он обозлился и, приподнявшись на цыпочки, взмахнул рукой, гаркнул на всю площадь:
— По домам, бродяги! Шагом арш!..
Глава шестая
Вечерний разговор
Солнце стояло низко. Небо сгустилось, потемнело. Настали сумерки. От земли, как от печки, шло тепло. Легкий пар плавал над полем, и казалось, что поле тлеет и дымится.
На улице Сапожников было людно. Все высыпали на улицу — стар и млад — посидеть, покурить, спину расправить. Кто работу закончить не успел, тот сидел под сбоями у двери и строчил на швейной машине или вгонял последний гвоздь в сапог. Чахлые младенцы возились в пыли, тузили друг друга, и визжали. Мужчины, в жилетах, в опорках на босу ногу, молча курили, — устанешь за день, как собака, до разговоров ли. Зато уж женщины, высунувшись наполовину из раскрытых окон, стрекотали, как сороки. Огня еще не зажигали, — керосин-то не дармовой, а пока можно посидеть и так, без огня, ничего не сделается.
И только в одном долю, высоко, под крышей, неярко горел огонек. Дом этот на улице Сапожников называли «Высоким курятником». Старинный это был дом, «Высокий курятник», самый населенный и самый бедный дом в местечке, нескладный какой-то, смешной. Вокруг всего дома шли перильца, лесенки, балкончики. Верхний этаж — это был единственный в Рядах трехэтажный дом — выдавался далеко вперед и висел над улицей, как навес. И всегда — рано утром, поздно ночью — дом гудел, ревел, пел и плакал.
Внизу, в подвале, две сестры-портнихи, Либе и Нэше, шили приданое богатым невестам местечка. Девушки сидели у окна, игла быстро мелькала в прозрачных пальцах. Сестры шили и тоненькими голосами ноли о милом, который уехал в далекую страну, в Америку, и забыл, и письма не шлет. Они пели и кашляли глухо, как старухи, а в подвале темно, сыро, что в колодце, и гнусно пахнет чем-то кислым, — клопами, что ли, — и по стенам пышно цветет плесень.
Над подвалом, в тесных комнатушках, жили сапожники, портные, шапочники, скорняки. В каждой такой клетушке — только стол да стул, да кровать о трех ногах с разбитой спинкой. На кровати — семья, девять душ, а за столом — десятый, отец-кормилец. Он проворно сучит дратву или кроит карман, а за спиной — пропади ты пропадом! — хнычет ребенок, верещит жена, и сосед угодливо встречает заказчика, а заказчик сердится, кричит: «Да что! да как! да я тебя!»
Выше, в третьем этаже, шесть человек ткачей выделывали полосатые молитвенные одеяния — талесы. Чтоб скоротать время, — с шести утра до восьми вечера, шутка ли, — ткачи, как и девушки-портнихи в подвале, пели. Но девушки пели тоненькими приятными голосами, ткачи же ревели, как быки. Умолкали они только тогда, когда появлялся хозяин Оре, могучий человек с могучей русой бородой по пояс.
А на самом верху, на чердаке, под крышей, умирала старуха-нищенка Мере, и потому-то наверху в ее каморке день и ночь горел огонь. Старуха лежит одна. Забежит на минуту соседка, крикнет: «Как, Мере? Жива — нет?» — и опять никого, одна. Старуха глядит на огонек, слышит, как гудит и стонет под ней дом, «Высокий курятник», и думает, что зря ее господь забыл, — прибрал бы он ее поскорей, и спасибо ему.
Ирмэ и Неах, повеселевшие, спокойные, шли домой. Они шли чинно, не спеша, руки за спину и говорили тоже не спеша, степенно.
— Нет, — говорил Ирмэ, — как хочешь, а сапожное дело, это — не то. Не то, не то, Неах. Сиди, как проклятый, за верстаком, спину ломай. А тут и мухи и клопы, и дитя пищит, и жена визжит. Не то. Конечно, самая беда — жена. Я уж, Неах, думаю, что, может, не жениться мне, а?..
— Глянь-ка, Ирмэ, — сказал Неах.
У «Высокого курятника», на улице сидела дурочка Файтл. Перед ней на земле лежали моток черных ниток и спицы. Но она не вязала. Она уныло глядела на моток и, поводя пальцем, говорила с ним как с человеком.
— Понимаешь ты, детка, — говорила она мотку, — сплю это я, сплю и вижу сон, будто стоит это покойный дед, дай ему бог здоровья, будто стоит это он, стоит, и будто вдруг бородой махнул. «Ой, говорю, дедка, чего это ты, говорю, бородой махнул?» А он, — Файтл всплеснула руками, — а он как заплачет, как заплачет. «Ой, говорит, внучка ты моя, Файтл, я же, говорит, вот сейчас, вот только что потерял копейку, копейку, копейку..» Ай-ай! — Файтл вдруг завыла.
Ирмэ подошел к Файтл и сказал:
— Ну-ну, — сказал он, — нечего. Вот она, твоя копейка, — и показал ей кукиш.
— Что? — сквозь слезы проговорила Файтл.
Но Ирмэ уже занялся другим. На пороге своей лавчонки — лавчонка была в клопиную нору, и товару в ней было едва на три пятиалтынных — сидел пригорюнившись лавочник Фишль, убогий человек, подслеповатый и глухой. Он был в валенках и в зимнем ватном пальто, хотя на улице было ясно и тепло. Фишль тупо глядел себе под ноги и молчал. Он сегодня наторговал на восемь копеек, а с этим как домой-то придешь? — семья голодная, а дома пусто. И вот он сидел и ждал, не придет ли покупатель. Но покупатель не шел. И Фишль ждал.
— Фишль! — крикнул Ирмэ, — я вам вроде полушку должен.
Фишль поднял голову, открыл рот и уставился на Ирмэ.
— Что тебе? — сказал он глухо.
— Так дайте мне на эту самую полушку орехов, Фишль! — крикнул Ирмэ.
Лавочник поморгал — он ничего не расслышал — и вдруг вздохнул.
— Oй, ребятки, худо, — сказал он и покачал головой. — Ой, как худо. — И опять ссутулился, сник.
— Пойдем, — тихо сказал Неах, — чего тут.
Дома не было никого. Только младший брат Эле спал одетый на голом диванчике у окна. Ирмэ сунул ему под голову подушку, мальчик пробормотал что-то невнятно и сердито, но не проснулся. В комнате было темно. Ирмэ вслепую пошарил по столу и нашел горбушку хлеба. Он взял хлеб и пошел опять на улицу. Веселей на улице.
Неподалеку на бревне сидели Меер, шапочник Симхе и шорник Нохем. Нохем был высокий и худой — черное морщинистое лицо, длинные тонкие усы. Они с Меером были однолетки, одногодки, но казался Нохем старше лет на десять по меньшей мере. Ирмэ его не любил: шумный человек, горлопан. Все трое курили. И о чем-то говорили, громко говорили, спорили будто.
«О чем это они?» подумал Ирмэ и, жуя свой, хлеб, подошел поближе послушать.
Когда Ирмэ подошел, говорил Симхе. Говорил он негромко и напевно, будто молитву читал.
— И всегда-то ты так, Нохем. — говорил он, — шумишь ты, брат, галдишь, а к чему, чего — и сам-то толком не знаешь. «Сторонись, народ, — воевода идет». А только помни, Нохем: все от бога. В святом писании сказано так…
— Что вы мне «писание»! — зло перебил Нохем. — Вот вам писание: человеку, — большим заскорузлым пальцем он ткнул себя в грудь. — человеку тридцать четыре, а за верстаком он уже двадцать три. Двадцать три года, как один день. А что наработал? Чахотку наработал. Вот те и писание…
— Опять ты свое. — Симхе укоризненно покачал головой. — Ну, работаешь. И еще двадцать лет проработаешь..
— Дудки, — буркнул Нохем. — Я хитрей, — околею.
— Уж это, Нохем, как знать, — сказал Симхе, — все под богом ходим. А я вот о чем: и еще двадцать проработаешь, и тоже будешь гол и наг. Я не двадцать, я, слава те, сорок лет работаю. А что я наработал? Все работают…
— Все? — Нохем наклонил голову, сощурился. — Так ли? Все ли? А Шер работает? А Казаков работает, а Файвелке Рашалл работает? Да уж, работничек, сгори он.
— Взял! — сказал Симхе. — Взял Файвела! Он богатый, что на него смотреть. У него и так-то много. Ему бог дал.
— «Бог дал» — тьфу! — Нохем плюнул и закашлялся. Кашлял он долго, с сипом, с хрипом. Откашлявшись, отдышавшись, он заговорил опять, но глуше, тише: — «Бог дал»! Да откуда он взял-то, бог-то? Из жилетного кармана выложил, что ли? Или на банк поревел тысяч пятьдесят? Знаем мы, как он даст. Слыхали! Обдерут нас, дураков, а там: «Мы что! Нам бог дал». А нам-то чего он не дает? Мы-то, голь-то, у него на особом счету, что ли? А то, может, список потерялся. Свистнули, может, списочек-то.
— Не богохульствуй, Нохем, — строго сказал старик. — Потому-то он тебе и не дает, что ты богохульник и крикун.
— Так. — Нохем вдруг захохотал. — Так. Богохульник — потому и не дает. Верно. Правильно. Понимаю. Ну, а вы-то? Вы-то, господин Симхе? Что говорить — свят муж, праведник, хоть в рай старостой. Много вы-то получили? Чего-то не вижу я вашего золота, чего-то оно, понимаете, не бренчит, звону нема. А то, может, где-нибудь под полом бочки целые? — Нохем хитро мигнул. — Тогда, господин Симхе, сделайте милость, дайте до среды тыщенку взаймы, а?
— Ты, Нохем, не в свое дело не мешайся, — сказал Симхе. — У меня с богом свои счеты. За ним не пропадет, не бойся. Не здесь, так там.
— Это где там? — крикнул Нохем. — Там, там. — Он сердито стукнул ногой об землю. — Нет уж! Дудки. Давай — не надо. Давай менять. Пусть тут, а там — фигу. Ничего, не обижусь. Не гордый. Пусть мне — тут, а Файвелу и Менделу — там. И ладно. И квиты. А чтоб им недолго ждать, сам вот, этими вот руками, отправлю их туда. Спроважу, как следовает, — с громом, с блеском, с барабанным треском. Валяй! Получай по счету!
— Эх, брат, — сказал Симхе, — меняючи, только вор разживается, да и то на три дня.
— Слыхали, — проворчал Меер. Он заговорил впервые в этот вечер, до этого он сидел, курил, слушал и молчал.
— А хоть бы и на три, — сказал Нохем. — Терять-то нечего.
И опять закашлялся. Потом встал.
— Пойду, — сказал он глухо. — Вставать-то рано, на свету. Эх-ма! — И, длинный, сутулый, пошел через улицу в дом.
— Шалая готова, — тихо сказал Симхе.
— Прав он. — Меер махнул рукой. — Прав он, что говорить.
Сумерки сгустились. Кой-где зажглись огни. Шум затухал. Люди нехотя вставали, уходили в дом — ужинать и спать. На слободе гавкнула собака. Гавкнула раз и умолкла. Но сразу же — и на «выгоне» и на «шляху» — на лай отозвались несколько собак..
К Ирмэ подошел мальчишка.
— Сегодня ваша сторожка, Ирмэ, — сказал он.
В Рядах не было городских сторожей. Стерегли местечко от пожаров и от воров сами жители. Это называлось «сторожка».
— Так помни, Ирмэ. — сказал мальчик и ушел. Ушли и Симхо и Меер. Улица опустела.
«Который это час?» подумал Ирмэ. И вдруг услыхал свист — Алтер стоял за углом.
— Пора? — сказал Ирмэ.
— П-пора, — сказал Алтер. — Идем.
Глава седьмая
Домик у реки
Мальчики долго кружили по темным улицам и переулкам. Прошли пустырь, чей-то двор, опять пустырь и наконец вышли к реке. Тут Ирмэ заметил, что совсем не так уж темно, как казалось, — ясно видны река и луговой берег реки. Место было пустынное, глухое. Ни людей вокруг, ни огня. Только собаки брехали вдалеке. Брехали лениво — со сна, должно быть.
— Веселое место, — сказал Ирмэ и плюнул.
— Постой, — сказал Алтер. — О-огня-то не видать.
Ирмэ глянул влево, вправо, — нет, не видать.
— Рано, — сказал он.
— Нет, — сказал Алтер, — и-пора.
Они пошли берегом. Прошли шагов тридцать, и вдруг впереди вспыхнул огонек.
— Ого, — сказал Алтер. — Вот оно где.
На берегу — окнами на воду — стоял ветхий домик. Он был похож на воронье гнездо — на высоких толстых сваях — утлое жилье: четыре стены, крыша, на крыше труба. Дом был, как говорится, голый — ни сеней, ни чулана. Жил тут сапожник Герш, сам-третей: он, жена да воробей на крыше. В Рядах про Герша говорили: «Не дурак, а вроде чудак». В очках, к примеру. А зачем молодому очки? Чудак. Ирмэ же его знал мало: Герш с месяц только как вернулся с военной службы.
Ребята подошли к дому, приостановились, присмотрелись. Будто на помосте стоит кто-то, а кто — не попять, — темно. Хоть бы слово сказал, а-то стоит, молчит. Думу думает. Во, дурной.
— Ну-ка, — шепнул Ирмэ. — Чихай.
— Ч-чего? — удивился Алтер.
— Чихай, говорят. Ну?
Мальчики — оба разом — набрали воздуху и — гоп-чхи! — Человек зашевелился, повернулся в их сторону и звонко сказал:
— Кто?
Ирмэ обрадовался: Лейбе!
— Дядя Лейб, — сказал он, — это мы.
— А-а, — сказал Лейбе, — пришли?
— Пришли.
— Ну, и добре. Что делать-то — помним?
— П-помним, — сказал Алтер. — «Г-гляди в оба».
— Так, — сказал Лейбе, — а заметили что — в окошко — тук. Ясно?
— Ясно, дядя Лейб, — запел Ирмэ. — Ясно, ясно…
— Ну тебя, — сказал Лейбе. — Не дури.
Подошел Янкель Гор, шорник. Они с Лейбе о чем-то тихо поговорили, и Янкель пошел в дом. Потом еще кто-то, — Ирмэ его не узнал, хотя голос-то был знакомый, — опять поговорили: что-то Лейбе спросил, что-то тот ответил — и в дом. А народу в доме уже было много.
— Значит, так, — сказал Лейбе.
— Так, — сказали ребята.
Лейбе взялся за ручку двери.
— Дядя Лейб, — тихо окликнул его Ирмэ.
Лейбе оглянулся.
— Чего?
— Дядя Лейб, — Ирмэ заговорил шопотом, — о чем это вы там, а?
Лейбе засмеялся.
— О Халабесе, — сказал он. — Его, подлеца, женить надо, — вот что.
— Нет, — сказал Ирмэ, — вы — правду.
Лейбе подошел поближе.
— А — никому? — сказал он сурово.
Ирмэ обиделся.
— Да что я, маленький, что ли?
Лейбе наклонился и сказал чуть слышно:
— Так вот, — сказал он. — Запомни. Запомни, рыжий: о клопах, о блинах, о ногах, о котах, о боге и о синагоге.
Ирмэ удивился:
— Ну?
Но Лейбе уже прошел в дом.
Ребята уселись на нижней ступеньке лестницы — тесно, бок-о-бок.
— И верно, — сказал Ирмэ, — о чем они там, не знаешь?
— Кто их знает, — сказал Алтер. — А только б-батька говорит — у-упекут их скоро.
— Что ты? — испугался Ирмэ. — Чего это?
— Б-батька говорит: им дай — все разнесут. — А пристава-то, — Алтер провел пальцем по горлу, — во!
— Ну! — Ирмэ покачал головой. — А ведь за такое дало знаешь!..
— В С-Сибирь, — твердо сказал Алтер. — Б-батька говорит…
Ирмэ вздохнул.
— Хорошие парни, — сказал он, — жалко.
— Жалко, — согласился Алтер.
Ребята замолчали. Было темно и тихо. Вода плескалась и билась о берег. Где-то далеко, — на церковной колокольне, что ли, — кричала птица. Крикнет раз «кра» и долго-долго молчит. Потом опять «кра».
Ирмэ встал.
— Ты посиди, — сказал он, — а я пойду послушаю.
Он поднялся на помост, подошел к окну, прижал к стеклу нос, вгляделся. Да, много тут увидишь! Кто-то сидел у самого окна и спиной заслонят всю комнату. Расселся, балда. Ирмэ отошел от окна, подкрался к двери, приложил ухо к замочной скважине, притаился. Нет. Ничего не понять. Говорят все разом и тихо, шепотом. Одно только слово Ирмэ расслышал, — и то потому, что его повторили раза четыре подряд, — это «пунт» или «пункт». Но что такое «пунт» — Ирмэ не знал. Он спустился вниз, — чего так стоять.
— Алтер, — сказал он, — не знаешь, что такое «пунт» или: «пункт»?
— Фу-унт?
— Нет, «пункт» или «пунт».
— Не з-знаю.
— Ружье, что ли?
— П-похоже.
— Значит, вона они что затеяли, — сказал Ирмэ. — Не дело.
И вдруг услыхал шаги. К дому подходил человек, в темноте натыкаясь то на бочку, то на кочку, то на столб, то на бревно. Он говорил сам с собой, ругался и ворчал. «Чтоб те, Фейга, гнида, ни дна…» — ворчал он и плевался. Ирмэ толкнул Алтера. Алтер толкнул Ирмэ. Вот уж — не было печали. Они сжались, стихли. Что-то будет, а?
А тот подходил все ближе. Вот он дошел до лестницы. Вот он остановился, стал. Он стоял и, не замечая ребят, глядел на освещенное окно. Он замолчал. Стоял, глядел, ждал чего-то. Эх, ты! Ирмэ тихонько пнул Алтера. Алтер тихонько пнул Ирмэ. Вот ведь…
Вдруг человек шагнул к лестнице, но на лестницу не попал, а угодил куда-то в сторону, в ямку. Он покачнулся, плюхнулся оземь и как гаркнет:
Эх-ты, д'моя милая, д’какая ты богатая…
Ребята перевели дух. Тьфу ты, пьяное рыло! Ирмэ подошел к человеку и легонько тронул его за плечо.
— Слышь-ка, друг, — сказал он, — проваливай отселева, ну!
Человек перестал петь и уставился на Ирмэ. С пьяных глаз и в темноте Ирмэ ему, должно, представился невесть кем. Он засопел, всхлипнул и проговорил жалобно и тихо:
— Фейга, голуба, — проговорил он, — дай водицы, а! Попить, а!
— Ну-ну, — сказал Ирмэ, — нечего тут. Проваливай. А то как дам.
Он приподнял пьяного, поставил его на ноги, по тот мотался и жалобно лопотал:
— Попить, а! Дай, а!
— Дай ему л-леща, — сказал Алтер.
Ирмэ дал. Пьяный покачнулся и вдруг заплакал.
— Фейга, а! За что, а? Не брал я, Фейга. Вот те крест — не брал.
Плача, бормоча что-то, он запустил в карман руку и достал пару медных монет. Он сунул деньги Ирмэ — «на», а сам пошел куда-то в ночь, в темноту, всхлипывая и шатаясь.
— За что, а, Фейга, а? — тихонько шептал он.
Ирмэ пересчитал деньги — семь копеек.
— Ну-ну, — сказал он, — что бы каждый день так.
— Не х-худо бы, — сказал Алтер.
— Добрый мужик, — сказал Ирмэ, — зря мы его стукнули.
— Не зря, — сказал Алтер, — он з-заплатнл.
Становилось поздно. А в доме всё говорили, спорили — хоть бы кто собрался уходить. Открылась дверь — и на минуту показался Лейбе.
— В порядке? — сказал он.
— В порядке.
— Кто горланил?
— Пьяный один, — сказал Ирмэ. — Мы его уже спровадили.
— Ну, и ладно, — сказал Лейбе и захлопнул дверь.
Мальчики сидели на лестнице тесно, бок о бок и молчали. Алтер дремал. Ирмэ — тот не спал. Ирмэ сидел, думал.
«Хорошо бы, — думал он, — пожар. Пожарники скачут. Народ бежит. Здорово. Я б в окошко — чок: «Пожар!»— и ходу. Ух, здорово бы!»
Он приподнялся, осмотрелся: а не горит ли где на самом деле? Темно. Тихо. Вода плещется о берег. На церковной колокольне кричит птица: «кра!» Крикнет раз и замолчит. Потом опять: «кра!»
«Скучно», Думал Ирмэ.
И вдруг близко, совсем рядом увидел огонек. Не огонек — искра. И не горит — еле тлеет. Еле тлеет, а не тухнет. А то вдруг ярко вспыхнет. А там опять — еле тлеет и слабо светится во тьме.
«Что такое?» подумал Ирмэ.
Он понюхал воздух. Гарью не пахнет. Что за черт?
— Алтер, — сказал он, — глянь-ка, что такое.
Алтер посмотрел.
— С-светлячок, — сказал он вяло.
— Нет, — сказал Ирму. — Не то. Идем — поглядим.
— Чего там г-глядеть? — сонно отозвался Алтер. — Светлячок, ну!
— «Светлячок, светлячок»! Говорят тебе — не то. Идем.
— Не и-пойду, — уперся Алтер. — Иди один.
— У, ты! — Ирмэ плюнул. — Герой!
И пошел один, осторожно, на цыпочках. Искра не разгоралась — только дрожала слегка. Чуть-чуть. И вдруг Ирмэ понял: папироса! Он хотел было незаметно повернуть к лестнице, к дому. Но тут искра ярко вспыхнула. Ирмэ вскрикнул: он увидел знакомое рябое лицо и прозрачный светлый глаз. Глаз смотрел прямо, в упор и подмигивал.
— Степа! — крикнул Ирмэ и побежал.
Он бежал улицами, переулками, по пустырям, по огородам. Пробежал базар. И все время слышал за собой чьи-то шаги — догонял кто-то. Степа! Ирмэ устал: ноги подгибались, подкашивались ноги, и дышал он тяжело, с хрипом. Но остановиться нельзя было, никак. Остановишься — смерть. Убьет. Убьет, вор.
Наконец у самого дома Ирмэ услышал за спиной тихий шопот: «И-Ирмэ, это я». Фу ты, Алтер!
— Я думал — Степа. — Ирмэ сел, закрыл глаза и замолчал. — Счастье, что ушли, — сказал он, помолчав. Зарезал бы Степка.
— Н-ну?..
— Дважды-два.
— Ч-чего это?
— Было дело, — сказал Ирмэ. — Потом скажу.
— А т-теперь — как? — сказал Алтер.
— Подождем сколько-то и назад. Что делать? Надо.
— Л-Лейбе-то сказать?
— Насчет Степы? — сказал Ирмэ. — не стоит. Он не за ними. Он за мной.
Вернулись ребята кружным путем, мимо кузниц, мимо бани, а то — базаром — еще на Степу нарвешься. Нет. Уж лучше не надо.
И только подошли они к домику у реки, как распахнулась дверь и на помост вышли Лейбе и Герш. Герш был высокого роста — на целую голову выше Лейбе — и, несмотря на свои двадцать шесть лет, совсем седой. Лицо — длинное, худое, на носу — очки, хотя смотрел он почему-то поверх очков, как старик.
Лейбе был без шапки, шумный и веселый.
— Ну, ребята, — сказал он, — как дела?
— Помаленьку, дядя Лейб, — сказал Ирмэ.
— Всё в порядке?
— Будто так.
— Глядели-то в оба?
— Известно.
— Ничего такого не заметили?
— Ничего такого.
— Ну, спасибо. Благодарствую, — сказал Лейбе. — А сейчас, ребята, вольно. По до-мам.
— Погоди-ка! — громко сказал Герш. От военной службы у него осталась привычка говорить коротко и громко. — Минут десять назад где были?
— Тут, — сказал Ирмэ.
— Тут ли? — сказал Герш. — Я выходил, окликал — никого.
Мальчики молчали.
— Ну, ребята, — сказал Лейбе. — Вас спрашивают, — где были минут десять назад?
Мальчики молчали.
— Тут что-то не так, — сказал Лейбе. — Где были? Что случилось?
— Мы б-бежали, — несмело проговорил Алтер.
— Куда бежали? Чего бежали? — удивился Лейбе.
— От С-Степки.
— Какого Степки?
— Слободского Степки, ну, — сказал Ирмэ.
Лейбе насторожился.
— Слободского Степки? — сказал он. — Он что — тут был?
— Тут.
— Степка? Тут? Где тут?
Ирмэ показал.
— Вот, — сказал он. — Сидел и дымил.
Лейбе свистнул.
— Та-ак, — сказал он. — Чего не постучали?
— Мы, по совести-то, т-трухнули малость, — сказал Алтер.
— Эх-ма! — Лейбе покачал головой. — Наделали вы делов. Знаешь, кто этот Степа? — повернулся он к Гершу.
— Слыхал что-то, — сказал Герш. — Вор?
— И шпик. Вор и шпик, — повторил Лейбе. — Доносчик. Понимаешь? — Он стоял красный и злой.
— Так-то, братцы, не годится, — сказал он сердито.
— Мы не знали, — виновато сказал Ирмэ.
— Понимаю, что не знали, — сказал Лейбе. — А все одно — так-то не делают. Надо бы свистнуть, крикнуть. Дать знать, одним словом. А то так-то — не дело. Ну, ладно. Спасибо и на этом.
Он повернулся и вместе с Гершем пошел в дом.
— Ну, б-брат, сработали! — сказал Алтер.
— Да уж. — Ирмэ плюнул.
Они медленно плелись вверх по улице и молчали.
— Ничего, Ирмэ, — проговорил наконец Алтер, — в другой-то раз б-будем знать.
Ирмэ не ответил. Он шел, свесив голову и цыкал зубом. Сплоховал; рыжий, сплоховал.
Глава восьмая
Сторожки гуляют
Когда ребята подходили к Большому колодцу, была полночь, и по всему местечку пели петухи.
У колодца уже ждал Хаче.
— Кончил дела? — сказал он.
— Кончил.
— Много наработал?
Ирмэ невесело усмехнулся.
— Много, — сказал он. — Сто рублей.
— Сто т-тумаков, — поправил Алтер.
— Продавать их будете? Или как?
— Купишь — и-продам.
— Почем фунт?
— Мы и-поштучпо.
— Ладно. — буркнул Ирмэ. — И без вас тошно.
Полночная глушь стояла над местечком. В домах потушепы огни. Все спит. Даже собаки не лают — уснули. Только птица на церковной колокольне не хотела угомониться. «Кра» — кричала она хрипло. И потом — у «яток» чего-то шумели, галдели чего-то у «яток», горланили.
— Сторожки б-балуют, — сказал Алтер. — Идем?
У «яток» сторожек собралась орда целая, отчаянный все народ — бойцы, вояки, вооруженные до зубов: у этого — палка, у того — кнут, у третьего — батькин ремень от штанов. Дело-то ночное — знаешь. Сторожки шумели, галдели, старались друг перед другом. Один скакал вокруг «яток» на четвереньках, подпрыгивал, лягался и ржал, как лошадь. Другой взобрался на крышу, лег, растянулся и, стукая себя кулаком но животу, приговаривал: «Левой! правой! Шагом арш!»— «Легче, тюря, легче! — кричали ему снизу. — Лопнешь!» Ребята постарше сидели рядком на длинной скамье, сидели, курили, болтали о том, о сом. Посредине восседал печник Пейше, дядя тучный и тупой. Он что-то врал, Пейше, — должно быть, нес несусветное что-то, — ребята гоготали, покатывались прямо со смеху.
— Другой раз, — говорил Пейше, — зовет пан еврея-арендатора и говорит ему…
Но что сказал пап еврею-арендатору — ребята так и не узнали. Вдруг раздался свисток, и у «яток» появились два пожарника, в медных касках, в брезентовых сапогах. Поверка.
— Пробойная улица? — сказали пожарники.
— Тут! тут! — в два голоса ответили сторожки с Пробойной.
— Почтовая улица?
— Тут. Тут.
— Улица Сапожников.
— Тут, — сказал Ирмэ.
— Второй где?
— Не пришел второй, — сказал Ирмэ.
— Кто?
— Бенче-хромой.
— Запиши, Нисен, — сказал старший пожарник, лавочник Сендер, помощнику.
Когда пожарники ушли, Пейше встал, потянулся, зевнул.
— Что ж, ребятки, — сказал он, — поверка прошла, — можно и на боковую. Так, что ли?
— Ясно, — сказали ребята. — А придут еще, скажем: тут он, сейчас будет.
— Эге, — сказал Пейше, — верно. А вам, ребятки, спешить-то некуда. Вам-то еще и погулять можно. Так я говорю?
— Факт, — сказали сторожки.
Пейше ушел.
— Ребята, — сказал Ирмэ, — надо б хромого поднять. А то — он дрыхать, а я за него отдувайся.
— И то, — сказали сторожки.
Начали они мирно и чинно: подошли к дому хромого, стали полукругом и на разные голоса, кому как дано — кто тонко, кто густо — замяукали. Командовал паренек лет пятнадцати, в полосатых рваных штанах, по имени Симон. Он махал рукой и приговаривал: «Раз-два! Мяу-мяу. Раз-два! Мяу-мяу».
Открылось окно соседнего дома, и на улицу высунулась заспанная всклокоченная голова кожевника Гдалье.
— А? — проговорила она сонным голосом. — Что такое?
— Ничего такого, господин Гдалье, — сказал Симон. — Хромого будим. Его сторожка, а он, понимаете, спать. Барин!
Гдалье засмеялся.
— Напугаете его до смерти, — сказал он и закрыл окно. Но потом опять появился в окне и сердито крикнул: — А только не дело это — всю улицу подымать.
— Заметано, господни Гдалье, — сказал Симон. — Точка.
— Точка-шмочка, — проворчал Гдалье. — Не галдеть — и все. А то — водой окачу.
— Ясно, господин Гдалье, — сказал Симон. — Точка.
Гдалье со стуком захлопнул окно. Сторожки приумолкни.
— Не беда, орлы, — сказал Симон. — Поведем, значит, атаку с флангу. Только и всего. Ясно?
Он подошел к окну, потянул раму — нет, не открыть. Тогда он постучал и крикнул басом:
— Бенче, вставай!
Бенче проснулся. Проснулся и побежал к окну.
— А? кто?
— «Кто?» Я — вот кто! — сказал Симон. — Урядник. Где у тебя лампа?
— Какая лампа, пан урядник?
— Видал! «Какая лампа, пан урядник?» — сказал Симон. — Да ты что? Оглох, что ли? Сказано было, чтоб по случаю именин его величества государя императора на окне лампа горела или там свеча. Не слыхал ты, что ли, хромой чорт? Или тебе закон не писан?
— Не слыхал, пан урядник. Ей-богу, не слыхал. — пробормотал Бенче. — Да я что? Я могу. Я враз…
Он заковылял куда-то вглубь комнаты, с кем-то пошептался, с женой, верно, — и вот на окне действительно появилась свеча. Она горела ровным светом, освещал подоконник и раму.
— Чтоб до утра так, слышь? — сказал Симон. — А то гляди у меня.
— Понимаю, пан урядник, понимаю, — пролепетал Бенче. — Чтоб до утра. Так. Так. Понимаю.
Сторожки прямо пальцы кусали, чтоб не заржать. Вот ведь — поверил. Поверил, чучело.
— Все в порядке, — сказал Симон. — Потопали.
Сторожки двинулись шумной толпой.
— Тихо, орлы, тихо, — сказал Симон. — Поздно же.
Верно, было поздно, очень поздно, глухая ночь. Из открытых окоп, из полуоткрытых дверей доносились и храп, и сап, и вздох, и стон — Ряды спали. Многие спали не в доме, — а на крыльце, во дворе, под открытым небом, — в комнате душно, дышать нечем. А по ночным пустынным улицам веселой: оравой шли сторожки.
— Стоп, орлы, приехали, — скомандовал Симон.
Подошел к какому-то дому, толкнул коленом дверь и вошел в сени. В сенях на легкой парусиновой кровати спал толстый парень. Он лежал на спине, по пояс голый и дышал ртом, как рыба.
— Смерл, вставай, — сказал Симон. — Река горит, Смерл.
Парень не ответил. Он спал. Симон двинул его кулаком в бок и крикнул:
— Вставай, говорят! Река горит!
Парень спал.
— Так я и знал, — сказал Симон. — Колода.
Он взял Ирмэ, Алтера, и Хаче и повел их в сени.
— Бери-ка вот колоду, — показал он на парня, — и неси на улицу. Ясно?
— Зачем? — сказал Хаче.
— Много будешь знать — состаришься, — коротко ответил Симон. — Сказано те: бери — и точка.
Ребята подняли кровать и понесли. Парень не проснулся. Не пошевелился даже. Он спал крепко. На улице кровать окружили сторожки, и шествие двинулось к базару. Шествие было торжественное, но тихое, — Симон приказал, чтоб ни звука. Носильщики менялись часто: «колода»-то была здоровой, пудов в пять весом, не меньше. На остановках Симон слегка щелкал «колоду» по носу, — проверял: спит — не спит? Парень спал.
— Так, — говорил Симон. — В порядке. Следующий. Кто следующий? Взяли. Ясно.
Вдруг — у самого базара — впереди показался человек высокого роста, без шапки и босой. Он был уже совсем близко и шел прямо на «колоду».
— Орлы, бегом! — скомандовал Симон.
Сторожки бросили кровать и — врассыпную, кто куда. Ирмэ, Хаче и Алтер засели неподалеку, за крыльцом соседнего дома, — крыльцо было широкое, с резными перилами, с навесом. Сидели тихо, не дыша.
Ирмэ не удержался, — осторожно выглянул, присмотрелся и повеселел.
— Да это же Исроэл, божедур, — сказал он.
— Дурье, — сказал Алтер. — И-нашли кого и-пу-гаться.
Исроэл, «божедур», огромный рыхлый человек, в грязных отрепьях, без шапки, без сапог, медленно шел по улице. Подошел к кровати, постоял, посмотрел и дальше пошел. Шел, думал о чем-то и молчал. Он всегда молчал. Когда-то, в давние годы, это был самый ученый человек в местечке, светлая голова. Он учился где-то в городе на доктора. Как он попал в город, как он учился, небогатый парень из местечка, — не понять. И вдруг, нежданно-негаданно, появился в Рядах. Пришел как-то под вечер в синагогу, лег в углу на скамью и заснул. Никто понять не мог: что такое? с чего он? А наутро-то поняли с чего: не в уме человек, тронулся, — «божедур»! Так он и остался в Рядах. Днем спал — в синагоге, в поле, ночью ходил по улицам. Ходил, думал о чем-то и молчал.
Ребята подошли поближе.
— Исроэл, — сказал Ирмэ, — ты о чем это все думаешь-то?
Сумасшедший посмотрел на Ирмэ пустыми глазами, почесал бороду, спину, волосатую голую грудь, но ничего не ответил.
— Исроэл, — сказал Алтер, — ж-жениться хошь?
— Файтл сосватаем, не кого-нибудь. — Ирмэ подмигнул.
— Ну, тихо! — сказал Хаче. — А то знаешь? Глумилась верша над болотом, да сама туда же пошла.
Он свернул цыгарку, сунул ее сумасшедшему в руку, чиркнул спичку.
— На, — сказал он, — покури.
Исроэл взял цыгарку, послюнил ее, закурил. Потом повернул и медленно, с трудом волоча большие ноги, пошел к базару.
Мальчики долго смотрели ему вслед.
— А какая была голова! — сказал Хаче. — Золото.
— Да-а! — Ирмэ вздохнул.
— Они в-все такие, — сказал Алтер, — у-ученые-то.
— Ты почем знаешь? — сказал Хаче.
— Б-батька говорил.
— «Б-батька, б-батька», — проворчал Ирмэ. — Много твой батька знает.
Они вернулись к парню, накрыли его до подбородка одеялом, закутали, чтоб тепло было.
— Спи, жеребчик, спи, полено, — пропел Ирмэ тонким голосом. — Пусть тебе приснится сено.
— Спи, колода, спи, дурак, — подхватил Алтер. — Пусть тебе приснится мак.
Ребята помолчали, прислушались — спит? Спит. Они обошли кровать и поспешно, пока никто не заметил, — юрк в ближайший переулок.
Подул ветер. Зашумели деревья. Темнота, как всегда перед рассветом, сгустилась, отвердела.
— Пора, ребята, — сказал Хаче, — а то скоро засветает.
— И то, — сказал Ирмэ, — пора.
Ребята подошли к дому Рашалла, остановились, осмотрелись. Дом был крепкий, в два этажа, крытый листовым железом. Вывеска «Лен и пенька, Ф. Рашалл» была прибита не к крыльцу, как обычно, а прямо к стене, над самыми окнами.
Хаче покачал головой.
— Больно возни много, — сказал он.
— Ничего, — сказал Ирмэ, — сладим.
Однако и сам понимал, что «сладить»-то будет не просто. Вывеска тяжелая. И висит неудобно. Неподходяще висит. Лестницу бы. А где ее взять-то, лестницу?
— А то, может, так, — сказал он. — Эту оставить на месте — куда ее? — а сюда еще — «аптека»?
— Нет, — сказал Хаче. — Не годится. Тут-то всякий дурак поймет, что дело нечисто. Это не работа.
— Ладно. — Ирмэ решительно шагнул к базару. — Снимем ту, а эту потом. Не убежит.
— Можно, — сказал Хаче, — так-то оно можно.
Аптека помещалась в длинном одноэтажном доме, недалеко от базара. В доме еще горел огонь — против двери, за круглым столиком, сидел сам аптекарь, господни Гроссберг. Перед ним лежала раскрытая книга, по он не читал, — он спал. Он сопел и фыркал, а лысина блестела на огне, как медный самовар. И, как пятно на самоваре, на лысине чернела муха. Ирмэ осторожно приоткрыл дверь, заглянул.
— Вот храпака то задает, — сказал он, — даже плешина вспотела.
— П-плюнуть бы ему на п-плешину, — сказал Алтер.
— Ну-ну, — проворчал Хаче, — нечего дурака-то валять Дело — так дело. А то я — домой.
Вывеска была небольшая, на зеленом поле одно слово белым: «аптека», и висела она невысоко Ребята без особых хлопот, легко и просто, сняли ее с крюков. Жесть даже не звякнула.
— Чисто сделано, — сказал Ирмэ.
— Ладно, ладно. Пошевеливайся, — проворчал Хане. — Видишь — светает.
Верно, светало Земля шла к солнцу — и небо над землей бледнело, ширилось. Над полями встал туман, густой, как вата. А тьма на улицах редела, уходила за реку, в поле, в туман Стали видны дома. Тихие, молчаливые, они казались необитаемыми. Ветер зашумел сильнее. Он шел издалека и нес с собой прохладу и запах тлеющей травы.
— Живей, живей, — торопил Хаче.
Не везло им нынче, ребятам Только подошли они к дому Рашалла, как на базаре заиграл рожок. Пастух, низенький мужик, косоглазый, с безбородым бабьим лицом, стоял у «яток» и, красный от натуги, дул в рожок, — созывал стадо. И вот захлопали калитки, заскрипели ворота — со всех концов местечка полуодетые люди сгоняли на базар скотину. Коровы бежали валким шагом. Они чуяли запах травы, они мычали и спешили. За ними, придерживая локтем спадающие портки, поспевали хозяева, сонные, ленивые. Они ежились, чесались и, широко открывая бородатые рты, зевали гулко, на весь базар: «О-хо-хо, господи боже мой».
Ирмэ плюнул.
— А чтоб те, косому, с твоей дудкой вместе.
Открылись ворота, и Семен, сторож Рашалла, погнал к базару двух коров, одну — черную, другую — белую. За белой, подпрыгивая, бежал теленок.
Семен увидел Ирмэ и осклабился.
— Скупал ты вчера моего жеребца, — сказал он, — дюже добре. Спасибо.
Ирмэ не ответил. Он проворчал что-то и перешел на другую сторону. Вывеску он успел сунуть под крыльцо.
Пастух угнал стадо за реку, на луга. Вернулся Семен. Улица опустела, затихла — местечко уснуло самым крепким предутренним сном.
— Идем, ребята, — сказал Хаче, — а то не поспеть. И вдруг опять показались пожарники, Сендер и Нисен.
— Какая улица?
— Такая, — сказал Ирмэ.
— Как — такая? — удивился Сендер.
— Да эта самая.
— Ничего не понимаю? — сказал Сендер.
Тут и ноеимать-то нечего, — сказал Ирмэ. — Дело ясное.
— Тьфу ты!
Сендер повернулся и пошел прочь.
— Давно бы так, — сказал Ирмэ. — А то — ходят, ходят. Чего, спрашивается?
— Так как же? — сказал Хаче.
— По мне, — сказал Алтер, — п-подождать до завтра.
— Так. — Хаче сердито махнул рукой. — Опять — двадцать пять. Опять, значит, не спать.
— Верно, — сказал Ирмэ. — Идем.
Ребята поднялись на крыльцо. Ирмэ встал на перила и, левой рукой ухватившись за оконный карниз, правой рванул вывеску на себя. По вывеска была приделана крепко, — не подалась никак, ни насколько. Прямо — приросла к стене.
— К-камень бы, — сказал Алтер.
— Чего? — оказал Хане.
— С-стукнуть бы, говорю, разок — она и полетит.
— Голова! — сказал Хаче и полез Ирмэ на подмогу. Вдвоем они чуть приподняли вывеску вверх, потом рванули: вниз, потом влево, потом вправо, вверх, вниз, влево, вправо.
— Пошла, — сказал Ирмэ. — Пошла, миляга.
— Ать-два! — скомандовал Хаче. — Взяли! — И рванул. Рванул так, что один крюк вылетел пробкой. Вывеска, как подбитая птица, левым крылом соскользнула и повисла над самым окном.
— Так ее! — крикнул Ирмэ.
— Тише ты, — сказал Хаче.
Вывеска теперь держалась только на правом крючке. Но до него, черта, не достать было. Ирмэ чуть не сверзился с перил, а не дотянулся. Плохо.
— Л-лестницу бы. — сказал Алтер.
— Иди ты к ляду. — обозлился Ирмэ. — Лезет, тоже!
— Раскачать ее, — сказал Хаче. — Шибко если раскачаешь — не выдержит крюк. Сдаст.
— А ну, — сказал Ирмэ, — взяли!
Вывеска стукнулась об степу. Отлетела. Опять стукнулась. Опять отлетела. И вдруг — острым краем — как хватит по окну! — осколки посыпались.
Ребята прямо замерли со страху. Мать моя! Но уже через минуту их и следу не было — они что духу неслись к мосту, к полю. Подальше, к чорту на рога — только подальше.
— Стой! Держи! — кричал Семен, выскочив за ворота. — Держи! Стой!
Ребята пронеслись по мосту, взлетели на черный холм, кинулись в траву и замерли, застыли. Только сердце билось так, что в ушах звенело. Ух ты!
А за ними в местечке слышались свистки, крики. Со всех сторон к дому Рашалла сбегались сторожки. Подошли пожарники. Явился сам Кривозуб, старший стражник.
— Разойдись! — кричал он еще издалека.
Ребята слышали шум, крик, свист — и лежали тихо, не дыша. Над ними занимался день. Всходило солнце. Птицы пели на разные голоса. Туман рассеялся, росой осел на траву. В шлюзах мельницы зашумела вода. Начиналось утро.
— Как думаешь, Хаче, — сказал Ирмэ, — смекнут — кто?
— Нас Семен видел, — сказал Хаче, — это худо.
— Мало ли что видал. А не пойман — не вор.
— А твоя шапка г-где ж? — сказал Алтер.
Ирмэ обеими руками схватился за голову. Ну да. Нету. Нету шапки.
— Вот те два! — сказал Хаче. — Как же ты так?
— Не пойму. — Ирмэ растерянно щупал карманы. — Забыл, понимаешь.
— Ну, брат, дело — табак, — сказал Хаче.
— П-попадет на орехи, — сказал Алтер.
Ирмэ встал.
— Плевать, — сказал он беззаботно.
Плевать-то плевать, однако заскучал. Верно, дрянь дело. И шапка пропала. И от батьки попадет. И еще Щука всыплет. Эх!
— Говорил я — не н-надо. — сказал Алтер.
— Тебя послушать — всегда не надо, — сказал Ирмэ. — Ты бы, брат, дома сидел.
— Тихо, — сказал Хаче. — Кто-то идет.
По мосту шел человек, шел медленно, останавливаясь через шаг, озираясь, — искал кого-то. Потом полез на холм. И опять стал. Теперь уже его ясно видно было — Симон.
— Симон! — крикнул Ирмэ.
Тот подошел.
— Ну, что? — сказал Ирмэ. — Как там?
— В порядке, — сказал Симон. — Крнвозуб: «Что такое? В чем дело?» А Семен: «во!» — и сует шапку. Кривозуб: «Чья шапка?» А Монька: «Ирмэ!» А Файвел: «Это, говорит, который? Это, говорит, рыжий такой? Сапожника Меера сын?» А Монька: «Он самый, говорит. Он, говорит, вор, плоты крадет. Вор, говорит, и собака».
— Ну-ну, — проворчал Ирмэ. — Потише.
— Что «ну-ну»? — сказал Симон. — Что — я свои слова говорю, что ли? А Файвел, значит: «Иди ты, Моня, спать. А я, говорит, с его папашей потолкую. Я, говорит, так с ним потолкую, что три года помнить будет». А Монька: «Подай его, говорит, сюда, рыжего. Я ему, говорит, покажу! Я ему, говорит, морду набью».
— Вот язва, — сказал Ирмэ.
— Так что же д-делать, а? — сказал Алтер.
— Дело было вечером — делать было нечего, — сказал Симон. — Катитесь-ка вы, ребята, до дому. Пожрите. Поспите. А там видно будет. Ясно?
— Ясно, — сказал Хаче. — Утро вечера мудреней.
На улице Сапожников, недалеко от дома, Ирмэ встретил «колоду»: на плечах, вместо пиджака, одеяло, на голове — подушка, в руках — кровать. Он шел, пыхтел, ругался на всю улицу. Ирмэ его увидал и — юрк в сторону. Ну его.
Глава девятая
Расправа
Ирмэ кто-то тормошил, тянул за ногу — «вставай». Ирмэ отбивался, мычал. Поспать бы. Но уже в закрытые глаза лезло солнце, а в уши забирался надоедливый скучный голос: «Вставай!» Ирмэ фыркнул, открыл глаза, сел.
Рядом стояла мать, Зелде. Глаза набрякшие, лицо темное, опухшее от слез.
«Сейчас завизжит, — подумал Ирмэ. — Здрасте».
Но Зелде сказала: «Вставай, чай стынет». И пошла на кухню. Ирмэ свистнул. Что-то тут не то. Посмотрел и сразу понял: неладно в доме. Уже не рано, а Меера за стеной не слыхать, не работает Меер. Его, должно, и дома-то нету. А в комнате навалено, накидано. Неладно.
На полу, раскинув ножки, сидел младший брат, Эле, сосал палец и большими глазами смотрел на Ирмэ.
— Ну-ка, — сказал Ирмэ. — Поди-ка сюда.
Мальчик подошел. Палец изо рта он не вынимал и глядел исподлобья, волчонком.
— Меер где? — сказал Ирмэ. — Дома?
Мальчик мотнул головой.
— Ушел?
Мальчик кивнул.
— С Зелде поругался, что ли? — сказал Ирмэ.
Мальчик мотнул головой.
— Так ушел?
Мальчик кивнул.
— Работу понес?
Мальчик мотнул головой.
— Ты что? — обозлился Ирмэ. — Онемел?
Мальчик вынул изо рта палец и сказал:
— Не.
— Так чего ты?
Мальчик вздохнул и плаксиво пропел:
— Тятя побил.
— Нашлепал?
— Не, — мальчик заплакал. — Вухо драл.
— «Вухо драл, вухо драл», — сказал Ирмэ. — Поди-ка на улицу. Нечего тут.
Он осторожно толкнул Эле к двери, встал и вышел на кухню. Никого. Ни Меера, ни Зелде. И печь не топится. И обед не варится.
«Ox, неладно», подумал Ирмэ, взял со стола горбушку хлеба, черствую, что кирпич, и пошел на улицу.
И тут-то, на улице, Ирмэ понял, что неладно-то везде, во всем местечке. Улицу Сапожников не узнать было. Ни стука, ни треска. Никто не работает. Мужчины чего-то шушукаются, перешептываются, перемигиваются. Женщины перебегают из дома в дом, ломают руки, причитают. На улице — вой и плач.
«Пожар, что ли, был утром? — подумал Ирмэ. — Помер кто?»
Неподалеку, широко расставив ноги, заложив руки за спину, стоял Неах. Он стоял и внимательно слушал, о чем речь. Ирмэ потянул его за рукав.
— Неах.
Неах посмотрел на Ирмэ и усмехнулся.
— Слыхал? — сказал он.
— Чего?
— С вывеской-то.
— Да, — сказал Ирмэ, — нескладно вышло.
— Как же вы так?
— Так уж. — Ирмэ пожал плечами.
— Приходи-ка попозже к Хаче, — сказал Неах. — Разговор есть.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Приду. Послушай-ка, — добавил он вполголоса, — что тут такое, а?
Неах удивился.
— Не знаешь?
— Не.
— Война.
Тут уж Ирмэ удивился.
— Война? — сказал он. — Это с кем война?
— Не понять, — сказал Неах, — с немцами, что ли.
— То-то я смотрю, — сказал Ирмэ. — А когда это?
— Да с утра, — сказал Неах. — На базаре приказ вывесили. Тут и началось. Говорят — всех заберут.
— И батю заберут?
— Ясно.
Прошла Зелде, высокая, худая, в черном платке.
— Ирмэ, — сказала она, — поди ты в хедер. Пора.
— Успеется, — проворчал Ирмэ. — Не горит.
— Говорят — немцы всех уложат, — сказал Неах. — Злые, черти.
— Ну, — сказал Ирмэ. — Наши-то, брат, тоже не трусливого десятка.
— Неах, — кричала Гутэ, высунувшись в окно, — Неах!
— Так что у Хаче-то будешь? — сказал Неах.
— Буду.
Неах ушел. Ирмэ еще постоял немного, потоптался на месте, потом лениво побрел вниз, в хедер. Он шел и думал.
«Вырасту, — думал он, — пойду в кавалерию. Доброе это дело — кавалерия или как его там — ну, конные. Стоишь это в засаде. Конь под тобой — огонь, шашка на боку, а там, у леса, — бой. Немцы прут на наших, видимо их невидимо, тысяч пять, может. Наши отступать. Бегут. Тут как гаркнешь: «Ребята! За мной!»
Вытянув руку, зажатую в кулак, Ирмэ бежал но улице и кричал во все горло:
— За мной! Вперед!
От собственного крика Ирмэ совсем распалился; подбежал к какому-то забору и кулаком как хватит по доске — вся рука в крови. Ирмэ посмотрел, подул на руку и притих.
«Нет, — подумал он, — лучше я в матросы».
Навстречу брел Алтер. В руках он держал каравай хлеба. Хлеб был свежий. От него шел пар.
— Файвел-то п-приходил? — сказан он.
— Не.
— Ну, придет.
— Чихать, — сказал Ирмэ, — слыхал, Алтер, война?
— Слыхал, — уныло ответил Алтер. — Батя г-говорит — побьют наших.
— Брешет, — сказал Ирмэ.
Алтер обиделся.
— Б-брешут собаки да твои с-свояки, — сказал он и пошел вперед.
Ирмэ его догнал.
— Ладно, — сказал он. — Будет. С тобой, дураком, и посмеяться-то нельзя. Ты вот что, — приходи сегодня к Хаче. Разговор есть. Понял?
— П-понял.
Ирмэ пошел в хедер. Дошел до двери и остановился, стал. Он вспомнил о сапогах.
«Пристанет ведь Щука: «Сапоги? Где сапоги?» А что ему скажешь? Ничего ему не скажешь».
Он посмотрел в окно. Все на месте — и ребята, и ребе, сидят, читают что-то, читают громко, на весь подвал.
Ирмэ тихо стукнул. Мамочка, крайний слева, услыхав стук, оглянулся. Ирмэ поманил его пальцем: «Выдь-ка!» Мамочка кивнул и спокойно, никого не спросясь, — Ирмэ удивился: чего он? спятил? — встал и вышел на улицу.
— Дуй смело, — сказал он. — Щуке-то не до тебя.
— А что?
— А у него сына забирают, Абе, — сказал Мамочка. — Он сегодня ни в зуб. Бревно.
Верно, ребе не заметил Ирмэ. Он, как всегда, сидел посреди стола; как всегда, в левой руке — книга, в правой — плеть. Но смотрел он куда-то поверх голов, в потолок и, видимо, не слышал и не видел, что вокруг-то делается. А делалось чорт знает что. Ребята разошлись вовсю. Щука дохлая — так чего там? Один читал с начала, второй с конца, третий шпарил с середины, четвертый — нес такую околесицу, что плюнуть да отойти: начинал будто из писания: «И сказал господь Моисею», а дальше — подмигнет ребятам и пошел: «Возьми-ка, милок, Щуку, намажь ей рыло горчицей, да почище, да почище, — и в котел. И сказал Моисей народу: «Как Щука ни остра, а не возьмет ерша с хвоста. Аминь».
Но ребе не видел, не слышал. Он смотрел куда-то поверх голов, в потолок и молчал.
Ирмэ присел за стол, раскрыл книгу, сделал вид, что читает: раскачивался, завывал, усердно тыкал пальцем в строку, а на самом деле через стол кричал Мамочке: «Стучит, гремит, вертится, ничего не боится, считает наш век, а сам не человек. Что такое?».
— Не знаю, — отвечал Мамочка.
— Часы, — кричал Ирмэ.
Прошло так с полчаса, а может быть — с час. Завывание становилось все тише, все глуше, ровней и наконец оборвалось. Ребята приумолкли и ждали, что будет: заметит Щука — можно и дальше читать, не заметит — можно и так посидеть, не вредно.
Щука заметил. Он зашевелился и проворчал: «Ну!» Ребята раз за книги — и в один голос: «и… и сказал господь Моисею…»
За окном был ясный день. Сияло солнце, птицы пели, а тут, в подвале, было темно и сыро, плесень — в углу и тараканы — на стене. Гроб. Могила. Однако ребята были в восторге — экая сегодня благодать. Каждый бы день так — и совсем слава богу.
Вдруг послышались шаги, распахнулась дверь, и в пролете появился человек невысокого роста, крепкий, коренастый, с узкими монгольскими глазами на широком рыхлом лице. На нем был парусиновый пиджак и белые брюки, старомодные, со штрипками. В руке он держал измятую шапчонку с оторванным козырьком — козырек висел на ниточке, он болтался и хлопал, как флаг на ветру.
Ирмэ глянул и обомлел: Файвел Рашалл!
Вступив со свету в темный подвал, Файвел долго стоял на пороге, щурился, искал глазами ребе. Наконец нашел, нащупал и грузно — голова в плечи, плечи вперед — двинулся к столу.
Ребе, увидев у себя в хедере такого высокого гостя, — сам Файвел Рашалл! — вскочил, засуетился и, протягивая руку, залепетал:
— Добрый день, господин Файвел. Здрасте. Садитесь, пожалуйста. Сюда. Сюда.
Файвел руки не взял и не сел. Брезгливо кинув на стол шапчонку с оторванным козырьком, он шумно заговорил, наполнив голосом весь хедер:
— Нате, Иехиел, — сказал он, — и радуйтесь. Бейте в ладошки. Вашего гнезда птенчик. Где он тут у вас? А вон, рыжий, — он показал на Ирмэ. — Приходит, понимаете, ко мне в дом — и трах-тарарах — все вдребезги. Кого? В чем дело? Хорошему вы их учите, Иехиел. Нече сказать. Такие молодчики, что хоть в Сибирь.
Ребе, выпучив глаза, глядел то на Файвела, то на Ирмэ. Он было хотел что-то сказать: «Я, господин…» — но Файвел его перебил на первом же слове.
— И то, — сказал он, — яблоко от яблони недалеко падает. Встречаю папеньку, рыжего сапожника. Так и так, говорю, прими меры. А он, — Файвел криво усмехнулся, — а он: «Ей-богу, пане Рашалл, не до того мне сейчас». Его там забирают, на войну берут — знаю я? — так ему не до того. Значит, — что, по-вашему? — бей, грабь, режь. Да? Так вот, Иехиел, в последний раз: или вы за него возьмитесь, или я за него возьмусь. Но тогда-то будет хуже. Понимаете?
Файвел круто повернулся и вышел, хлопнув дверью. В хедере наступила мертвая тишина, слышно было, как где-то высоко наверху жужжит и плачет муха.
Все время, пока Файвел говорил, Ирмэ острыми, колючими глазами щупал окно, дверь, степы, — смываться надо, рыжий. Смываться надо, покуда цел. Но окно было закрыто, наглухо заколочено. А у двери стояли Моня, Шая и оба городских. Файвел вышел — и они вышли. Но не ушли, — стихли у окна — смотреть, ждать, что тут будет.
А было вот что: ребе минуту целую, вылупив глаза, разинув рот, глядел на дверь. И вдруг взвизгнул, вскрикнул и — к Ирмэ. Подскочил и плеткой наотмашь по лицу — раз! Ирмэ охнул и свалился. Он на четвереньках пополз под стол. Ребе перегнулся и, — рука-то у него, у дьявола, была длинная, доставала далеко, — не переставая, свистел плеткой — раз! раз! Ирмэ вылез из-под стола, вскочил и — к двери. Ребе его догнал. Догнал, зажал меж колен голову и — что силы — принялся полосовать спину. Ирмэ не выдержал — взвыл. Но ребе не расслышал, не заметил. Он прямо взбесился. Прямо ошалел. Он что-то кричал, но не понять было что, что-то вроде «их! их!» И вдруг всхлипнул, отскочил — Ирмэ извернулся и хвать его за ногу. Крепко впился, до крови.
— Их! Ить! — крикнул ребе и опять к Ирмэ. Но Ирмэ был уже за дверью.
За дверью на улице на Ирмэ наскочили Моня, Шая и оба городских.
— Что? Попало?
— Рыжий вор!
— Бродяга!
Ирмэ остановился, обернулся, показал кулак — погоди-ка! Он стиснул зубы, чтоб не заплакать, — не маленький! — медленно повернулся и медленно пошел вверх по улице.
Глава десятая
Совет пяти
Ирмэ шел-шел и не заметил, как вышел за город. Он остановился, осмотрелся. Ряды — далеко, а кругом — поля. День был солнечный, но не жаркий — дул легкий ветер. В небе кружили птицы. А в траве что-то жужжало, свистело, гудело, ухало, будто целый оркестр засел среди былинок.
Ирмэ лег. Подперев руками голову, он лежал и думал.
«Покажу те «рыжий вор»! — мрачно думал он. — Погоди-ка. Пойду вот скоро в Полянск. Стану на работу. Деньгу скоплю. И достану самое что ни есть лучшее ружье. В Ряды-то приду ночью. И прямо к Моньке. Бух. «Кто?» «Я, рыжий вор. Открой». Он туда-сюда: «Виноват, прости, говорит, бога ради». Я — для порядку — раз в зубы. «Ладно, скажу, так и быть. А другой раз встретимся — жизни решу. Так-то!»
Ирмэ зашевелился, приподнял голову и застонал — ух! Вот ведь Щука, расписал как! И откуда только у него сила берется?
Ирмэ лежал на пригорке, так что ему видны были все Ряды: выгон, церковь, базар. Однако народу сколько на базаре. «С чего бы?» подумал Ирмэ. Но потом вспомнил — война. «Меера заберут, — подумал он. — Плохо. Как-то Зелде одна будет?» О себе он не думал. Он-то как-нибудь, а вот они как — Зелде, Эле? Плохо.
По дороге из местечка катила телега. На телеге сидел немолодой мужик в круглой поповской шляпе и в лаптях. Увидев Ирмэ, мужик попридержал коня, спрыгнул с телеги, подошел и сел рядом.
— Здравствуй, — сказал он, — лежишь?
Когда мужик заговорил, на Ирмэ сильно пахнуло сивухой. Ирмэ отодвинулся. «Ишь, нализался!» подумал он сердито и не ответил.
— Ну-ну, — сказал мужик, — лежи, лежи. Я тут трохи посижу, покурю.
Он достал кисет, бумажку, стал сворачивать цыгарку. Поповскую свою шляпу он снял и бережно положил рядом на траву.
— Покурить дать? — спросил он.
— Дай.
— На, — мужик протянул Ирмэ кисет и бумагу. — Ты чей же? — сказал он. — Что ты мне будто знакомый.
— Меера, сапожника, — сказал Ирмэ, — рыжего.
— А-а, — сказал мужик. — знаю. Как же. Что ж, — спросил он, помолчав, — забирают батьку?
— Куда?
— На войну, — сказал мужик. — Известно куда.
— Забирают будто, — сказал Ирмэ.
— И у меня, брат, сына забирают, — сказал мужик. Он вынул изо рта цыгарку и как-то удивленно посмотрел на Ирмэ. — И как это я буду один-то, а? — сказал он глухо.
Ирмэ не ответил.
— Хозяйство-то, правда, не богатое, — сказал мужик. — А все же, как ни говори, конь, две коровы, земли шесть десятин. Одному не справиться, как ни говори.
— Да-а. — Ирмэ сочувственно вздохнул.
— Не справиться, — повторил мужик. — Никак. Дома-то кто же? Сноха да я. Бабы-то у меня нету. Вдовый я. Жениться разве?
— Женись, — сказал Ирмэ.
— Толку-то мало, — сказал мужик. — Молодая не пойдет. А старуху взять — что толку? Мне работница нужна. Э, брат, плохо, совсем дрянь дело.
Некоторое время оба курили молча. Вдруг мужик наклонился к Ирмэ и заговорил тихо.
— Мутят народ, — таинственно заговорил он. — «Враг нападает. Защищай царя и Россию». А мне один верный человек говорил — брехня. Наш-то сам-то все в драку лезет. Храбрый дуже. Герой! Верно?
— Верно.
Мужик быстро посмотрел на Ирмэ и отвернулся.
— Жарынь, — сказал он лениво.
И так как Ирмэ не отвечал, мужик сказал опять:
— И так-то духота, — сказал он, — а я еще водки хлебнул. Вот уж верно — старый, что глупый.
Он встал, надел поповскую свою шляпу и не спеша, пошел к телеге. И вдруг обернулся.
— Хватил я маненько, — сказал он строго. — А я, брат, во хмелю что хошь намелю, а просплюсь — отопрусь. Понял?
Он рванул вожжи и, замахнувшись на кобылу, сердито крикнул: «Но!» Кобыла тронула с места и валким шагом затрусила по дороге.
Ирмэ усмехнулся.
«Трухнул дядя», подумал он.
Был полдень. В местечке перекликались петухи. Ирмэ вспомнил, что надо к Хаче.
«Уж, верно, все там», подумал он.
И точно, у кузни на бревне рядком сидели Хаче, Алтер и Неах. Неподалеку на траве лежал Симон. Ребята о чем-то горячо и громко говорили, но, увидев Ирмэ, приумолкли.
— О тебе и разговор, — сказал Хаче. — Садись. Алтер говорил — совсем тебя покалечили. Мы уж думали — не придешь ты.
— Ничего, — сказал Ирмэ. — Еще ноги ходят.
— И-ирмэ, — сказал Алтер. — Тут Неах говорит — п-подпалить его, Моньку.
— Чего врешь? — сердито крикнул Неах. — Тоже! Я что говорю? Достать, говорю, ружье, ворваться к Моньке и такую закатить пальбу, чтоб знаешь!..
Ирмэ удивился.
— И я было так подумал, — сказал он.
— А з-загорится если? — сказал Алтер.
— Нечего дурить-то, — сказал Хаче. — Ерунда это все.
— Да, — сказал Ирмэ. — Сейчас-то это не выйдет. В другой раз, может…
— Эх, вы! — Неах махнул рукой.
Симон встал, подошел, сел рядом с Ирмэ.
— Вот что, орлы, — сказал он. — Послушайте-ка, что я скажу. Я и старше будто, и умней будто. Ясно?
— Ну? — проворчал Хаче.
— А скажу я так, — сказал Симон. — Индюка отхлестать надо. Потому — гад. Ясно?
— Ясно, — сказан Ирмэ.
— Точка, — сказал Симон. — Дело, значит, вот в чем: как до него добраться? На улице его не поймаешь. И в дом к нему не придешь. Значит, как?
— Ну? — проворчал Хаче.
— Погоди, — сказал Симон. — Не торопись. Не торопись ты, бабка, костыли поломаешь. Ясно?
— Что ты все «точка» да «ясно», — сказал Хаче. — Ты дело.
— Не торопись. Не торопись ты, бабка., — повторил Симон. — Куда те торопиться. Успеется. Значит — как? Значит — так. Надо, значит, чтоб не на улице и не в доме. А где?
— А на дворе, — сказал Ирмэ.
— Ясно, — сказал Симон. — Заберемся мы в сарай или на склад куда и — посидим, погодим. А покажется индюк, мы — раз-раз — по мордам, по зубам. Красиво распишем — прямо картинка. Ясно, цыган?
— Что ж, — проворчал Хаче.
— А только по голове не бить, — сказал Ирмэ. — Ухлопать можно.
— Найдем куда бить. — Симон встал. — Так что, орлы, потопали?
— Погоди, — сказал Хаче. — Сейчас батя придет. А то кузня одна.
Ирмэ, Хаче и Симон закурили.
— Дай-ка и мне, — мрачно сказал Неах.
Ему дали. Он глотнул дыму и закашлялся.
— Ты не затягивайся, — сказал Симон. — Оно легче. Ясно?
— Ничего, — сказал Симон, — сразу-то оно трудно, a сейчас-то уже ничего.
Он снова затянулся и снова закашлялся.
— Вот и батька твой так, — сказал Хаче, — затянется, а потом на полчаса — кхи-кхе.
— Батька-то больной, — сказал Неах. — А я это так, с непривычки.
— А скандальный он у тебя, батька, — сказал Ирмэ. — Слыхал я вчера, как он с Меером говорил. Скажу тебе!..
— Лупит? — сказал Симон.
Неах не ответил. Он кинул окурок, встал и отошел в сторону.
— Н-не любит, когда про б-батьку разговор, — сказал Алтер.
— Он сам в батьку, — сказал Хаче. — Шалый.
Вдруг Неах быстро подошел к Ирмэ.
— Глянь-ка, — сказал он тихо и забежав в кузню поспешно прихлопнул дверь.
По дороге к кузне шел Степа. Он был пьян, сильно пьян и шагал он, как слепой конь: шаг вперед, шаг вбок и — опять шаг вперед, и опять шаг вбок, но уже в другую сторону; ворот рубахи расстегнут, голова свесилась, глаза закрыты.
Ирмэ тихонько, задом наперед, попятился к кузне.
— Вот ведь собака, — сказал он Неаху. — По следу идет.
Степа дошел до кузни и остановился. Не подымая головы, не открывая глаз, он хрипло крикнул:
— Берча.
— Нету его, — сказал Хаче. — Чего надо?
Степа досмотрел на Хаче, пробормотал что-то, потом сказал громко:
— Что надо? Что надо? Вот двину, так узнаешь, что надо. — Он шатался, но глядел на Хане прямо, и упор. — Как дам, так узнаешь, что надо. Где Берча?
— Нету, — сказал Хаче. — Ушел.
— Ты что врешь-то? — угрожающе проговорил Степа. — Куда ушел?
— Домой, — сказал Хаче.
— Домой, домой, — проворчал Степа, повернулся и шатаясь, петлями побрел куда-то в поле.
— Ушел, — сказал Хаче. — Вылазь.
Ирмэ и Неах вышли.
— Ч-чего ты от него все б-бегаешь? — сказал Алтер.
— Спугнули мы его вчера, — сказал Ирмэ. — Я и Неах.
— Гадина человек, — сказал Хаче. — Вы с ним, ребята, осторожней.
— Еще б, — сказал Ирмэ. — Мало того, что вор. Он еще, брат ты мой…
Алтер незаметно толкнул Ирмэ в бок. Ирмэ понял.
— … Пьянчуга, — неожиданно кончил он.
Показался Берче. Он шел понуро, глядя себе под ноги.
— Ну, орлы, — сказал Симон. — Потопали.
— Пошли, — сказал Хаче.
Глава одиннадцатая
Засада
За домом Файвела Рашалла был не двор — город. Сараи, склады, навесы, льносушильня, амбар, конюшня, клеть — чего тут только не было! Настоящий город: и улицы, и площади, и переулки, и тупики. Прямо от ворот к амбару шла широкая дорога. От дороги к навесам, к сараям, к конюшне убегали боковые тропинки.
Под навесами громоздились тюки льна, сараи были набиты сеном, в конюшне, наслаждаясь покоем и прохладой, проводил свои дни высокий серый жеребец «Буран».
К улице дом Файвела был выкрашен в белый цвет, но со двора он был некрашеный — и тут-то видно было, какая это основательная махина: каждое бревно — в аршин. Во двор — тоже крыльцо, тоже с навесом, с перилами, а у крыльца растет дерево, береза одинокая и чужая на этом застроенном торговом дворе.
Ребята открыли калитку и смело прошли во двор. Они знали — Семен сейчас на Мерее, жеребца купает, а кроме него в это время никого на дворе не увидишь. Бремя мертвое, нерабочее — лето.
Ирмэ осмотрелся. Ну и ну! Настроил человек! Никогда не видал он, чтоб столько построек зараз. Какой это двор? Город! Да. Тут-то бояться нечего. Есть где засесть. Пока весь двор обыщешь — шесть пятниц пройдет.
Ребята пошли по главной дороге к амбару. Однако на полпути Симон приостановился и сказал:
— Не туда топаем, — сказал он и повернул. — Надо, чтоб поближе к дому. Ясно?
Всего ближе к дому были склады, и Симон, поразмыслив, туда ребят и повел. Склады были двухэтажные, на балках., Внизу лежал лен. Наверху — туда вела широкая лестница без перил — были длинные низкие коридоры с круглыми окнами. Склады пустовали — время мертвое, лето. Только кой-где лежали рогожи да веревки.
— Ну, орлы, сидай, — сказал Симон. — Не очень тут у нас, уж не взыщите — не ждали.
— Чем плохо? — сказал Хаче. — Ничего!
— А Файвел славный какой дядя, — сказал Ирмэ. — Не думал я.
— А ч-что? — сказал Алтср.
— А рогож-го сколько навалил, — сказал Ирмэ. — Старался. Это чтоб нам на голом-то не сидеть. Поди ж ты!
— Тихо, орлы! — сказал Симон.
Ребята разлеглись на рогожах и заговорили шопотом. На складах стоял полумрак. Только в углу — длинный пыльный луч солнца. И на этом месте Ирмэ заметил тяжелый крюк, ввинченный в пол.
— Это зачем? — сказал он.
— А чтоб п-повеситься, — сказал Алтер.
— Это как же? Головой вниз?
— Богатые — они так я вешаются, — сказал Хаче, — вниз головой.
— А то головой вверх — оно того, щекотно, — сказал Симон. — Ясно?
Ирмэ спорить не стал.
— Всяко бывает, — сказал он. — Вот Неах говорит — в Америке и ходят так-то, головой вниз.
— Врешь! — сказал Неах. — Я говорил — земля круглая. Вот что я говорил.
— Как мячик вроде, — пояснил Ирмэ.
— Ну уж! — Хаче покачал головой. — Неах скажет — так скажет. Не пойму я, ей-богу, — продолжал он, — дурак ты, Неах, или отроду так. Иной-то раз ничего. А другой раз такое загнешь, что хоть святых вон.
— А правда, — сказал Симон. — Земля — она круглая. Ясно?
— Ты-то сам-то откуда такой умный? — сказал Хаче.
— Не лаяться, не лаяться, бабка, — сказал Симон — Я-то сам-то в книжке читал.
— Может, и так, — сказал Ирмэ. — А только не верится.
— Погоди, — сказал Хаче, — и что вниз головой ходят — тоже правда?
— И ходят, когда надо, — сказал Симон. — Ясно?
— Да как же это они не падают, ну?
— Так уж, — сказал Симон. — Земля тянет. Ясно.
— Что тянет? Кого тянет? — удивился Хаче.. — Что-то ты, брат, лепишь.
— Не лаяться, не лаяться, бабка, — сказал Симон.
Но что земля тянет, кого она тянет — он и сам-то толком не знал.
— Так уж, — сказал он. — Тянет. Ясно?
— Ничего не ясно. — сказал Хаче. — Мелешь ты.
— Читал я, ребята, книжку одну! — быстрым топотом заговорил вдруг Неах. — И книжка же! — Он всплеснул руками. — Как один человек, по имени путешественник Броун, попал на озеро Чад…
— Как? — сказал Хаче.
— Чад, — сказал Неах. — Озеро такое.
— Чепуха, — сказал Хаче. — Нет такого озера.
— Как нет?
— Так, — сказал Хаче. — Нет — и край! «Чад!» Ты бы еще сказал — угар.
— Так это ж не по-нашему, ну! — сказал Неах.
— А хоть бы по-турецки, — сказал Хаче.
— Эх, ты! — Неах сердито засопел. — Дубье!
— Тихо, орлы! — сказал Симон. — Расквакались! Услышат же! Ясно?
— Чем басни сказывать, лучше бы, ребята, за домом смотреть, — сказал Хаче. — А то как бы не прозевать нам все царство небесное.
— Ясно, — сказал Симон. — Ставим часовых. Ирмэ, давай!
Ирмэ встал, подтянулся и четким шагом — ать-два! — подошел к окну.
Он стоял и долго смотрел. Тихо на дворе. Ни души. Мертвое царство. Только две сороки медленно прохаживаются по главной дороге. В доме же спят — ставни закрыты и двери на запорах. Рашаллы почивают.
— Дрыхнут, — сказал Ирмэ, повернувшись к ребятам.
Никто ему не ответил. Ребята сидели сонные, вялые.
Зной, тишина, пыльный луч солнца на полу — все нагнало на ребят дремоту. Глаза слипались. Лень было двигаться, говорить. Поспать бы!
— Ох, ребята, — сказал Ирмэ, — уснете.
Симон поднял голову.
— Не твоя старость, — сказал он. — Ты — гляди. Ясно?
Ирмэ опять посмотрел в окно. Пусто. Тихо. Ни души. И вдруг услыхал шорох. Он прямо прилил к стеклу. Да, шевелится кто-то, царапает кто-то рогожи на тюках.
— Ребята! — сказал он громким шопотом.
И тут из-под навеса выбежала кошка. «Тьфу ты! Засмеют ведь, лешие!» подумал Ирмэ и осторожно оглянулся. Ребята, как один, спали. Симон, главарь, командир, даже похрапывал.
«Вояки!» — подумал Ирмэ.
Подошел к ближайшему, к Алтеру, и как саданет его в бок.
— Ты! Вставай!
Алтер открыл глаза, посмотрел на Ирмэ, зевнул.
— Я не с-спал, — сказал он. — Я т-так…
И не договорил — заснул опять. Заснул вмиг, сразу.
«Только бы мне не сдать», подумал Ирмэ.
Он прошелся по складу, вернулся к окну, сел, закурил.
«Только бы мне не скиснуть», думал он, пуская кольцами дым.
Подул ветер — в раме окошка была щель. Посветлело.
И вдруг Ирмэ стало казаться, будто он на плоту плывет по Мерее. Река тихая. И солнце сверкает, отражаясь в реке. Где-то далеко ухают пловцы. А на берегу шумит трава. Веет ветер. Низко над водой, почти касаясь крыльями, летают птицы. Они большие, а легкие. «Кру-кру!» кричат они. «Квиль-квиль-квиль»— отвечает им кто-то с берега тоненьким голоском. «Не шуметь, — шепчет вода, — не шуметь. Ти-ше. Тиш-ше. Тиш-ш-ше…»
Ирмэ уснул.
Не во-время уснул он, Ирмэ. Только он уснул, как распахнулись ворота и во двор верхом на Буране въехал Семен. Потом на двор вышли Моня и оба его друга, гимназисты. Они недолго поиграли в лапту. И вдруг, забросив игру, подошли к складам и стали чего-то слушать, прислушиваться. Они тянулись на цыпочки, переглядывались, перемигивались. Если бы Ирмэ не спал, он бы понял, в чем дело: слишком громко Симон храпит. Глотку бы ему заткнуть, дьяволу!
Но Ирмэ не видел ни Семена, ни Мони. Ирмэ стоял на борту и командовал кораблем. Дым валил из труб, и в дыму вспыхивали искры. «Пол-ный!» кричал Ирмэ в рупор. «Есть полный!» отвечал голос откуда-то снизу, с кормы. «Держи праве-ей!» кричал Ирмэ. «Есть держать праве-ей!» отвечал голос. «Хороший я капитан, — думал Ирмэ, видя, как стройно и плавно корабль идет по воде, — хороший я капитан!»
Хороший ты капитан, рыжий. Однако часовой ты — никакой. Разве можно спать на посту?
Да, не во-время уснул он, Ирмэ. Вот Монька тихо, неслышно ползет-крадется вверх, на склад, а Ирмэ не слышит. Вот Монька заглянул, — высматривает, вынюхивает, — а Ирмэ не видит. Вот Монька кубарем с лестницы и прямо к Семену в будку, — а Ирмэ? А Ирмэ спит!
— Ой! — крикнул Ирмэ и проснулся. Кто-то со всего маху огрел его плетью по лицу. Ирмэ вскочил, посмотрел — Семен! Стоит Семен, ноги раздвинув. Крепко стоит, как вкопанный, и в одной руке у него плеть, в другой — кол. А рядом — Мотька и оба городских, гимназисты.
— Ой! — крикнул Ирмэ и вскочил.
Вскочили и другие. Очумевшие со сна, — не видя, кто тут, что тут, — они кинулись к двери. Но у двери стояли Семен, Моня и оба гимназиста.
— Куды? — кричал Семен, замахиваясь колом.
Ребята подались назад: вот оно что! Ловушка!
Вдруг — разом — Хаче и Неах ринулись вперед.
Хаче приподнял плечи, вобрал голову и стал похож на квадратную чугунную тумбу. Он молча подбежал к Семену и так же молча, с разбегу — как двинет его головой в живот, — Семен закачался, охнул, сел. А Неах подскочил к Моне и обеими руками — мертвой хваткой — цап за горло. Моня был выше его, сильней. Но от неожиданности он растерялся, потерялся. Он посинел, захрипел. Тогда Неах поднял его, раскачал и, поддав ногой, спустил с лестницы. Моня покатился, как куль, со ступеньки на ступеньку: — тах-тах.
— Бегом! — скомандовал Симон.
Ребята побежали влево, к амбару.
— Куда? — крикнул Симон. — Назад!
Ребята повернули к воротам. Добежали до ворот — и что же? На запоре ворота!
— Дуй прямо! По парадной! — крикнул Симон. — Плевать!
Файвел Рашалл в это время сидел в столовой — чай пил. У него был гость, заезжий агент, молодой еще человек, этакий фат и хлыщ: крахмальная манишка, золотые запонки, золотое пенсне.
— Москва, — протяжно и картаво говорив агент, — Москва очень п’иятный го’од. Вы там так и не были, пане ’ашалл? Поезжайте. Очень советую. Очень п'иятный го'од…
Вдруг на кухне послышались шопот, шум. Файвел оглянулся — что такое? И прямо обомлел. Дверь с треском распахнулась, и в дверях появилась ватага целая ребят, орава, орда.
Лица красные, потные, глаза выпучены и дышат так, что за версту слышно. Разбойники! Ну чисто разбойники! Душегубы!
Увидав Файвела, ребята приостановились, попятились. Но передний, худощавый паренек в полосатых штанах, крикнул: «Арш!» и, пригнув голову, кинулся в прихожую. Другие — за ним. А из прихожей — на парадную, с парадной на крыльцо, протопали по ступенькам и пропали.
Тут только Файвел пришел в себя.
— Стой! Держи! — крикнул он, высунувшись в окно. — Держи! Стой!
Но «разбойников» уж и след простыл. Только пыль еще клубилась по улице.
Глава двенадцатая
Война
Только пыль еще клубилась по улице, а «разбойников» и след простыл. Они уже засели на старом своем месте — на Черном холме за мостом.
Был пятый час. Зной спадал. За мостом видны были Ряды: крыши и крыши, над крышами, выше крыш — церковный крест и темный остроконечный — в два яруса — купол синагоги. А под мостом — ровная, спокойная гладь Мереи.
Ребята лежали на краю холма и хмуро глядели на мост, на реку, на Ряды. Не везет-то как, а?
— Да-а, — сказал Неах. — Повоевали. Вспомнить тошно.
— Как же… ты… рыжий кот?.. — проговорил Неах. У него еще дергалось лицо, и говорил он с трудом.
— А вы то что? — сердито сказал Ирмэ. — Сами дрыхать, а мне — гляди? Ладно!
— Мы не с-спали, — сказал Алтер. — Мы т-так…
— Не спали. Как же! — проворчал Ирмэ.
Симон вдруг засмеялся.
— А здорово ты его двинул, — сказал он Хаче.
— Это Семена-то? — сказал Хаче. — Ничего.
— А Неах Моньку-то, а? — сказал Алтер. — Д-думал — убьешь ты его, ей-б-богу.
— И убью! — процедил Неах.
— А поглядели бы на Файвела! — сказал Ирмэ. — Помереть!
— Рожа-то вытянулась, — сказал Симон. — Ясно.
— Плюнуть бы ему в рожу, — сказал Ирмэ.
— Чего не плюнул? — сказал Хаче.
— Да так. Некогда было.
Ребята повеселели.
— Вот что, орлы, — сказал Симон, — пошли купаться. Ясно?
— Пошли, — сказали ребята.
На самом берегу — ноги в воде — сидел толстый паренек, но имени Цалэ, по прозвищу — Балда. Он ничего не делал. Сидел, глядел на воду, вылупив глаза, рот разинув до ушей. Должно быть, сидел он так уже давно.
Ирмэ подошел сбоку и быстро сунул ему в рот кулак.
Паренек повернул голову, увидал Ирмэ и обрадовался.
— Го, — сказал он, — рыжий.
— Здорово, Балда! — сказал Ирмэ. — Что слыхать?
Цалэ подмигнул.
— Попало?
— Ты откуда знаешь? — сказал Хане.
— Я-то все знаю, — сказал Цалэ. — И что вас, дураков, в кутузку засадют — тоже знаю. Монька говорит: «Всех, говорит, упеку».
— Хвалилась корова волка съесть, — проворчал Симон.
— А твой-то опять Гутэ лупил, — сказал Цалэ Неаху. — Ох, лупил. Оглоблей.
Неах не ответил, промолчал.
— А Нафталке-то ногу сломал, — сыпал Цалэ. — Полез, понимаешь ты, в погреб, оступился, — хрясь — нога пополам. А к Сендеру теща приехала. А у Ерухема собака ощенилась…
Ребята хохотали.
— И верно, все знает, — сказал Хаче.
— А Лейке-то с петли сняли, — продолжал Цалэ. — «Наше, говорит, на войну берут, а мне, говорит, подыхать? Не хочу». А Герша-сапожника стражники загребли..
— Врешь, — сказал Ирмэ, подступая к Цалэ.
— Ну? Вру? — обиделся Цалэ. — И к Лейбе было пришли, да тот-то пронюхал и — ходу. «Где Лейбе?» — «Нету Лейбе».
Ирмэ потянул Алтера в сторону.
— Слыхал?
— Думаешь — С-Степа?
— А то кто?
— Да-а, — Алтер вздохнул.
— Наделали мы с тобой делов, — сказал Приз — Убить мало.
Они шли вдоль берега, медленно удаляясь от местечка. Ирмэ цыкал зубом, ворчал что-то. Алтер уныло плелся позади. Шли и шли. Уже Ряды остались далеко, близко в ложбине уже маячили хаты Глубокого и виден был колодезный журавль.
Вдруг раздался звон. Звон был частый, тревожный. «Бом-бом. Дзинь-дзинь», в Рядах звонили колокола. — Ребята остановились, послушали. Потом Ирмэ крикнул: «Пожар!» и побежал к местечку. Алтер — за ним.
Они бежали по узкой тропе. По обе стороны рос лен. И вдруг — прямо впереди — ребята увидали человека. На полянке, в траве, раскинув ноги, лицом уткнувшись в землю, лежал человек в белой рубахе и синих штанах.
— С-Степа! — сказал Алтер.
Пригнувшись, неслышно ступая босыми ногами, Ирмэ стал осторожно подбираться к полянке. Пройдет шагов пять, остановится, смотрит. Степа? Нет, будто но он. Будто не Степа. И опять — почти ползком — еще два-три шага. И станет, смотрит. Нет, не Степа.
Должно быть, тот, на полянке, почуял ребят, — он быстро присел, вскинул голову, оглянулся.
— Дядя Лейб! — крикнул Ирмэ.
Лейбе посмотрел, встал и не спеша пошел прочь.
— Дядя Лейб, — сказал Ирмэ, — это я, Ирмэ.
Лейбе обернулся, мигнул — «тихо» и, весело махнув рукой, пошел куда-то в сторону, в поле. Шел сначала медленно, потом ускорил шаг, потом побежал. Побежал-побежал — понесся. Ребята долго глядели ему вслед.
— Так, — сказал Ирмэ. — Дела!
— Совсем он, что ли, у-уйдет из Рядов? — сказал Алтер. — Как д-думаешь?
— Думаю — уйдет. Где ему тут?
Когда подходили к мосту, Ирмэ сказал:
— Чтоб ни гугу! Понял?
— Не м-маленький, — проворчал Алтер.
Не было пожара. Был молебен. В церкви служили молебен о «даровании победы русскому оружию над супостатом». Огромная толпа запрудила тесный церковный дворик, площадь, соседние улицы. Мужики, бабы, старики, дети — все стояли молча, понуро, вздыхали топотом и рукавом рубахи размазывали слезы по щекам. Звонили колокола. Перед образами горели свечи. И хор пел.
Потом молебен кончился, и по главной, Пробойной, улице двинулся крестный ход. Впереди два дюжих мужика, братья Фомины, прасолы из Застенок, несли большой портрет царя. За ними — чинно, важно — выступал рядский священник, отец Федор. За ним пристав, невысокого роста, худощавый, в пенсне. За ним — хоругвеносцы, рота целая хоругвеносцев. Дальше народ — старики, бабы, детишки. В заднем ряду Ирмэ увидел того самого мужика, с которым он утром разговаривал в поле. Мужик тяжко вздыхал, крестился истово, а по шершавой его щеке медленно катались слезы.
Дойдя до конца Пробойной, пристав, урядник и почтмейстер, о чем-то негромко посовещавшись, свернули в синагогальный переулок. «Неужто в синагогу?» подумал Ирмэ. И верно, пристав, урядник и почтмейстер пошли в синагогу. У входа их ждали раввин, тихий старик с красными подслеповатыми глазами, и Файвел Рашалл.
— Добро пожаловать, ваше благородие, — торжественно сказал Рашалл и распахнул перед приставом тяжелую дубовую дверь. — Прошу.
В синагоге было полно, по продохнуть. Откуда-то сверху, из женского отделения, что ли, доносился тягучий вой. Горели свечи на амвоне. И у амвона, поблескивая стеклышками пенсне, стоял пристав. Рядом — по-солдатски, руки по швам, носки врозь — стояли урядник и почтмейстер. Дальше — Рашалл, Казаков, Мендел Шер — рядские киты. Дальше — лавочники, коробейники, огородники, а там — их почти не различить было в сумраке — сплошной стеной сапожники, шапочники, скорняки, портняги — местечковая плотва, шушера, голь.
Файвел Рашалл стукнул кулаком по амвону — тихо! И заговорил пристав. Он говорил неверным, ломким голосом и почему-то очень торопливо.
— Евреи! — сказал он, — бог послал нам тяжелое испытание, враг вторгся в наши пределы и объявил нам войну. Евреи! Настало для вас время доказать верность свою родине, России, и его величеству государю импера…
В самом дальнем углу синагоги что-то случилось — чего-то там задвигались, зашевелились. Кто-то пробивался к амвону, и чей-то голос сипло, но внятно сказал: «На дурака вся надежда, а дурак-то и поумнел…» Пристав услыхал голос, умолк, оглянулся и увидел — сквозь толпу к амвону пробивается шорник Нохем, высокий, худой, лицо черное, глаза впалые — дикий человек!
— Что? — сказал пристав. — Что такое?
Файвел быстро подскочил к амвону.
— Так. Пустяки. Пьяница один. Пропойца, — сказал он и стукнул кулаком по амвону. — Тихо, люди!
Но уже Нохема было не унять. Он отстранил Файвела: «Погоди ты», — подошел к приставу совсем близко, почти вплотную, и сказал весело и зло:
— Я говорю, ваше благородие: на дурака вся надежда, а дурак-то, говорю, и поумнел…
Рядом с Нохемом вдруг вырос старший стражник Кривозуб. Он замахнулся и большой волосатой лапой — раз Нохема по лицу. Тот умолк, осел. Несколько человек подхватили его под руки и поволокли к двери. Он вырывался, что-то кричал, но не понять было что: кто-то кулаком заткнул ему рот. А Кривозуб — раз за разом — стукал его по лицу.
— Уб-бью! — рычал он. — Застрел-лю!
Ирмэ протиснулся к двери. За дверью на улице стоял Неах. Он плакал.
— Видал… как… они? — проговорил он сквозь слезы.
— Куда они его? — сказал Ирмэ. — В острог, что ли?
Неах, не отвечая, пошел к базару. Он шел и плакал. Плакал молча. Только слезы катились но лицу.
«Убьют они его там, — подумал Ирмэ про Нохема. — Он и так-то на ладан дышит, а они — бить. Эх ты!»
Ему вдруг все опостылело — синагога, и толпа, и улица. Он пошел домой.
Дома была одна Зелде. Меер еще ходил где-то по улицам. Зелде сунула Ирмэ тарелку пустых щей — «на, поешь». Ирмэ хлебнул, сморщился, сплюнул. Тьфу! Однако, стиснув зубы, ел. Что станешь делать, когда брюхо подводит. В комнате темнело. Уже не различить было, где стол, где диван. И часы тикали в углу.
Поев, Ирмэ вышел на улицу. Осмотрелся и вздохнул: да, не та улица, что вчера. Пусто. Ни души. Где-то тихо плачут. Где-то баба причитает. Не та улица. Незнакомая какая-то, чужая. И закат сегодня нехороший — красный, кровавый. Да, не то, неладно.
Подошел Хаче. Он молча сел и молча закурил. Потом сказал:
— Забирают батьку, — сказал он. — Плохо.
— И Меера тоже, — сказал Ирмэ. — Он же бывший солдат, пехотинец.
Помолчали.
— Я-то ничего, обойдусь, — сказан Ирмэ, помолчав. — А вот как Зелде, Эле…
— А ты то сам что? — сказал Хаче.
— Как-нибудь, — сказал Ирмэ. — Я парень здоровый. Пойду на работу. Чего там?
— Ну, — сказал Хаче. — На первых-то порах не много наработаешь.
— А ты как? — сказал Ирмэ.
— Не знаю. Одному-то мне в кузне не справиться. Никак.
— Взял бы меня.
Хаче подумал.
— Что ж, — сказал он. — Можно.
— Ну? — обрадовался Ирмэ. — Не врешь?
— И верно — возьму, — сказал Хаче. — Мне помощника надо. Одному не справиться.
— А я, Хаче, работник знаешь какой! — сказал Ирмэ.
— Ладно, — сказал Хаче. — Там видно будет.
— Так что — по рукам?
Ударили по рукам.
— Значит, когда приходить? — сказал Ирмэ.
— Как батька уйдет, так и приходи.
— Ох, и заработаем мы с тобой! — сказал Ирмэ. — Я уж, знаешь, давно думал в кузню-то пойти, да боялся — Берче не возьмет.
— Чего? — сказал Хаче. — Взял бы.
— Ну? Думаешь — взял бы? А я-то боялся — погонит. «Куда? Мал ты еще». Да и Меер тоже — «в хедер, в хедер». Надоел он мне, этот хедер — не говори. Ну, уж теперь-то, Хаче, поработаем. Поглядишь.
— Поработаем, — сказал Хаче. — Парни мы здоровые. Отчего не поработать?
— Поглядишь!
— Знаешь ты, Ирмэ, за кого я боюсь? — сказал Хаче тихо.
— За Неаха? — также тихо сказал Ирмэ.
— Ага. Боюсь я за него, знаешь. Как-то он теперь?
— Нохема-то посадили, — сказал Ирмэ. — Слыхал?
— То-то и оно-то, — сказал Хаче. — Мне сдается, он там недолго протянет. Неаху сколько?
— Он меня месяца на два старше, — сказал Ирмэ. — Вот и считай.
— Надо б о нем подумать, — сказал Хаче. — Он парень шалый, блажной какой-то. Сам-то он пропадет.
— Верно, — сказал Ирмэ. — Надо бы.
— Ну, ладно. — Хаче встал. — Покатился я. Прощай.
— Прощай, — сказал Ирмэ. — Значит — так?
— Так.
Становилось поздно. Небо потухло. Настала ночь. Кой-где в домах горели огни. Вдали на слободе брехали собаки. Ирмэ сидел на бревне, спиной прислонясь к воротам, и думал.
«Так, — думал он, — значит, в кузню. Ну, что ж. Дело доброе. Вот Зелде-то как? Да-а. А я что? С утра — в кузню. А там — на Мерею, купаться. На плот взобрался и — поехал. Поехал. Поехал…»
Ирмэ не спал, но перед ним стоял легкий какой-то туман, и лень было пальцем двинуть. Сидеть бы так да сидеть. Час, день, неделю.
— И-Ирмэ, — услыхал он из темноты голос Алтера — И-Ирмэ, дуй сюда.
«Вот народ, — подумал Ирмэ. — Только присел — и готово: «И-Ирмэ! И-Ирмэ!»
— Чего? — проворчал он.
— Дуй сюда. Д-дело есть.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Подойди. Сядь.
Алтер подошел. Сел.
— Со Степой-то з-знаешь? — сказал он.
— Ну?
— Забирают.
— Врешь?
— Ей-богу, — крикнул Алтер. — Б-батька говорит: «И то, — говорит, — хлеб — одним в-вором меньше станет».
— Давно бы так, — сказал Ирмэ. — А с Гершем как — не слыхал?
— С-сидит.
— А Нохем?
— И Н-Нохем.
— Лейбе — тот молодец, — сказал Ирмэ. — Сидеть бы ему тоже. Как пить дать А вот поди-ж ты.
— У-умный мужик, — сказал Алтер.
— Голова!
— Ну, я пошел, — сказал Алтер. — А то б-батя р-ругаться будет.
Ирмэ посидел еще немного. Уж было совсем темно. Огни в домах потухли. Подул ветер с поля.
Ночь.
Вернулся Меер. Он ступал тяжело, бормоча что-то, свесив голову. Он прошел совсем близко, но Ирмэ не заметил. В окне показалась Зелде.
— Ирмэ! Спать!
Ирмэ встал. И в эту минуту его окликнул чей-то тихий голос:
— Ирмэ, погоди-ка.
— Кто? — почему-то топотом спросил Ирмэ.
Он посмотрел влево, вправо, но никого не увидал. А голос был знакомый.
— Я, — сказал голос, — погоди-ка.
Подошел человек.
— Это я, Лейбе.
— Дядя Лейб…
— Ш-ш, тихо… — Лейбе взял Ирмэ за плечо. — У меня до тебя, рыжий, дело, — сказал он. — Зайдешь завтра к жинке и скажешь, что я уехал и чтоб скоро не ждала. Понял?
— Понял, дядя Лейб, — сказал Ирмэ. — Уехал, значит, и не жди.
— Перемахнул. — Лейбе засмеялся. — Жди, да не скоро. Так и скажи.
— Так и скажу. А вы, дядя Лейб, куда?
— Туда, — сказал Лейбе. — Понял. Ну, ладно, как вернусь, так скажу. Дай лапу, рыжий. Так. Хороший ты парень, погляжу я. Ну, до свидания. Прощай.
— Прощайте, дядя Лейб, — сказал Ирмэ. — До свидания.
Лейбе сделал шаг, другой — и пропал в темноте. Только слышен был хруст песка под ногами. Потом стало тихо. Потом запели петухи. Была полночь.
Часть вторая
Встреча
Глава первая
Людвиг Рымша
Ирмэ опустил в воду раскаленный добела брусок, концом передника смахнул пот с лица и сказал:
— До, Хаче, — сказал он. — Покурим.
— Что ж, — сказал Хаче. — Покурим.
Достал из кармана кисет с махоркой, спички, свернул цыгарку и передал кисет Ирмэ.
— Скрути и Ефрему, — сказал он. — Покуришь, Ефрем?
Ефрем, немолодой бородатый мужик, сидел на пороге кузни и лениво распутывал бечевку на котомке. Это ему давалось с трудом — он был однорукий.
— Дадишь — покурим, — сказал он, не подымая головы, — а не дадишь — и так посидим.
Закурили.
— Табачок-то — не весть! — сказал Ефрем. — Самосей, что ли?
— Кто его знай, — сказал Хаче. — Продавали-то как махорку, а во рту — будто самосей, режет.
— Нынче что ни дадут — хоть мякину, — и на том спасибо скажи, — сказал Ефрем. — Я вот вторую неделю дрожжей ищу, все Ряды обошел — нету.
— А тебе зачем? — сказал Хаче. — Самогон?
— Угу! — промычал Ефрем. — Хотел сварить самогону. Немного. Бутылок пять. Так дрожжей нету.
— Дуню свою сватаешь? — сказал Хаче.
— Нет, — сказал Ефрем. — Так. Выпить охота. Скучно чего-то. Паскудно.
— Тебе грех говорить, — сказал Хаче. — Ты дома. Тебе б только что на радостях пить.
— Вот подумаешь — и верно, — не спеша проговорил Ефрем. — Мало ли, думаешь, народу в окопах гниет. А ты — дома, вольный казак. Руку, конечно, жалко. Да ведь могло оно быть и хуже. Верно? Подумаешь — и полегчает будто. А там опять — скучно, муторно, места не находишь. Прямо, хоть опять на позицию. Ей-богу.
— На позиции-то не веселей, — сказал Хаче. — Батька пишет: пропадаем. Сидим, пишет, в могиле — смерти ждем. Немец совсем озверел — день и ночь палит.
— Немца-то я знаю! — сказал Ефрем. — Как начнет садить с тяжелой, садит и садит, — окоп разворотил, людей, коней — в кашу. Страшное дело.
— А наши как? — сказал Ирмэ.
— Наши известно как, — сказал Ефрем. — То недолет, то перелет. А то и вовсе снарядов нет. Хоть ты картошкой стреляй.
— Картошкой-то не постреляешь, — сказал Хаче. — Батька пишет: голодаем. Другой день ни хлеба, ни сухарей. А горячего, пишет, неделями не видим.
— Доставлять трудно, — сказал Ефрем. — Да и воруют много.
— То-то и оно-то, — сказал Хаче. — Вор на воре сидит. Батька пишет: у офицера — и вино и ветчина, а наш брат на корку молится.
— Мы как с Карпатов бежали, — помолчав, заговорил Ефрем, — так у меня два дня ничего во рту не было. Пересохло все в горле, жжет, понимаешь. А есть-то нечего. Обозы наши сцапали. А поля кругом — голые, разворочены снарядом, что плугом. Ну, ладно, прибегаю я, понимаешь, в деревню, а в деревнях там живет народ вроде русских, словены или словаки. Забыл. Ну, наших понимают. Тут, значит, в деревне-то, сует мне одна бабка краюху хлеба с творогом. Видит — измотался человек: «На, — говорит, — поешь!» Ну, я в краюху-то в эту, как волк, вцепился — не оторвешь. Два дня ж не ел. Шуточное дело? А только откусил я, да выплюнул. Жжет во рту. Не могу есть. Ах, ты, бож-же мой! Держу я, помню, краюху эту, а есть-то не могу. И такая, понимаешь, обида взяла, заплакал я, ей-богу.
— Завоешь, — сказал Ирмэ.
— Как думаешь, Ефрем, — сказал Хаче, — скоро выйдет мир?
Ефрем почесал бороду, подумал.
— Как те сказать? Мне сдается — не скоро. Мириться нашему теперь расчета нет, понимаешь? Столько воевал, такую силу положил, а немец отхватил полгосударства — и вот те! Нет. Покуда народу хватит — он еще повоюет.
— А народу-то хватит? — сказал Хачс.
— Хва-тит, — протянул Ефрем. — Россия, брат, страна большая. Поди, в одной нашей губернии народу-то сколько, а таких губерний в России — не сосчитать. Гвардию положили — казаков двинули. Казаков покосили — сибиряки пошли. А нашего брата, пехотинца, так того и не считают. Что такое пехотинец? Тьфу! Как батька пишет, — Ефрем посмотрел на Хаче, — отступают теперь паши или на месте стоят?
— На месте стоят, — сказал Хаче.
— Нет этого хуже, как на месте когда стоят, — сказал Ефрем. — Когда наступаешь или отступаешь, так думаешь: к концу дело. А на месте стоишь — только смерти ждешь. Лежишь и чуешь — гудит! Шваркнет, думаешь. Пролетел! Ну, значит, другого жди. Нет, думаешь, отсюда-то уж не выйти. Разве что ногами наперед.
— Вышел же, — сказал Ирмэ.
— А это видал? — Ефрем покосился на пустой левый рукав. — Не вышел — вынесли. На носилках вынесли. Оттуда, брат ты мой, мало кто сам-то выходит. Ох, народу положили! Может, мильон! И все наш брат, крестьянин. Господа — те не очень-то суются наперед. Приезжали такие, в шубах, шапки меховые. Гостинцы привезли, махорку, рукавицы. Ну, ладно. Ходят это они по окопу, сюда поглядят, туда поглядят — нравится. А время тихое. Тут кто-то из наших возьми да пальни раз в воздух. Они — «немцы!» — и бегом. Смеху было.
Ефрем говорил и глядел в поле. День был тихий, ясный. Дорога видна была далеко, до самого леса. И по дороге — взад-вперед — ходил человек в солдатской шипели, в австрийских буцах. Ходил и оглядывался на местечко, на кузню.
— Ждет кого, — сказал Хаче. — Не ваш, застенковский? — спросил он Ефрема.
— Не, — сказал Ефрем, — незнакомый. Дезертир, верно. Их тут ныне много ходит. Я намедни, как из Рядов шел, встретил их у Самодумок, человек семь. Сидят это в овраге, хлеб жуют. «Куда, — говорю, — земляки?» — «Часть свою ищем. Мы свою часть потеряли». А по глазам вижу — врут, — дезертиры.
— За такое дело — ой! — сказал Хаче. — По головке не погладят.
— Э, брат! — сказал Ефрем. — Терять-то нечего. Все равно один копец. А то хоть погуляет, а другой, глядишь, и до дому добрался. Сейчас-то оно к зиме, в деревне все одно делать нечего. А к весне многие уйдут. Лови. Стреляй. Все равно уйдут. Глянь-ка, — оживился он, — пропал солдат-то!
Верно, солдат пропал. Он, должно быть, заметил, что на него смотрят, свернул с дороги, прошел немного и вдруг пропал — лег он, что ли? Дорога опустела. Только вороны сидели на телеграфных столбах и громко каркали. Над ними было небо, чистое и голубое. По небу ходило солнце. А вдали синели леса.
Пришел Эле. Он принес Ирмэ обед: в горшочке немного супу, а на тарелке две картофельных котлеты, поджаренные на постном масле.
— Ну, что скажешь? — встретил его Хаче.
— Дай копейку, — сказал Эле.
Хаче захохотал.
— Так! Сказал! А тебе зачем?
— А крючок куплю.
— Крючок? Какой крючок?
— А рыбу удить, — сказал Эле. — Плотву.
— Верно, — сказал Хаче. — И маленькая рыбка лучше большого таракана. Факт.
Ефрем встал.
— Так к завтрему, значит? — сказал он.
— Приходи часов в пять, — сказал Хаче, — будет готово.
— Ну, прощай.
— Прощай.
Ефрем ушел.
— Испортили мужика, — тихо сказал Хаче. — Ведь какой был работник! А теперь, как вернулся, — деревенские сказывают, — лодырь, пропойца. «Отвык я, говорит, от работы. Куда мне, говорит, такому работать? Вот и шляется — от кузни к лавке. Думаешь — ему сошник к спеху? Просто, посидеть зашел. Скучно ему, деваться некуда.
— С батькой-то оно хуже, — сказал Ирмэ, — совсем, знаешь ли, никуда.
— Меер просил табаку, — сказал Эле.
Ирмэ дал ему пару медных монет.
— Купишь по дороге, — сказал он.
— А крючок, так и быть, завтра куплю, — сказал Хаче. — Ладно?
— Ладно, — важно сказал Эле. — И леску купи. Большую.
— А парень-то — не дурак, — сказал Хаче. — Поел, Ирмэ?
— Поел. — Ирмэ сунул Эле горшок и тарелку. — На. Двигай. — И пошел в кузню. Но Хаче остался стоять у двери. Стоял, смотрел в поле. Потом сказал:
— Опять он.
— Кто? — сказал Ирмэ.
— Солдат.
Ирмэ выглянул. Да, по дороге к кузне не спеша шел тот же солдат в австрийских буцах. Это был человек небольшого роста — рыжая борода, черные усы, а лицо — темное. Он прошел мимо кузни задумчиво, не поднимая глаз. И вдруг остановился. Постоял, посмотрел на кузню и молча поманил кого-то пальцем. Ребята оглянулись — никого, ни души. Только вороны сидели на телеграфных столбах.
— Нас он, что ли? — тихо сказал Ирмэ.
— А то кого же? — сказал Хаче, но не двинулся с места.
— Где-то я его уже видал, — сказал Ирмэ. — Не припомню где, а лицо знакомое.
Солдат подошел поближе и опять махнул рукой.
— Что за чорт! — сказал Ирмэ. — Чего ему?
— Шинельку загнать, — уверенно сказал Хаче, — или сапоги. Знаю я их, бродяг.
— Не то, — сказал Ирмэ. — Не то, Цыган. Что-то тут другое. Эй, ты! — крикнул он. — Чего надо?
Солдат подошел совсем близко. Он смотрел на ребят и улыбался.
— Подменили вас, братцы, — сказал он. — Были прямо молодцы, а нынче-то… Чего вылупились? Испугались, небось?
— Ну, ты, потише! — проворчал Хаче. — Чего надо?
Солдат рассмеялся.
— Узнаю Цыгана, — сказал он, протягивая руку. — Ну, здравствуй, Хаче. Здорово, рыжий.
— Дядя Лейб! — крикнул Ирмэ.
— Тш, — Лейбе быстро оглянулся. — Не ори ты, леший. Я, братцы, теперь не Лейбе. Лейбе был, да сплыл, — я Людвиг Рымша, латыш. Понятно?
— Понятно, — сказал Ирмэ. — Людвиг Рымша. Латыш.
— Ну, вот, — Лейбе взял Ирмэ за плечо и повернул вокруг оси, — чего-то ты, рыжий, не тот стал, — сказал он. — Вытянулся. Потемнел.
— Зато вот вы, дядя Лейб, чего-то порыжели.
— От старости, — серьезно сказал Лейбе. — От старости, брат. Серебро желтеет, а человек рыжеет. Тут уж ничего не пропишешь. И сам не рад.
— А вы, дядя Лейб, когда это прие…? — начал Ирмэ.
— Погоди. Погоди, рыжий, — сказал Лейбе. — Успеется. Не убегу. Не бойсь. Вот что, у меня к вам, ребята, дело. И дело такое… Как бы это сказать? Серьезное дело, одним словом. Вы как? Надежные ребята? По-старому? Только по совести.
— Что надо? — коротко сказал Хаче.
— Надо, ребята, — Лейбе заговорил вполголоса, — надо сегодня вечером, часов так в десять, человека одного, приезжего, провести к Гершу, то есть не к Гершу, — его-то еще нету, — ну, туда, к Мерсе. Понятно? Остановился он у Красновского, в гостинице. Вы его сразу увидите: высокий, бритый, в крагах. Что такое краги, знаете? Ну, вот. Как хотите, так и ведите — только чтоб никто и нюхом. Есть? А там, на Мерее, еще скажу. Но это потом.
— Есть, — сказан Хаче.
— Значит, так. В десять, — сказал Лейбе. — Запомнили?
— Дядя Лейб, — Ирмэ все порывался что-то сказать, спросить что-то, — дядя Лейб, когда же это? Как же это вы, а?
— Сказано тебе — потом, — сказал Лейбе. — И не лезь ты. Понял? Значит, ребята, до вечера.
Оглядываясь во все стороны, Лейбе пошел сначала прямо, потом влево, потом свернул в переулок и пропал.
— Вот чорт, — сказал Ирмэ. — Не заговори он, не признал бы ни в жисть.
— Постарел он, — сказал Хаче, — или оттого, что борода? Его в Рядах сколько не было?
— С начала войны, — сказал Ирмэ. — Два года.
— Как он сказал — Рыкша?
— Рымша, Людвиг. Рымша, — сказал Ирмэ. — Латыш.
— Латыш, так латыш, — сказал Хаче. — А парень он — что надо.
— Ого! — сказал Ирмэ.
Верхом на ковыляющей кобыле подъехал мужик.
— Эй, ковали! — крикнул он густым басом.
— Здравствуй, Прохор, — сказал Хаче. — Чего орешь?
— Кобылу подковать треба, — сказал мужик. — Можно это, ковали?
— Можно, — сказал Хаче. — Слазь.
Глава вторая
Дома
Под вечер уже — пора было закрывать кузню — Ирмэ услыхал вдруг крик, свист, вой. Он посмотрел и увидел — неподалеку, на полянке, идет драка, бой, сражение. Человек двадцать ребят, разделившись на два отряда, наскакивали друг на друга, лупцевали друг друга, дубасили. Одним отрядом командовал Руве, мальчишка лет десяти, толстый, неповоротливый, очень степенный. Сам-то он в драку не лез. Он держался в сторонке — только приказывал да указывал. Другим отрядом командовал Файче, здоровая дылда, лошадь прямо, каждый кулак — с медную кружку. Этот, наоборот, пер напролом, сцапает какого малого мальчишку и не спеша, с толком — ну мордовать да утюжить. Раз! Бац!
Ирмэ обозлился.
— У, собака! — проворчал он. — Молодец на овец.
Он стащил передник, скинул сапоги, — сапоги были тяжелые, подкованные железом, бегать в них нельзя было.
— Куда? — сказал Хаче.
— Тут, — сказал Ирмэ, — с Файче разговор.
— Плюнь, — сказал Хаче, — нашел дело. Ну.
— Погоди. Погоди, Хаче. Разговор-то будет недолгий.
Заложив руки в карманы штанов, слегка покачиваясь на ходу, Ирмэ вышел на полянку. Бой кончился, началось побоище. Отряд Руве, во главе с командиром, бежал. За ними но пятам гнались Файчины молодцы.
— Стой! — кричали они. — Стой, дрянь худая!
Сам Файче, зацепив за волосы какого-то веснущатого мальчишку, тяжелой лапой хлопал его по спине. Мальчишка извивался, царапался, наконец взвыл. Но Файче не отпускал.
— Ты, красная смородина! — сказал Ирмэ, подходя. — Попридержи руку, ну.
Файче, не выпуская мальчишку, посмотрел на Ирмэ бешеными глазами.
— Отступись, рыжий! — прохрипел он. — Тебя не касается.
— Я те покасаюсь! — проговорил Ирмэ сквозь зубы. — Убери лапу, ну!
— Пошел ты! — крикнул Файче и вдруг осел, — Ирмэ со всего маху треснул его по зубам.
— Еще? — сказал Ирмэ и хватил по уху.
Файче весь налился кровью, запыхтел. Он оттолкнул мальчишку и со сжатыми кулаками — каждый с медную кружку — кинулся на Ирмэ.
— Рыжий кот! Я тебе!..
Но уж чего-чего — драться Ирмэ умел. Он подался назад присел и вдруг — раз! — ногой в живот. Файче грохнулся, упал. И только он хотел вскочить, а уж Ирмэ сидел на нем верхом и обеими руками что силы дубасил по спине.
— Еще? — приговаривал он. — Еще?
Файче повернулся, изловчился и правой рукой — хвать за горло. Ирмэ помотал головой, напряг подбородок. Не отпускает. Не отпускает, дьявол! Тогда он не спеша взял Файче за волосы и рванул. Файче взвыл и разжал пальцы.
— Пусти!
Заложив руки в карманы штанов, слегка покачиваясь на ходу, Ирмэ вернулся в кузню.
— Проучил бродягу, — лениво сказал он. — Попомнит.
— Ладно, — проворчал Хаче. — Сам-то хорош. Лезет, куда не просят. Что у тебя с ногой?
Ирмэ посмотрел. Нога как нога. Чего он пристал, Цыган?
— Не эта, — сказал Хаче, — левая. Тьфу ты! Обмой ее, что ли.
Верно: левая нога — ступня — была разодрана в кровь. Ирмэ удивился: когда же это? В драке он и не заметил. И боли не почуял.
— Да обмой ты ее, — сказал Хаче.
Ирмэ обмыл ногу, рукавом рубахи вытер кровь. И вот тут-то она заныла по-настоящему. Вот ведь! Ирмэ шел домой, хромая, как трехногая собака.
«Вот уж не вовремя, — думал он сердито. — Дернуло же тебя, рыжий. За хвост тянули? Балда!»
На улице Сапожников, только свернул он за угол, Ирмэ споткнулся, чуть не упал. Он сел на траву, всей спиной прислонясь к воротам какого-то дома. Ногу он держал на весу, чтоб скорей заживала.
На улице было тихо. Пусто. Только малыши копошились в пыли, унылые младенцы со вздутыми животами.
Прошла Гутэ, грязная, седая, с огромными воспаленными глазами на худом землистом лице. Как она живет? Чем? Нохем умер в самом начале войны в тюрьме, в Полянске. А Неах скоро после того пропал. Гуляет где-то Неах. Бродит по свету. Америку ищет. А то, может, его уже и нету? Погиб, может, Неах?
Ирмэ вздохнул. Хороший был парень. Мало их, таких. Да-а.
Подошел Алтер. За эти два года он вырос на две головы, а лицо осталось такое же: белое, будто мукой обсыпали.
— Слыхал? — сказал он. — Степа в-вернулся.
Ирмэ свистнул.
— Ну-у?
— С-сам видал, — сказал Алтер. — На груди — Георгий. Г-гармонь через плечо. П-пьяный!
— Так-с. Надолго он, не знаешь?
— Б-будто нет, — сказал Алтер. — Говорит — на п-побывку.
— Побывка-то побывке рознь. Ну, добре. — Ирмэ помолчал. — А знаешь, еще кто вернулся? — тихо добавил он.
— Ну?
— Только никому?
— Ладно.
— Лейбе.
— К-который? — не понял Алтер.
— Лейбе Гухман, ну.
Алтер открыл рот — хоть телега въезжай.
— А не в-врешь?
— Вру.
— Не д-дури ты, — сказал Алтер, — говори толком.
— Да ведь тебе толком скажешь, а ты «врешь»!
— Б-батька говорит — его в С-Сибирь с-сослали.
— Мало ли, — сказал Ирмэ. — Его сейчас и не узнаешь. В шинели. С бородой.
— Ишь ты, — удивился Алтер.
— Я его сначала и не узнал, — сказал Ирмэ. — А как заговорил — так узнал.
— А он что г-говорил?
— Говорил — человека одного, приезжего, провести к Гершу.
— И я с т-тобой, — сказал Алтер.
Ирмэ подумал.
— Уж, право, и не знаю.
— Ч-чего там не знаю, — сказал Алтер. — Раньше-то он в-всё через меня.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Приходи часов в десять. Только чтоб в акурат. Понял?
Он опустил ногу и застонал. Ух! И не ступишь.
— Пособи-ка доползти до дому, — сказал он. — Ногу я, понимаешь, зашиб. Не ступить.
На крыльце сидел Эле. Он увидал Ирмэ и что-то быстро сунул в карман.
— Зелде-то не пришла, — сказал он.
Зелде работала у лавочника Сендера приходящей прислугой. Ночевала она дома.
— Ты что в карман-то спрятал? — сказал Ирмэ.
— Ничего я не прятал, — сердито ответил мальчик.
— Посмотрим. — Ирмэ запустил руку в карман Эле и вытянул двухкопеечную монету. — Это что? Откуда деньги?
— Нашел, — проворчал Эле.
— Знаю я, как ты нашел! Где взял?
— Нашел, — повторил мальчик и вдруг заплакал.
— Вона как! — сказал Ирмэ и пошел в дом.
В доме было совсем темно — ничего не видать.
— Меер, — сказал Ирмэ. — Ты где?
— Здесь, — ответил из угла тихий голос.
— Приносил тебе Эле табак?
— Приносил.
— Пачку?
— Нет, — сказал голос, — немного, в бумажке.
— Эге, — сказал Ирмэ. — Вот они откуда, деньги-то. И вышел на крыльцо. Но уже Эле не было — то ли спрятался, то ли смотался куда.
«Плохо с ним, — подумал Ирмэ. — День-деньской один. Ясно. Отдать его кому?»
— Плохо с Эле, — сказал Ирмэ, возвратясь в дом. — Я дал ему деньги тебе на табак, а он выклянчил у кого-то на цыгарку, а деньги в карман. Отдать его кому, что ли?
— Кому его отдашь? Кто его возьмет? — тихим голосом сказал Меер. Он шел, шатаясь и держась за стену, из комнаты в кухню. Он был слепой. Меер ослеп на войне. На кухне он сел и сидел долго, прямой, неподвижный, уронив руки до полу.
— Что бы поесть? — сказал Ирмэ.
— Поищи на столе, — сказал Меер. — Зелде-то еще не пришла. Который час?
— Часов восемь.
— Ирмэ! — позвал Меер через некоторое время громко, как глухой.
— Ну?
— Правда это, что Нохем приехал?
— С того света не приезжают, — проворчал Ирмэ. — Нохем умер, ты знаешь.
— Снилось, значит. — Меер помолчал немного, потом заговорил опять, совсем тихо, как бы про себя: — Вошел, стал у двери и стоит. Я ему: «Ты когда приехал?» А он: «Вчера». — «Выпустили тебя, значит?» — «Выпустили, значит». — «Насовсем?» — «Насовсем». — «Постарел ты, говорю, Нохем». — «И ты, говорит, красивый стал, без глаз-то». И как закашляется. Кашляет — и на меня глядит. А глаза как у сумасшедшего. «Сядь ты, Нохем, чего стоишь?». А он что-то проворчал, повернулся и вышел. Так, говоришь, не приезжал он?
— Умер он, — сказал Ирмэ. — Сказано тебе. Мало ли что снится? Плюнь и разотри.
— Сидишь целый день один, — виновато сказал слепой, — и все тебе мерещится — будто то, будто это. Мне вот показалось — приходил Лейбе Гухман. Его ведь нету в Рядах?
Ирмэ поднял голову — он сидел на полу, обмывая ногу.
— Нету, — сказал он — А ты почем знаешь, что Лейбе?
— По голосу, — сказал Меер. — Я говорю: «Это ты, Лейбе?» А он: «Нет, говорит, не Лейбе». А по голосу будто он, Лейбе. Снилось, верно.
— Что он говорил? — быстро спросил Ирмэ.
— Тебя спрашивал.
— Больше ничего?
— Ничего.
— А давно?
— Что давно?
— Давно… тебе про Лейбе-то снилось?
— Да нет, — сказал Меер, — с полчаса или меньше. Не знаю.
«Что-то неладно, — с тревогой подумал Ирмэ. — Не стал бы Лейбе зря соваться в дом. Что-то есть».
— А ты что? — спросил он.
— Я сказал — ты в кузне.
— Сказал бы — подождать, — проворчал Ирмэ.
— Я не знал, когда ты придешь, — сказал слепой. — Я не знал, что уже поздно. Который час?
— Восемь, — сказал Ирмэ сердито. — Сто раз тебе говорить?
— Забыл. — сказал слепой тихо. — Нашел что поесть?
Ирмэ жалко его стало.
— Закуришь? — сказал он.
— Давай.
Закурили.
— Так что больше он ничего не говорил? — спросил Ирмэ.
— Кто?
— Лейбе.
— Ничего, — сказал Меер. — Тебя спрашивал, а больше ничего.
«Что-то есть, — думал Ирмэ. — Ну, ладно. Там видно будет».
Он вышел и сел на крыльцо. Сумерки сгустились. Как и раньше, на улице было пусто, тихо. Где-то далеко на западе тлела топкая полоска зари. Вечер.
Подошла Зелде.
— Поел? — сказала она.
— Поел.
— А Эле где? дома?
— Эле твой ловкач, — сказал Ирмэ. — Слава тебе — тырить начал.
— Как? — Зелде испугалась.
— Так, — сказал Ирмэ. — Дал ему деньги, — Мееру на табак. А он деньги в карман, а Мееру — фигу. Вот.
— Что ты? — Зелде всплеснула руками, заплакала. — А где он?
— Кто его знает, — сказал Ирмэ. — Не бойсь, не пропадет сокровище.
— Ох, ох! — всхлипывала Зелде.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Оставь слезы-то про запас. Пригодятся. Тут надо подумать, что делать, а не сопеть. Брось.
Зелде утихла. Только слезы катились по лицу, а голоса не слышно было.
— Завтра потолкуем, — сказал Ирмэ. — Сейчас-то мне некогда. Уходить надо.
— Куда?
— Туда.
Раздался свист.
— Вы, ребята? — сказал Ирмэ.
— Мы, — сказал голос Хаче. — Идем.
Глава третья
Гостиница Красновского
Вечер был темный. Над темными домами стояло темное небо, а на небе были звезды. Редкие деревья на улице Сапожников глухо шумели — с поля шел ветер. В подворотнях, под навесами слышался шорох — будто шаги и чей-то шопот. Сван стояли что каменные бабы — они вросли ногами в землю, стерегли дома, домашний покой. Кой-где желтыми пятнами светились окна — в комнатах дымясь горели плошки. Эти желтые мигающие огоньки напоминали, что на дворе уже август, что еще месяц, другой, и настанет осень, придут ненастные дин и черные дождливые ночи, и уже с пяти часов задымятся плошки, и люди при мутном их свете будут сидеть долгий вечер дома, слушать дождь, смотреть, как по отсыревшим стенам шмыгают тараканы, зевать во весь рот и думать, что вот опять хлеб подорожал, что вот от сына, от мужа опять писем нет. Не ранен ли? Не убит ли? О-хо-хо, господи.
Ирмэ, Хаче и Неах молча шли по середине улицы. Говорить чего-то не хотелось. Взгрустнулось им чего-то. Нога у Ирмэ болела, ныла. Но он не думал о ноге. Он думал о Лейбе.
«Чудной он какой-то человек, Лейбе, — думал он. — То вдруг пропал, то вот опять тут. В солдатском. Солдат он, что ли? Рымша. И бороду отрастил. Молодец, ей-богу. Вот Герш — тот подурей. В Сибири, говорят. Сидит. А скучно же там, должно, в Сибири. Снега. Волки».
— Хаче, — сказал он вслух, — верно это, что волки боятся огня?
Хаче думал о чем-то своем и ответил не сразу.
— Верно, — сказал он, сообразив, о чем его спрашивают, — огня-то они боятся.
— Чего это?
— Кто их знает.
— С-слепнут они от огня, что ли? — сказал Алтер.
— Может, и так, — сказал Хаче. — А только огня они боятся. Мне Маркел говорил, филатовский. Шел он, говорит, как-то лесом, в ночь. Глянь — волки. Стая. Ну, он — раз-раз! — разжег костер, сел у огня, сидит, песни орет. Шел-то он из Рядов, с базара, клюкнул малость, был грех. Сидит он, говорит, у костра, песни орет, а волки — кругом да около, скулят, воют, а подступить-то не подступают. Так до свету и досидел. А как засветлело..
— Куда, орлы, топаете? — спросил голос, и в окне показалась голова Симона. — Завернули бы на минутку, а?
— Разве что на минутку, — сказал Хаче, — а то нам спешить надо. Дело есть.
— Дело не волк, — сказал Симон, — ясно?
Ребята поднялись на крыльцо, толкнули дверь и вошли. Комната была небольшая, узкая и длинная, в одно окно. У окна стояло зеркало, перед зеркалом — дырявое соломенное кресло. Это была парикмахерская Зелика, отца Симона. Сам Зелик, маленького роста, юркий человечек с остроконечным лысым, в шишках черепом, ходил по комнате — легко, на носках — и грязной салфеткой смахивал волосы с подоконника и с кресла, а потом веником заметал их в угол, где уже высилась горка целая разноцветных волос. Увидав ребят, Зелик бросил веник и весело заверещал, залопотал, затараторил. Говорил он напевно и в рифму, — Зелик был не только цырюльником, но и «маршеликом» — свадебным шутом — и умел говорить в рифму, когда надо — час, когда надо — два часа.
— Здрасте, гости дорогие, почтенные, хоть с виду и мошенники, — зачастил он. — Сядьте, на чем стоите, лягте, на чем сидите. Гляньте друг на друга — и скажите: вы откуда? Из кабака? Из пивнухи? И сколько выдули сивухи? Очи ваши — ясные, носы ваши — красные, бороды — седые, ноги — босые, а из глотки разит водкой. Пили за свой родной пятак, или угостил какой дурак? И чего это вас корячит? Или у меня в глазах маячит?
— Будет тебе! — сказал Симон сердито. Но не удержался и захохотал. Это еще больше распалило Зелика.
— Чего заморгали? Не узнали? — верещал он. — Раз так, вертай в кабак. Опохмелитесь на полушку и как-нибудь доползете до подушки. Ляжете, уснете — к утру в себя придете. Да приснится вам короста, и не просто, а каждому по росту…
— Зелик! — послышался из-за двери басовитый голос.
Зелик мигом присмирел.
— Сейчас, сейчас, — сказал он громко и, подмигнув ребятам, тихо: — Ревет, как медведь, чтоб ей околеть.
— Зелик! — грозно повторил голос.
— Иду! — Зелик сжался как-то, посерел и уныло засеменил к двери. В дверях он обернулся и сказал совсем шопотом:
— Господи помилуй, как бы не убила.
— Веселый у тебя батька, — сказал Хаче.
— Одно то слава богу, что мачеха у меня здоровая, — сказал Симон, — как двинет — часа два потом тихий ходит, скучает.
— Потопали, ребята, — сказал Ирмэ, — поздно.
— Куда? — спросил Симон.
— Тут, по делу.
— Вот что, орлы, — сказал Симон. — Махнем-ка завтра к австрийцам, а?
— Чего?
— Был тут сегодня один, Иоганн, — сказал Симоп. — Очень просил притти. Потолкуем, говорит, и бинокль посмотрите. Он бинокль свои на хлеб менять хочет.
— Что ж, — сказал Ирмэ, — можно.
— Точка, — сказал Симон. — Когда?
— После работы, — сказал Ирмэ. — Часов в семь.
— Точка.
Ребята вышли. На улице было все так же темно и тихо. Ни души. И вдруг ребята услыхали плач. Должно быть, плакала женщина и плакала давно — плач напоминал далекий вой. Казалось, улица стала лесом, и где-то во мху, в берлоге умирает тяжело раненый зверь.
Ребята оглянулись: темно, пусто, ни души. Откуда же вой? С поля, что ли?
— Нет, — сказал Ирмэ, — это где-то тут, близко.
Он пошел влево — вой стал тише, глуше, ровней. Тогда он повернул — стало слышно чье-то причитанье, чей-то топот, стон и всхлип. Вдруг Ирмэ увидал огонек. В угловом доме горел огонь.
— Тут, — сказал он тихо.
Ребята подошли. Окно было давно немытое, матовое от грязи. Ребята с трудом разглядели длинную низкую комнату, посреди комнаты — стол, на столе — плошку с мерцающим фитильком. У стола сидела женщина. Она закрыла лицо руками и, медленно раскачиваясь, плакала. На полу, у ее ног, примостился ребенок, мальчик лет пяти. Он молча смотрел на мать большими, широко открытыми глазами. Девочка, постарше, в коротком черном платье, босая, подошла к нему, что-то ему сказала.
Тот замахал руками, ногами, заныл. Девочка ушла. Тогда мальчик утих и снова уставился на мать большими, круглыми от страха глазами.
Ирмэ потянул товарищей от окна и тихо сказал:
— Так, — сказал он. — Значит, убили Иоше.
— А какой был человек! — сказал Хаче! — Железо.
— Да-а! — Алтер вздохнул.
В гостинице Красновского было шумно, людно. Большой дом — десять окон на восток, восемь на юг — был ярко освещен. У крыльца стояла извозчичья колымага. В колымагу укладывали чемоданы, корзины, узлы — кто-то уезжал. В столовой человек двадцать гостей пили чай и закусывали. Вокруг гостей утицей ходила хозяйка Нэше, толстая женщина с круглым добродушным лицом, и вьюном вилась прислуга, бойкая девица лет семнадцати, востроглазая, шустрая, прямо бес — не девица. Сам хозяин, чистенький старичок с усами как у таракана, сидел тут же за столом и не спеша толковал с гостями о войне, о погоде, о делах. Гостиница, собственно, его не касалась, не его это было дело. В гостинице хозяйничала жена, Нэше. Он-то сам был фельдшер, военный фельдшер, в отставке. Но отчего бы на досуге не покалякать о том, о сем?
— Нет, немец долго не выдержит, жила тонка, — говорил он какому-то высокому лысому поляку. — У немца уже ни людей, ни фуража. Выдыхается немец. Я, пане Прешевич, старый солдат. Меня не обманешь. Измотался немец. Вижу. Вот взять хотя бы Верден. Стал немец и стоит. И ни взад, ни вперед. Ни «тпру», ни «ну». Никуда. Нет, кончается немец.
— Возможно, возможно, — говорил поляк, мешая ложечкой сахар в стакане.
— То есть, если дозволите, — лез в разговор другой гость, молодой еще человек в куцом пиджачишке, лохматый и — подслеповатый, — если позволите…
Но Красновский и не посмотрел в его сторону. На кого смотреть-то? Голь, шушера.
Ребята вошли, остановились, оглянулись. Народу! Мама моя! Где тут угадать который? Осмотрели стол — что-то никто из приезжих не похож на того. Или он у себя? Спит, может?
— Вам чего? — сказала прислуга.
Ребята переглянулись.
— Чего вам? — крикнула прислуга.
— Мы к пане Красновскому, — нерешительно проговорил Ирмэ. — К пане доктору, — пояснил он.
Прислуга посмотрела подозрительно.
— Барин, — сказала она, — к вам.
— А? Что? Ко мне? — удивился Красновский. — Кто?
— Да босяки какие-то, голодранцы, — сказала прислуга. — Говорят — к вам.
Красновский встал и, ковыряя в зубах спичкой, подошел к ребятам.
— Ну?
— Ногу я зашиб, пане доктор, — сказал Ирмэ.
— Ну?
— Вы не могли бы ее — того?… Помазать чем?
— Это в десять-то часов? — сказал Красновский — Ты чей же будешь, ангел мой?..
— Меера, сапожника, — сказал Ирмэ.
— Рыжего? — сказал Красновский. — Знаю. — Он подошел поближе. — Ну, что ж, надо тебя полечить. Надо. Надо. — И вдруг — цап Ирмэ за ухо. — Вот так! Вот так!
Ирмэ вырвал ухо и — пробкой прямо — вылетел за дверь. Хаче и Алтер — за ним.
— Вот гнида, душа из него вон! — сказал Алтер.
— Так того же все одно в комнате-то не было, — сказал Хаче. — Верно, в номере сидит, дожидается.
— Как бы это его выманить? — сказал Ирма.
— Его первым делом найти надо, — сказал Хаче. — Глянь-ка в окно — не видать?
Ирмэ посмотрел. В первом окне, на подоконнике, горела лампа, но в комнате никого не было, только таракан сидел на стене.
— Ни души, — сказал Ирмэ.
Во втором окне было темно. В третьем — был свет, по занавеска была спущена, и ничего было не разглядеть. Ирмэ долго пялил глаза, щурился, моргал — и наконец различил на, спинке кровати белую юбку и черную шаль.
— Не то, — сказал он.
В четвертой комнате, подле двери, стоял голый человек, весь поросший густым курчавым волосом, офицер, видимо; на столе лежал револьвер в желтой кожаной кобуре. Человек этот был занят странным делом: медленно раскачивался, упершись руками в бока. Потом вдруг присел. Потом, сидя, вытянул вперед левую руку, потом — правую. Потом вдруг вскочил. Потом поднял левую ногу, потом — правую. Потом присел. Потом вскочил. Вскочил. Присел.
— Чего он? — сказал Ирмэ. — Рехнулся?
— Ясно, — сказал Хаче.
А в пятой комнате уж делалось совсем несуразное. В этой комнате — друг против друга — стояли два каких-то человека. Один — длинный, длинный, каланча: маленькая головка, огромные оттопыренные уши. Другой — короткого росту, весь круглый, будто дутый: живот круглый, голова круглая, щеки круглые, синие от частого бритья. А глаза навыкате, тоже круглые, как у щуки. Длинный, воздев к небу руки, похожие на грабли, выкрикивал что-то диким голосом. Маленький же, коротыш, тоже кричал и петухом наскакивал на длинного. Он бил его обеими руками по животу, по ногам, по спине.
Ребята, стоя у окна, покатывались.
— Должно, актерщики, — сказал Халс.
— И и-пьяные к тому, — сказал Алтер.
— Как он его лупит, а? — сказал Ирмэ. — Эта верста-то одним пальцем его прищелкнет, а гляди — молчит. Вот дурак-то.
Длинный не молчал. Он кричал тонким, завывающим голосом. Однако коротыш не унимался. И вдруг, вскочив на стул, развернулся и — хлобысь приятеля по уху! — гул пошел. Тот опустил руки, пригнулся и заплакал.
Ирмэ не выдержал — трах в окно!
— Да вдарь! Вдарь, говорят! — крикнул он. — Балда ты горькая!
Оба — и длинный и коротыш — шатаясь кинулись к окну.
— Кто? Кто тут?
Но за окном никого уже не было. Ребята бежали.
Глава четвертая
Ночная беседа
Ребята добежали до «яток», остановились и перевели дух. Фу ты!
— Ну, брат, — сердито сказал Хаче, — спасибо.
Ирмэ хотел что-то ответить, но не смог, — запыхался от бега и от смеха. Только рукой махнул.
— Ржет! — проворчал Хаче. — А как к Лейбе-то придешь? Ну что ему скажешь?
— Может, еще п-поглядим? — сказал Алтер.
— Нет уж. Дудки! — сказал Хале. — И так-то опоздали. Идем.
— Глянь, — сказал Ирмэ, — пожар.
На небе, далеко за местечком, в поле, стояло большое зарево. Оно медленно шло вверх, суживаясь и округляясь.
— Ну, что же, беги, вдарь в колокол, — сказал Хаче. — Чего стал?
Ирмэ и сам-то видел, что маху дал: всходила луна.
— Какой-то ты стал, Цыган, колючий — сказал он. — Вроде ежа. С чего бы?
— С картохи, — буркнул Хаче.
Они вышли на реку. Дом Герша стоял у самой воды. Высокий, темный, нежилой. Не дом — воронье гнездо.
— Ни д-души, — сказал Алтер.
— Понятное дело, — сказал Хаче. — Прождал битый час, и ушел. Чего ему тут зря торчать? Не в гости пришел.
— Ты, Цыган, не скули, — угрюмо сказал Ирмэ.
— А что?
— А то.
В это время чей-то тихий голос сказал из темноты:
— Вы, ребята?
— Дядя Лейбе! — обрадовался Ирмэ. И виновато добавил: — А ведь мы того-то человека не нашли.
— Еще бы, — сказал Лейбе. — Он теперь верст за сто, пожалуй, от Рядов чешет. Поди-ка, поищи.
— Уехал?
— Уехал, — сказал Лейбе. — Уж я и не знал, как вам сказать, чтоб зря к Красновскому не лезли. Заходил я к тебе, рыжий, да не застал.
— Меер говорил, что вы были.
— Узнал? — удивился Лейбе.
— Он по голосу всякого узнает, — сказал Ирмэ.
— Это кто с вами еще? — вдруг спросил Лейбе.
— Это я, А-Алтер.
— А-а-а, здорово. Как дела?
— П-помаленьку.
— Ну, и слава богу, — сказал Лейбе. — Вот что, ребята, у меня еще время есть. Посидим — потолкуем. А то я век вас не видел. Соскучился, прямо. Посидим?
— Посидим, — сказал Хаче. — Отчего не посидеть?
Сели. Ребята сели на помост, свесив ноги. Лейбе сел на верхней ступеньке лестницы. Внизу, за домом, плескалась река. Было тихо. Ряды спали. Луна еще стояла низко, ее не видно было за домами. Только небо побледнело.
— Хорошо тут у вас, — сказал Лейбе. — Тихо. Отвык я от этого.
— Вы где теперь, дядя Лейбе, живете-то? — спросил Ирмэ.
— Как те сказать? — Лейбе засмеялся. — В общем — против неба, на земле, не в деревне, не в селе. Понятно, рыжий? Ну, ребята, сыпьте, как вы тут?
— Чего там — сыпать? — сказал Хаче. — Живем — хлеб жуем. Плохо живем.
— Раз «хлеб жуем», — значит, не плохо, — сказал Лейбе. — Берче где? На войне?
— А то где? — сказал Хаче. — Воюет. Вшей кормит.
— Мой-то ослеп, — сказал Ирмэ. — Видали?
— Видал. Давно?
— Как из госпиталя выписали, месяца три. А ранили-то его давно, еще в прошлое лето.
— А Нохем умер?
— Помер, — сказал Хаче. — В тюрьме и помер. Скоропостижно.
— Неах где?
— Пропал Неах, — сказал Ирмэ — И писем матке не шлет, и домой не является. То ли его в живых-то уже нет.
— Ох, был парень! — сказал Лейбе. — Огонь!
— Мы вот и говорим, — сказал Хаче, — бедовый был парень.
— А что в Рядах? Как? — сказал Лейбе.
— Плохо, — сказал Хаче. — Мужчины-то на войне. Дома кто? Бабы, старики да калеки. А что в них проку? И все дорожает. Беда!
— Выходит, ребята, кругом шестнадцать? — сказал Лейбе.
— Выходит — табак дело, — сказал Хаче. — Как, по-вашему, Лейбе, скоро войне-то конец?
— Кабы по-моему, так скоро бы конец, — сказал Лейбе. — А так-то — не знаю. Вот погоди, начнут солдаты стрелять не в ту сторону — тогда и конец.
— Это как? — не понял Хаче.
— Так уж, — сказал Лейбе. — Тут, парень, разговор долгий. Сразу не скажешь.
— Надоело уж очень, — сказал Хаче.
— А там-то, на позиции, не надоело, думаешь? — сказал Лейбе. — Осточертело, брат, до того, что сказать нельзя.
— Так чего ж сидят?
— Ишь ты! — удивился Лейбе. — Скорый! Ну, сидят, оттого, что велят. Понял?
— Кто велит?
— Мама велит.
— Какая?
— Такая, — сказал Лейбе. — «Ваше благородие» называется.
— Офицеры, что ли? — сказал Хаче.
— Угу, и офицеры. — Лейбе помолчал. — Однако накладут же когда солдаты по шеям, — добавил он, погодя. — И им, и другим.
— Это кому же другим? — спросил Ирмэ.
— Богачам, брат. Буржуям. Слыхал такое слово?
— Богачи-то при чем? — сказал Ирмэ.
— Носы у них, понимаешь, некрасивые, — сказал Лейбе. — Хорошо если стукнуть, так, может, выправятся. Понял?
— Нет, — сказал Ирмэ. — Не понял.
Лейбе рассмеялся.
— Эх, ты, рыжий. — Он хлопнул Ирмэ по спине. — Ну где тебе понять? Почему да почему? Почему у быка рога, а у коня — нет, знаешь?
— Нет, не знаю.
— Видишь.
— Смеетесь, — сказал Ирмэ. — Вы правду — почему, а?
Лейбе достал из кармана портсигар, вынул папиросу, закурил.
— Видишь ли, Ирмэ, — проговорил он серьезно. — Я не смеюсь. Я верно говорю. Не поймешь ты. Люди постарше тебя и то не понимают. Сидят третий год в окопе, ругаются, кроют почем зря, а не понимают ни черта. Сейчас-то, на третьем-то году, которые раскачались: «Долой генералов! Бей их, золотопогонных». А дальше что? А дальше — ничего. А ведь дальше — самое-то и начинается.
— Что начинается? — сказал Ирмэ.
Лейбе сильно затянулся, плюнул на папиросу, притушил ее, кинул вниз. Помолчал. И вдруг заговорил совсем о другом.
— Ты, Ирмэ, — сказал он, — Ряды хорошо знаешь?
— Ничего будто, — удивленно сказал Ирмэ.
— Сколько, по-твоему, в Рядах народу?
— Много, — сказал Ирмэ. — Тысяч пять.
— Верно, — сказал Лейбе. — Пять тысяч. А ровно все живут?
Ирмэ не понял.
— Ну, скажем, есть кто побогаче, победней? — пояснил Лейбе.
— Как же.
— Так. Ладно. А кто больше работает — кто побогаче или кто победней?
— Ну, кто победней.
— Правильно, — бедняки. А вот денег у кого больше?
— Ну, известно у кого, — сказал Ирмэ.
— Как же так? — сказал Лейбе. — Больше работает, а денег-то меньше?
— Не знаю, — сказал Ирмэ. — Везде так.
— Верно, — сказал Лейбе. — Везде так. Я в эти годы всю страну прошел — везде так. Беднота, голь — подыхает. А богачи — не знают куда деньги девать. Лошадей шоколадом кормят. Ты, Ирмэ, ел когда шоколад?
— Нет, — сказал Ирмэ, — не ел.
— Ничего, — сказал Лейбе. — Лошадям нравится. И тебе бы понравился. Чего тебе батька шоколаду-то но покупал? Денег у него, что ли, мало было?
— Смеетесь, — сказал Ирмэ.
— Нет, правда? — сказал Лейбе. — Ты его, как домой придешь, так поругай, — чего он тебе шоколаду не покупал. А то, может, он и хлебом-то кормил недосыта? Бывало?
— Бывало.
— Вот он у тебя какой. — Лейбе укоризненно покачал головой. — А сам-то он как? Случалось — и сам-то голодал?
— Случалось, — сказал Ирмэ.
— Скажи ты. А ведь работник-то он был хороший. Работал-то ведь он много.
— Работать-то он работал много, — сказан Ирмэ.
— Во, поди ж ты, и много работал, и голодал, — удивился Лейбе. — А Файвел Рашалл, как думаешь, голодает?
— Ну! — сказал Ирмэ.
— А ведь ничего не делает, баклуши бьет, — сказал Лейбе. — А его щенок? Как его, Монька, что ли? Он подчас и шоколад жрет. Как думаешь?
— Жрет.
— То-то и оно-то. Нескладно как-то получается, ребята.
— А отчего это? — сказал Ирмэ.
— Оттого, — сказал Лейбе. — Порядок такой.
— Какой?
— А такой, — сказал Лейбе, — что вот, к примеру, лен. Мужик — пахал, сеял, убирал. А много он за него получил? А Файвел ничего не делал. «Куплю — продаю». А глянь — в кармане тыща. Во. А то, скажем, батрак в имении. В Орловичах, скажем. Долбит носом землю, потеет, а кому деньги идут? Хозяину. Вот он, порядок какой.
— Как же т-так? — сказал Алтер.
— Так уж, — сказал Лейбе. — Порядок-то установил кто? Хозяин. Ну, понятное дело. Вот, к примеру, воры бы собрались да, скажем, посадили бы нашего Степу царем, чтоб порядки наводил. Он бы как? «Первый человек в городе — вор. Он что взял, то и его. А ты, дурак, кланяйся, а заругаешься — в острог». Так?
— Так, — сказал Хаче.
— Вот и эти, — сказал Лейбе. — Чего тут спрашивать? Дело ясное.
— Да-а. — Ирмэ вздохнул. — Неладно как-то.
— Ничего, рыжий, — сказал Лейбе. — Погоди. Придет время — порядок наведут другой. И такой, что ест тот, кто работает, а кто не работает, тот и не ест. Тогда-то, рыжий, будет ладно.
— А будет это? — усомнился Ирмэ.
— Увидишь. Увидишь, рыжий, — сказал Лейбе. — Оно, конечно, — добавил он, погодя, — дело это не простое. Нелегкое это дело. Богачи — они без бою не упустят того, что нахапали. С ножом попрут, с бомбой, а только нас много. И терять нам нечего. Ох, и бой будет! Страшное дело.
Лейбе замолчал и молчал долго. И ребята притихли. Слышно было, как где-то на слободе сиплым голосом кричала баба: «Митюха, а, Митюха. Иди же!» Подождет, и опять: «Митюха, а, Митюха!»
— А потом-то, Лейбе, что будет? — тихо сказал Алтер.
— Потом-то, Алтер, хорошо будет, — сказал Лейбе. — Все работают. И всем хватает. Земля — она богатая, всем хватит.
— Хорошо бы. — сказал Ирмэ.
— Увидишь. Увидишь, рыжий, — сказал Лейбе. — Еще, пожалуй, и сам-то повоюешь. Повоюем, ребята?
— Надо будет — повоюем, — сказал Хаче. — Мы не против.
— Молодец, Цыган. Молодчина. — Лейбе взял Хаче за грудину и потряс. — Ух, ты! — сказал он. — В батьку пошел. Дуболом.
— Ничего, — сказал Хаче. — Силенка-то есть.
— Ну-ну. — Лейбе встал. — Который час, ребята, как думаете?.
— Часов д-двенадцать, — сказал Алтер. — Петухи ноют.
— Ну, пошел я. Пора. Умный вы народ, ребята. Легко с вами говорить.
— Да что тут, — сказал Хаче. — И дурак поймет.
— Ну, ладно, ребята. Будем здоровы.
— Дядя Лейбе, — сказал Ирмэ, — а еще какое дело? Вы говорили — еще дело.
— Тьфу ты! Чуть ведь было не забыл. Дело, ребята, вот какое. Я из Рядов уйду сегодня же. Еще до свету, пожалуй. А недели так через две опять заверну на денек. И вот пока что мне одну штуку заховать бы надо. — Лейбе показал тугой сверток крест-накрест перевязанный бечевкой. — Тут бумаги всякие. Листовки, одним словом. Надо, значит, это захоронить недельки так на две. И крепко. Кому дать?
— Мне! — в один голос сказали все трое.
— Ладно, — сказал Лейбе. — Бери ты, рыжий. Только — гляди. Понял? Выйдет, чтоб незаметно расклеить штуки три, — только чтоб никто и нюхом, — делай. А нет — не надо. Лучше, пожалуй, не надо. Верней. А я, как вернусь, зайду на кузню. Понял? Ну, еще раз, ребята, — будем здоровы. До свиданья.
Он спустился вниз и пошел берегом, к мосту. Но вдруг остановился и окликнул Ирмэ.
— Ты вот что, — сказал он, — ты прожди дней десять, самое большое — две недели. Не будет меня — все в печку. Понял?
— Понял, дядя Лейбе, — запел Ирмэ, кланяясь чуть не в пояс, — понял, понял.
— Рыжая ты балда, — засмеялся Лейбе. — Не забыт еще старые штуки.
Глава пятая
Встреча
После того как Лейбе ушел, ребята некоторое время просидели молча. Ирмэ и Хаче курили. Алтер развалился на помосте, глядя вверх, в небо. На небе стояла луна. Лунный свет падал на окна домика, и стекла блестели, как жесть.
— Да-а, — протянул наконец Хаче, — что верно, то верно.
— Хорошо бы, — сказал Ирмэ. — Придешь это к Файвелу: «Выметайсь! Я — хозяин».
— «Я — х-хозяин», — сказал Алтер, приподымаясь. — А он — к п-приставу.
— Вот дурной, — сказал Хаче. — Ежели что, так пристава-то твоего первого хлопнут.
— Хлопнешь его! — сказал Алтер. — Б-батька говорит..
— Что ты все — «батька»? — сказал Ирмэ. — Надоел.
— Б-батька-то больше твоего понимает.
— И индюк понимает, да молчит, — сказал Ирмэ. — Пошли, Хаче.
Ребята встали и пошли. Алтер плелся позади, сумрачный и сердитый. Он ворчал что-то и плевался.
— Ты чего? — сказал Хаче.
Алтер, не отвечая, свернул в ближайший переулок.
— А ну его! — сказал Ирмэ.
— Чего так? — сказал Хаче.
— Да прямо спасу нема! — сказал Ирмэ. — Чуть что — «батька» да «батька».
— А тебе что — денег стоит? — сказал Хаче. — Ты-то, брат, тоже гусь.
— Ладно, — буркнул Ирмэ, — не гуди.
Хаче посмотрел на него, усмехнулся.
— Горькие мы с тобой ребята, рыжий; — сказал он. — Как думаешь — кто кому первый башку проломит?
— Я-то дожидаться не стану — не бойсь! — проворчал Ирмэ.
— Так. Запомним. — Хаче дошел до своего дома и остановился. — Завтра приходи пораньше, — сказал он зевая. — Работы — пуд.
Ирмэ остался один со свертком в руках. Сверток был небольшой, тугой и крепкий. Ирмэ осмотрел его со всех сторон — хорош! — и сунул за пазуху. Так-то ладно будет.
«Куда бы пойти?» подумал он.
Домой чего-то неохота. Дома — вонь и тараканы. Успеется домой. Сторожек поискать, что ли?
Ирмэ вышел на базар. Прямо над головой стояла большая луна, освещая площадь, церковь, лавки. Все под одним навесом, лавки эти были сейчас похожи на старинные галереи. Посреди базара, как башня, возвышались «ятки» — одна сторона освещена луной, другая — в тени. Везде — подле лавок, подле «яток» — спали козы. У церкви, на земле, лежала такая же церковь, со звонницей, с крестом, только черная. Лунная дорога через все местечко уходила куда-то вдаль, в поле, где легкий туман плавал над темными пригорками деревень. Было так тихо, что сонный гул воды в мельничных шлюзах казался ревом водопада, а щебет двух птиц где-то далеко — громким разговором. «Крра-кру, — что спишь?» спросила первая птица. «Крра-крру, — как можно!» ответила вторая.
«Эх, и ночка!» подумал Ирмэ.
Он прошелся но базару. Дошел до «яток». Повернул. Оглянулся. Осмотрелся. Ни души. Пропали сторожки.
«С чего бы? — подумал Ирмэ. — случилось что?»
Но Ряды спали глубоким мирным сном. И поля вокруг, и луга, и деревни, и перелески — все спало. Один он не спал.
«Всхрапнуть бы!» подумал Ирмэ. Он спугнул какого-то дряхлого козла и улегся на его место у дверей лавки. Место было насиженное, теплое. Жестковато. Да не беда — Ирмэ и дома-то спал не на пуховой перине;
И только он улегся, как вдруг неподалеку подле церкви увидал человека. Человек этот был огромного роста, черный и бородатый. Не старый, лет так под сорок. На голове — ватный треух, а ноги босые, корявые ноги. Он сидел у церковной ограды и пальцем по земле чертил круг. Начертил, достал палочку с насечками, обмерил, сердито плюнул и, передвинувшись на шаг, начал с начала.
«Чего он?» удивился Ирмэ.
Встал, подошел поближе, присмотрелся. Человек в эту минуту мерил новый круг.
— Ух ты, криво, — просипел он, плюнул и стал засыпать круг травой.
Ирмэ осмелел, — человек-то, видимо, неопасный, — он присел на корточки и посмотрел на круг. Верно, кривой.
— Это вы что делаете? — спросил он.
Человек оглянулся, смерил Ирмэ спокойным глазом и, продолжая засыпать круг травой, лениво сказал:
— Я, Иерихон, — сказал он, — делаю лунные часы.
— А ведь меня звать-то не Иерихон, — сказал Ирмэ.
— А я говорю — Иерихон, — сказал человек.
«Эге, — подумал Ирмэ. — Вот оно что». И сказал:
— А зачем тебе часы?
— А клад найти.
— Какой клад?
— А шесть кадушек золота и шесть полушек серебра, — сказал человек. — И еще другой. Земля — она богатая, всем хватит.
— Да часы-то тебе зачем?
— Время знать. Полночь.
— Плюнь на это дело, — сказал Ирмэ. — Полночь уже прошла.
— А я говорю — не прошла, — сказал человек.
— Ты откудова? — спросил Ирмэ.
— Из Застенок.
— Что-то я тебя не знаю, — сказал Ирмэ. — Ты чей там будешь?
— Папин.
— Чей?
— Папин.
— Да ты, дядя, пьян, — сказал Ирмэ.
Человек укоризненно покачал головой.
— Чего врешь-то? — сказал он. — И во рту не было.
— Во рту-то не было, — сказал Ирмэ, — а в глотку попало.
— А я говорю — не попало, — сказал человек. — На, нюхай.
Широко открыл рот и задышал, как загнанный, конь.
— Нюхай! Ирод!
— Чего там — нюхай? — сказал Ирмэ. — Ясно, пьян.
— А я говорю — не пьян.
— Мало ли.
— Нюхай, пес! — крикнул человек.
— Захлопни пещеру, — сказал Ирмэ. — Не стану я нюхать.
— Не станешь?
— Не стану.
Человек вдруг вскочил и, прежде чем Ирмэ успел отскочить, провел бородой по его щеке.
— Отстань! — крикнул Ирмэ и — проснулся.
Козел, которого он недавно спугнул с места, стоял рядом и тыкался бородой ему в лицо.
— У, чорт, напугал как! — сказал Ирмэ и с размаху хватил козла кулаком по носу: тот поспешно отступил.
«Который это час?» подумал Ирмэ.
Не понять было, который час. Все так же светит месяц. Все так же тихо и пусто на базарной площади. У дверей лотков и лавок все так же дремлют козы.
«Пойти домой, что ли? — подумал Ирмэ. — А то вставать рано».
Но тут он услыхал разговор. И разговор занятный. Говорили будто двое. Их не видно было. Должно быть, сидели они где-то за лавкой. И что-то ели, — слышно было, как они чавкают.
— Клад искать надо в самую полночь, — говорил один густым как труба голосом. — Место выбери глухое, так чтоб — ик… ик… Икается чего-то, — сказал он. — С чего бы?
— От брюквы, — сказал другой голос, до того пронзительный, что Ирмэ вздрогнул. — Брюкву — ее есть нельзя. Брюкву — на нее плевать надо.
«Вот дурак», подумал Ирмэ. Он хотел встать, посмотреть, кто там, и вдруг понял: «Гиле», понял он.
— Брось ты брюкву-то трескать, — говорил кто-то пронзительным голосом. — Что в ней проку? Ни на вот.
Ирмэ выглянул и увидел Симона, местечкового водовоза Гиле и Малкиела, бондаря. Они сидели подле «яток» и с хрустом уплетали здоровую брюквину, величиной с горшок.
— Шумят на весь базар, — сказал Ирмэ, подойдя. — А мне тут из-за вас дрянь всякая снилась.
— Воробью снится воробей, дряни — дрянь, — сказал Симон. — Садись, рыжий. Брюкву хошь?
— Давай. А куда это сторожки девались?
— По огородам, брат ты мой, гуляют, по огородам! — пронзительно крикнул Гиле.
— Ого! — густым как труба голосом заржал Малкиел. — Сказал!
— А вы-то чего? — сказал Ирмэ.
— Брюкву едим, — сказал Симон. — Ясно? А ты-то?
— Я — домой, — сказал Ирмэ. — Завтра рано вставать.
— Плюнь, — сказал Симон. — Пошли к Айзику за бобами?
Ирмэ почесал голову. Бобы — они конечно. Да вот — сверток.
— Нет, братцы, — сказал он. — Я домой, спать.
— Заладила сорока про Якова, — сказал Симон, — «спать, спать».
— Нет, — твердо сказал Ирмэ.
— Ну, и шут с тобой. — Симон встал. — Потопали, орлы?
Симон, Гиле и Малкиел ушли. Ирмэ еще посидел, подумал. Пойти домой? Пошататься? Да нет, не то. Вот бы забраться куда в сад. Полежать на траве, яблоко пожевать. Ночь теплая. И луна светит. Но — сверток. Ирмэ пощупал: есть он, тут он.
Громко посвистывая, к «яткам» подходил какой-то паренек. Ирмэ посмотрел — Мамочка! Ловко, чорт, свистит. Казалось — десять соловьев засели на дереве и распевают во всю мочь.
— Ловко свистишь, Мамочка, — сказал Ирмэ. — Где так навострился?
Мамочка — руки в карманах — подошел поближе.
— Щука научила, — сказал он. — Только он — плеткой, а я глоткой.
— Ничего, — сказал Ирмэ. — Да, чтоб не забыть: пожевать есть?
— Есть. — Мамочка вытащил из кармана кусок хлеба, густо намазанный гусиным жиром. — А покурить есть?
— Ого! — удивился Ирмэ. — Ты это когда курить-то начал?
— Рано утром вечерком, поздно на рассвете, — сказал Мамочка. — Скрути-ка потолще.
Ирмэ скрутил Мамочке цыгарку толщиной в палец и взамен получил хлеб с жиром и огурец.
— Рано ты курить-то начал, — сказал Ирмэ. — Тебе сколько?
— Тринадцать, — сказал Мамочка. — Тебе пятнадцать, что ли?
— Вроде, — сказал Ирмэ. — Я, брат, тебе в дяди гожусь.
— Велик пень, да дурень, — проворчал Мамочка.
— А ты не лайся, — добродушно сказал Ирмэ, — в морду дам.
Мамочка отодвинулся.
— Не бойся, — сказал Ирмэ. — Не трону я. Когда ем, — глух и нем. Ты вот что — дай-ка еще огурец.
Мамочка дал.
— Ну и хлебца еще, — сказал Ирмэ.
Мамочка встал, как бы затем, чтобы достать из кармана хлеб. Однако, отойдя задом шагов пять, вдруг пустился наутек.
— Погоди, брат, — сказал Ирмэ. — Попадешься — косточки пересчитаю.
Но Мамочка стоял далеко, у колодца, плевать ему было на Ирмэ.
— Рыжий кот! — крикнул он.
— Тихо, — сказал Ирмэ.
— Рыжий кот! Рыжий кот! — не унимался Мамочка.
Ирмэ не выдержал — вскочил. И сразу же сел. Левая нога опять заболела, заныла, подлая, да так, что хоть плачь. Ирмэ застонал, стиснул зубы. Ух!
А тут еще сверток вывалился. Надо ж! Листовки веером рассыпались по земле. Ирмэ кинулся подбирать. Подобрал, завернул и сунул за пазуху. Одну листовку он положил в карман. «Дома прочитаю», решил он.
Однако второпях завернул он плохо. Сверток топорщился и оттопыривался так что пожалуй, и слепой бы заметил. «Эка тебя разнесло! — сказал бы, пожалуй, даже слепой, встретив Ирмэ. — Прямо — бочка».
«Ладно. — решил Ирмэ. — Домой».
Прихрамывая, жуя свой хлеб с жиром, Ирмэ лениво ковылял по улице. Шел и думал. «Оно бы нехудо так, как говорил Лейбе — думал он. — Все работают и всем хватает. Правильно. Час поработал — на котлету. День поработал — гуся. Это бы да! А то чего-то трудно жить стало. И раньше-то было не весть, а сейчас и совсем никуда. Хотя оно кому как! — Ирмэ поднял голову, посмотрел на дом Файвела Рашалла. — Этим-то и сейчас ничего. Им что!»
Он посмотрел, плюнул и дальше пошел. И вдруг остановился, стал. Постоял, подумал и повернул к долгу Рашалла, к воротам.
«Чтоб никто и нюхом», вспомнил он. Обернулся, оглянулся. Будто никого.
Ирмэ сунул руку в карман, достал листовку, расправил ее, разгладил. «Пускай прочитают — невредно будет». Из хлебного мякиша скатал четыре шарика, поплевал на них, чтоб стали клейкими, и прилепил к воротам. Потом приложил листовку и нажал. Листовка пристала крепко, будто ее помазали столярным клеем.
Ирмэ отступил на шаг, полюбовался. Ловко!
Луна освещала огромные темные ворота и на воротах белый квадратный листок, покрытый большими и малыми буквами. «Одна есть! — гордо подумал Ирмэ. — Расклею сегодня штук десять. По всем Рядам расклею».
Вдруг что-то пробежало по земле. Черпая тень будто пробежала и пропала. И опять Ирмэ оглянулся — никого, ни души. Что такое? Он вскинул голову, посмотрел на крыльцо. На крыльце стоял Моня. Моня был без шапки, в ночной рубашке, босой. Он свесился с крыльца и внимательно и молча глядел на листовку. Затем медленно отвел глаза и посмотрел на Ирмэ.
Ирмэ тоже смотрел на Моню, смотрел прямо в глаза и, сам не зная, что делает, пятился к базару, к «яткам». Он молчал. И Моня молчал. Прошла минута. А может быть — час.
Потом Ирмэ повернулся и не спеша, твердо ступая ногами. — хоть левая-то болела, ух ныла! — пошел прочь. Так, твердо и не оглядываясь, он дошел до ближайшего переулка, А уже в переулке, где Моня не мог его видеть, пошел быстро-быстро. Побежал.
Глава шестая
Утро
Ирмэ не сразу вошел в дом. Он еще посидел на крыльце, осмотрел ногу, обмыл ее, — у крыльца стояла кадка с дождевой водой. Да, плохо с ногой. Рана совсем растравилась, вокруг все опухло, посинело. Плохо.
«А кто виноват? — подумал Ирмэ. — Сам виноват». Однако бог с ней, с ногой. До свадьбы заживет. А вот что листовка осталась на воротах — это хуже, это просто — никуда.
«Вернуться разве? — подумал Ирмэ. — Да нет, не годится. Не годится, рыжий. Совсем затонешь. Эх, ты! Сказано же было — «гляди!» Так нет — «по всем Рядам расклею!»
Ирмэ ворчал, ругался. Молодец рыжий, молодчина. Герой, чтоб те пусто было!
«Сверток дома теперь не оставишь. Чорта! — думал он. — В кузню снести надо. Или к Алтеру. К Алтеру-то оно верней. Про него не подумают, он — тихий. Хоть бы Лейбе скоро вернулся. А то пропадет на месяц, а ты сиди-жди. Эх-ма!»
Ирмэ открыл окно — окна у них не запирались — и влез в комнату. Он старался ступать тихо, на цыпочках, чтоб не будить стариков. Пусть снят. Однако Меер проснулся. Он проснулся с криком:
— А? Кто?
— Я, — сказал Ирмэ. — Спи.
Меер, вытянув руки, сидел на диване и тяжело дышал.
— Я думал — воры.
— Воры к нам не полезут, — сказал Ирмэ. — Не дураки.
— Да, да, — пробормотал слепой, — не полезут. Который час? — спросил он погодя.
— Рано еще, — сказал Ирмэ. — Спи.
— Ирмэ, ты? — спросила из соседней комнаты Зелде.
— Я.
— И куда ты все ходишь? — захныкала Зелес. — Вставать надо, а он только в дом.
— Ну-ну! — проворчал Ирмэ. — Закудахтала.
Он разделся и лег. Сверток он сунул под подушку.
— Закуришь, Меер? — сказал он.
— Давай. — Слепой долго щупал воздух, пока не нащупал папиросу. — Не спится чего-то.
— Ты днем много спишь, — сказал Ирмэ, — оттого и не спится.
— А что делать? — сказал слепой. — Сидишь-сидишь — и уснешь. Дрянь дело, Ирмэ. Лучше бы убили.
— Ничего, — сказал Ирмэ, — скоро станет полегче.
— Это когда же? — сказал слепой. — В могиле, что ли?
— Да нет, тут, на земле.
— Для меня, брат, все одно — что тут, что там, — сказал слепой, — конченый я человек, Ирмэ. Обо мне что готовить? Мне вас жалко — тебя, Эле.
— Пришел он?
— Пришел, — сказал слепой. — Из носу — кровь, рубаха — в клочья. Подрался с кем-то. Плачет. Зелде не хотела в дом пускать! Уж я вступился. Малое же дитя. Что он понимает?
— Неладно с ним, — сказал Ирмэ, — оставить его так — пропадет.
— А что делать? — сказал слепой. — Все, брат, идет прахом, к черту, в тарары. А с Зелде, думаешь, ладно? — Он заговорил почти шопотом. — Ты, Ирмэ, не замечаешь. А я слышу. Уже у нее в груди и сип и хрип. Знакомая шарманка, И у Нохема так было вначале. Ей бы лечиться. А она надрывается, из кожи лезет. Есть же надо. А тут еще я у вас на шее.
— Брось дурить-то, — сказал Ирмэ. — Покуда я на ногах — голодать не будешь! Понял?
— Нет, Ирмэ, не дурость, — сказал слепой. — Я, знаешь ли, часто думаю, что хорошо бы мне это поскорей. — Он махнул рукой. — И сам отдохну. И вам развяжу руки.
Ирмэ вскочил.
— Будешь дурить — уйду! — сказал он. — Ей-богу, уйду.
Слепой вдруг заплакал.
— Не правда разве? Не правда, сын?
— Да ну тебя. — Ирмэ, хлопнув дверью, вышел на улицу. Светло. Луна померкла, сделалась плоская, как лепешка. С поля дул ветер. По пустынной улице, от подворотни к подворотне, бегал бездомный пес и все чего-то нюхал, принюхивал. Ему вслед ветер гнал бумажку.
«Жисть», думал Ирмэ, сидя на ступеньке крыльца.
Никогда еще не было ему так грустно. Он чуть не плакал. Однако Ирмэ был малый крепкий. Такие не плачут.
— Ладно, рыжий! — сердито проворчал он. — Утри нос!
Ночь прошла. Настало утро. Солнце через окно пролезло в комнату и уперлось Ирмэ прямо в лицо. Ирмэ помотал головой, зарылся лицом в подушку. Однако он уже не спал. «Раз, два, три», считал он. И как дошел до «трех», разом, рывком вскочил, натянул штаны, рубаху и босой побежал на двор — умываться.
И только успел он окунуть руки в бочку, как вспомнил — сверток. Он вернулся, достал из-под подушки сверток, сунул его за пазуху и туго стянул кушак. Так-то верней.
На столе Ирмэ нашел горбушку хлеба и малосольный огурец. Ирмэ поморщился — еда! Хоть бы чай, что ли?
— Меер, — сказал он, — спишь?
Слепой зашевелился.
— Нет, — сказал он. — А что?
— Не знаешь — сахар есть?
— Должен быть, — сказал слепой. — Посмотри-ка у Зелде под кроватью.
У Зелде под кроватью стояла корзина, в которой хранились все ее запасы. Зелде думала — никто не знает, где у нее хлеб и сахар. Однако знали все, даже Меер.
Ирмэ пошарил в корзине. И верно — есть сахар. Он достал из шкафа стакан и пошел к соседу, к шапочнику Симхе.
Симхе, в жилетке, в ермолке, сидел за столом, чай пил, чайничал. Он был одни — жена пошла на базар. Старик пил чай, прихлебывая с блюдечка и, как всегда, мурлыкал себе под нос, напевал что-то.
— Наше вам, — сказал Ирмэ. — Можно у вас, господин Симхе, нацедить стаканчик?
— Что с тобой поделаешь? — сказал Симхе. — Грабь старика.
— Не пойму я, господни Симхе, хоть убей, — наливая из чайника чай, сказал Ирмэ, — чего это вы в канторы не идете? Голос у вас такой, что дай бог всякому.
— Ай, высеку, — сказал Симхе.
— Нет, верно, — сказал Ирмэ. — Другой на вашем месте тыщи бы заколачивал.
— Видишь ли, Ирмэ, — сказал Симхе, — если я пойду в канторы, что будет делать Сирота?[3]
— Сирота Сирота! — проворчал Ирмэ. — Что перед вами Сирота. Знаете, господин Симхе, другой раз утром послушаешь, как это вы тут наворачиваете, и думаешь: «Эх, думаешь, мне бы такой голос! — и больше ничего не надо».
Держа на ладони полный стакан, Ирмэ пошел к двери.
— Куда? — сказал Симхе. — Можешь и тут попить чаю. Ничего не сделается.
— Что ж! — Не заставляя себя долго просить, Ирмэ сел за стол и потянулся к сахарнице. Свой сахар он сунул в карман.
— Бери булку, — сказал Симхе. — Старуха вчера спекла булку, первый раз за все лето. Мука, конечно, не того, не то, что раньше, крупчатка «А». Но ничего, есть можно.
— Есть можно, — согласился Ирмэ, набивая полный рот, — хотя она, конечно, не то, что крупчатка «А».
— Совсем не то, — сказал старик.
— Совсем не то, — подтвердил Ирмэ, уплетая за обе щеки. — Раньше мука была как снег. Белая.
— Что делать, Ирмэ, — сказал Симхе. — Слава богу и за это. У других и этого нет.
— Оно конечно, — сказал Ирмэ. — А вас, господин Симхе, я все-таки не пойму, — продолжал он. — День-деньской спину ломать, работать, простите, как вол, а у самого такой голос. Клад. Можно подумать — у вас денег куры не клюют, ей-богу.
— Видишь ли, Ирмэ, — сказал Симхе, — когда я был помоложе, у меня, действительно, был голос. Прямо тебе скажу — соловей. Все в один: «Не будь ты дураком, Симхе. Иди в канторы. Будешь получать большую копейку». Я и сам думал, по правде сказать. Но отец, — а он был старик с норовом, крутой старик, — он — ни за что. «Не дури, Симхе. От добра добра не ищут. Сиди». Ну, я спорить не стал. Нет, так нет.
— И зря, — сказал Ирмэ, — совсем зря.
Он говорил рассеянно, говорил и смотрел в окно. Мимо окна прошли старший стражник Кривозуб, младший стражник Белоконь, плотный дядя, нос поленом, усы ребром, и слободской Степа — в шинели, в папахе, на груди — георгий, через плечо — гармонь.
«Куда это они?» подумал Ирмэ.
Он встал, подошел к окну. Глянул и прямо — обомлел. Усатый и Степа остались на улице, а Кривозуб, бренча шашкой, потопал но ступенькам — прямо к ним, прямо в дом. Донес-таки индюк.
«Так, — подумал Ирмэ. — Дела!»
— Ты что там, Ирмэ? — сказал Симхе. — Чай стынет.
«Бежать? — думал Ирма. — Нет, не убежишь. Чорта!»
Сердце у него билось так, что казалось — на улице слышно.
— Ты что? — сказал Симхе. — Оглох, что ли?
«Плевать, — решил Ирмэ. — Останусь тут. Что будет, то будет!»
Он вернулся к столу, сел, однако так, чтоб его не видно было с улицы.
— Какой-то человек проходил, — сказал он. — Приезжий будто.
— Да-а, — Симхе не спеша погладил бороду. — Это ты верно, что зря. Послушаешь заезжих этих канторов, козлов этих, и думаешь: господи, за что им такую деньгу сыплют? Я одного только настоящего кантора слыхал — любовичского Шпеера. Один вид его! — Лев. А глаза. Посмотришь ему в глаза — руки-ноги дрожат. Ей-богу.
У Ирмэ и так, без любовичского Шпеера, руки-ноги дрожали. «Что-то там делается? — думал он. — Как бы Меер не ляпнул, куда я пошел! А все — индюк. Погоди, брат. Погоди-ка!»
Ему не сиделось. Он опять встал, подошел к окну. Усатый и Степа — у крыльца. Стоят, скучают, А Кривозуба нет. Застрял чего-то.
— А голос! — продолжал Симхе. — То тебе кажемся — птички поют в саду: «ирли-ирли». То вдруг — «бомм!» Звон в ушах. Ноги трясутся. Господи, думаешь, какую ты силу дал человеку. А слезы прямо — градом. Да-а! — Симхе вздохнул.
Кривозуб наконец вышел. On что-то сказал усатому, показал рукой. Тот по-солдатски повернулся на каблуках и пошел вниз по улице. Ирмэ посмотрел: к Хаче.
«Иди, иди, — подумал он. — Много ты у Хаче-то найдешь! Блоху на аркане».
— Но таких-то канторов на сто… Что я — на сто? на тысячу один, — говорил Симхе. — Ничего голос у Лейвона. Но уже это не то. Не то, не то.
И Кривозуб ушел. А Степа остался — гулял по улице, под самым окном и — похоже — заладил так надолго.
— Собака! — проворчал Ирмэ.
— Нет, не то, — говорил Симхе. — Он то сорвется, то сфальшивит. Силы нету, понимаешь. Ни тпру, ни ну, никуда.
К Степе шатаясь подошел какой-то длинный мужик. Он поздоровался со Степой за руку. Что-то спросил. Степа сначала отмахнулся, потом засмеялся и смеясь толкнул его в грудь. Мужик повалился на землю, как чурбан, со стуком. Он был пьян. Степа кинулся его приподымать.
Ирмэ только этого и ждал. Он — раз! — с места и к двери.
— Куда? — крикнул Симхе. — А стакан?
Ирмэ пробежал двор, перемахнул забор и — ходу.
Стакан он оставил на столе.
Старик убрал стакан в шкаф и долго укоризненно качал головой. Скажи ты, а?
Глава седьмая
Дорога
Ирмэ с разбегу упал на траву. Стоп, рыжий. Вольно. Однако, и повезло же тебе. Да уж!
Он лежал на бугре. Близко проходила дорога. Вдали видны были Ряды. За Рядами, куда ни глянь, поле. А над головой — небо, глубокое синее небо, и на небе солнце. Хорошо!
«Хорошо, — думал Ирмэ, пуская в небо кольца дыма. — А те-то там — туда-сюда, рыщут, ищут. Что, братцы, много взяли? То-то».
По травинке вверх ползла божья коровка, бурая, с серыми крапинками на спине. Она цеплялась за стебелек всеми ногами, чтобы не сорваться. Ирмэ подул на нее, но та только плотнее прижалась к стебельку.
— А как это вам покажется? — сказал Ирмэ и пустил в нее струю дыма. Божья коровка закачалась, как пьяная, упала вниз и минуты две так пролежала. Потом вдруг улетела.
— Ишь ты, — сказал Ирмэ. — Махорку-то не любит.
Он поднял голову, сощурясь посмотрел на солнце.
Во, горит! Что твоя печь. Там, должно, сидит печник с лопатой. Подсыплет угля — погода. Посбавит — слякоть, дождь. И как он там не сгорит?
«Ну, ладно. Все это хорошо, — подумал Ирмэ, ткнув в землю окурок. — Все это очень хорошо. Замечательно. А все-таки как быть-то? Домой-то теперь не пойдешь. И в кузню — не пойдешь. Засадят. Как пить дать. И «здрасте» не скажут А просто: за шкирку — и в острог. Уйти бы куда дня на два. Сверток захоронить — и домой. И будто ни сном, ни духом. «Что? Как? Откуда?»— «Знать не знаю» — «Где был?» — «В гостях был. У тетки в Горах».
Ирмэ свистнул.
«А и верна, не махнуть ли в Горы к тетке? Главное; недалеко, верст десять. И все прямо. Знай себе дуй. Сейчас пойти — к обеду поспеешь. Дело. Дело, рыжий».
Ирмэ встал и пошел. Дорога сбегала в ложбину. А за ложбиной на пригорке лежала деревня. Деревня была небольшая, домов двадцать. Дома все новые, голые, без сеней, без дворов. Деревня недавно горела. Сразу же на околице видны следы недавнего пожара: тут куча обгорелых бревен, там — посреди поляны — печь. Печь топилась. Немолодая баба, рябая, в мужских тяжелых сапогах, ходила вокруг печи — обед варила. Рядом сидела другая баба, помоложе, в красной кофте, в красных сапогах, и кормила грудью ребенка. Ребенок разевал беззубый рот и мурлыкал, как кошка.
Только Ирмэ вступил в деревню, как собаки — штук восемь злых тощих дворняжек — набросились на него с визгом, с лаем. Ирмэ размахивал руками, кричал диким голосом «убью» и наконец, подтянув штаны, ударился бежать. Собакам того только и надо было — они понеслись за ним разъяренной стаей, как волки.
Вдруг открылась дверь какой-то хаты, я на пороге показался мужичонка, горбатый и кашлатый, с метелкой в руке.
— Цыц, окаянные! — тощим бабьим голосом крикнул мужичонка и замахнулся на собак. Собаки взвыли и рассыпались куда кто.
Мужичонка посмотрел на Ирмэ, просиял и радостно захихикал.
— Ги, Мееров! Куда собрался, коваль?
— Здорово, Нухрей, — сказал Ирмэ. — В гости иду. В Горы.
— А ты бы, Мееров, зашел в хату, а? — сказал Нухрей. — Молоком угощу. Салом. Сало-то ты ешь, коваль?
— Только давай, — сказал Ирмэ.
— Ну-ну.
В хате их встретила жена Нухрея, Ганна, того же роста, что и муж, баба унылая и плаксивая.
— Заходи, родной, заходи, — протянула она постным голосом. — Давно я у вас не была-то. Что батя? На войне всё?
— Пришел, — сказал Ирмэ. — Слепой он теперь. Ослеп.
— Да что ты! — Ганна всплеснула руками, заплакала. — Как же он теперь-то? Работает-то как?
Ирмэ махнул рукой.
— Какая там работа!
— А какой был сапожник ладный! — сказала Ганна. — Сшил мне сапоги — уже три года, а погляди — новые какие.
Она утерла рукавом слезы, порылась в сундуке и, все еще всхлипывая, достала пару полусапожек. Полусапожки и верно были новые. Должно быть. Ганна их и не надевала.
— Завыла, — сказал Нухрей. — Ну, буде, — повернулся он к жене. — Тащи там, что есть. Сала дай. Молока. Седай, Мееров, к столу.
В хате только и было, что стол да стул. Пахло сосновым лесом, смолой.
Ганна подала на стол каравай хлеба, молока, сала. Нухрей вдруг — шмыг за дверь и долго где-то пропадал. Вернулся он очень довольный и, подмигивая, облизываясь, сунул Ирмэ под самый нос бутылку самогона.
— Не горюй, Мееров, — сказал он. — Дай-ка, старуха, стакан.
Выпили, закусили. Самогон на вкус показался Ирмэ хуже касторки. Однако выпил он все, до дна. В гостях — не дома.
— О-о! — сказал он. — Крепкий.
— Еще бы, — сказал Нухрей. — Первач.
— Сам гонишь?
— Не. Ермил на всю деревню поставляет. Руб бутылка.
— Густо, — сказал Ирмэ. — В Рядах дешевле.
— Зато, брат, товар, — сказал Нухрей. — В Рядах не сыщешь, врешь.
Еще выпили. И дрянь же! Ирмэ скривился, сплюнул. Касторка-то она, конечно, вкусней. Куда!
— Еще? — сказал Нухрей, поднимая бутылку.
— Не. Будет. — Ирмэ спрятал свой стакан под стол.
— Полстаканчика?
— И полстаканчика не буду, — сказал Ирмэ. — Не буду, Нухрей.
Его тошнило. Он широко открывал рот и жадно, как рыба, втягивал воздух. Это, однако, не помогало. В голове гудело, а ноги точно приросли к полу, до того они были тяжелые. И чего-то было смешно очень: он кивал головой, хлопал осоловелыми глазами и хихикал совсем как Нухрей.
— Хи-хи, — смеялся он тонким голосом. — Нухрей, а Нухрей?
Нухрей не слушал. Шатаясь, размахивая руками, он вышел на середину комнаты и стал выделывать ногами сложные какие-то кренделя.
— Жарь! — кричал он кому-то. — Сыпь!
— Погоди! — кричал Ирмэ. — Погоди, брат.
А Ганна стояла у печки и, подперев кулачком подбородок, жалостными глазами глядела то на мужа, то на Ирмэ. По ее лицу катились слезы.
— Ой, — плакала она, — родные!
Вдруг в окне появилась рожа, смешная рожа: нос поленом, усы ребром.
— Гляди! — крикнул Ирмэ. — Таракан.
Рожа сердито новела усами.
— Эй, хозяин, — скакала она. — Кто хозяин?
Нухрей шатаясь подошел к окну.
— Ваша благородия, — сказал он заплетающимся языком, — то есть, это я буду хозяин.
— Иди до старосты, — сказала рожа. — Живо!
— Враз, — сказал Нухрей. — Только соберусь — и пойду. Мне что? Мне, ваша благородия, ничего не надо.
— Ну, ты, разговаривать! — крикнула рожа. — Сказано тебе — живо.
— Иду. Иду.
Рожа исчезла. Снова открылись голые хаты, собаки подле хат. По широкой улице деревни, подымая пыль, как стадо, двигалась куда-то толпа мужиков. Впереди выступал дюжий дядя с шашкой на боку, в форменной с твердыми краями фуражке.
— Ваша благородия! — высунувшись в окно, крикнул Нухрей — так радостно, будто родного брата увидел. — Ваша благородия! здравствуй.
Человек с шашкой услыхал крик и остановился. Он оглянулся, не понимая, откуда голос, но, увидев Нухрея, отвернулся, плюнул и дальше пошел.
— Ваша благородия! — не унимался Нухрей. — Ваша благородия! Здравствуй.
Рожа с усами опять появилась в окне.
— Тебе говорят! — крикнула она сердито. — Живо!
— Иду. Иду.
Нухрей побрел по улице, спотыкаясь через шаг и падая.
Ирмэ туго, правда, а начал что-то соображать. Где-то уже видал он эту рожу. И человека с шашкой видал. Оно, конечно, давно дело было. А то, может, недавно? Постой: давно или недавно? Постой, рыжий. Погоди. Погоди ты…
— Ганна, — сказал он, — это кто был-то?
— Кто, родной?
— Этот — с усами?
— Да боже мой! — удивилась Ганна. — Не узнал та? Стражник же.
Вот оно и то. Ирмэ провел рукой по лбу, глубоко вздохнул, встал. Он почти отрезвел.
— А по улице кто проходил? — сказал он. — Кривозуб?
— Он, родной, он, — сказала Ганна — У Петрова ночью коня увели. Они, родный, и наехали, стражники-то.
Так. Крутил-крутил, бегал-бегал — и опять к Кривозубу. Опять двадцать пять. Ирмэ быстро пощупал сверток. Есть? Есть.
— Прощай, Ганна, — сказал он. — Спасибо.
— Да куда ты? — всполошилась старуха. — Да что ты? Нухрей придет, спеку блинов, пообедаешь. Куда ж ты голодный-то?
— Мне недалеко, — сказал Ирмэ. — Мне тут. Близко.
Видя, что Ганна собирается, по обыкновению, завыть, он быстро открыл дверь и выскочил на улицу. Он торопился, Ирмэ, — покуда стражники сидят у старосты, покуда идет допрос, покуда то да се, надо было отмахать версты три, а то и все пять. Бежать нельзя — вот что худо: нога болит, и голова кружится от самогона. И — что уж совсем никуда — поташнивает.
Ирмэ шел и шел. Долго. Часа два.
И вот впереди замаячили хаты новой деревни. Малого Кобылья. Ирмэ стал, подумал: заходить или не заходить? Опять, глядишь, на кого нарвешься. Но пить охота. Прямо, сил нет — до чего пить охота.
«Дойду до первой хаты, попью, — решил Ирмэ. — А там сверну в поле».
В первой хате — она стояла на отлете села, на юру — Ирмэ постучал в окно и крикнул: «Эй, хозяйка». Подождал — ни ответа, ни привета. Снова постучал: есть кто? Тишина. Он посмотрел в окно — ни души, только кот спит на печи. Ирмэ толкнул дверь и вошел.
В пустой просторной хате, недалеко от окна, у стены стояла большая кровать. А на кровати, накрытая теплым кожухом, возвышалась горка: бочка — не бочка, квашенка — не квашенка, что-то гладкое и круглое. Ирмэ заинтересовался, подошел поближе. И вдруг — Ирмэ прямо осел — горка зашевелилась, заворочалась. Откуда-то из угла на него глянули глубоко запавшие человеческие глаза, и беззвучный голос шепнул: «Кто?» Горка-то оказалась женщиной, раздутой от водянки.
— Мне бы, бабка, попить, — сказал Ирмэ. — Где кружка?
— Там, — женщина задыхалась, ей было тяжело говорить, — там, в сенцах, на кадке…
Ирмэ нашел кружку, выпил воды. Затем вернулся в хату и сказал:
— Тебе, бабка, может, надо чего, — сказал он. — Попить там. Так скажи.
Больная мотнула головой.
— Давно лежишь? — спросил Ирмэ.
Больная кивнула.
— Три… года… — проговорила она шопотом.
— Доктора позвать надо, — сказал Ирмэ.
— Был… — прошептала больная, — сказал… помру я…
— Вот дурак! — Ирмэ плюнул. — Ты ему, бабка, не верь. Брешет.
— Я не бабка… — сказала больная, — мне… тридцать два…
Ирмэ внимательно посмотрел на женщину и пенял, что правда, не врет. Лицо худое, землистое, страшное лицо, а видно, что не старое.
— Ничего, — сказал он, — поправишься, тетка.
— Не… — Больная застонала и повернулась лицом к степе. — Не, — прошептала она, — помру я…
— Значит, ничего не надо? — повторил Ирмэ. — Надо — так скажи.
Больная не ответила. Ирмэ тихо вышел из хаты, плотно притворив за собой дверь.
«Жисть», мрачно думал он.
Он пробирался задворками, огородами, задами. Итти пришлось долго: деревня была большая, вроде села. Когда Ирмэ вышел на дорогу, уж давно перевалило за полдень.
— Приналечь надо, рыжий, — проворчал он. — А то этак придешь в Горы к первому морозу. Двигай.
«Двигай»-то «двигай», а вот нога болит и ноет, не ступить. Ирмэ полз еле-еле. Не по дороге, — дорога была каменистая, сухая, — а по тропинке, рядом. Чтоб скоротать время, он свистел, пел и, замахиваясь палкой, пугал ворон и галок. Птицы с криком кружились над его головой.
Вдруг голос, старческий и строгий, сказал:
— Брось ты птиц-то трогать! — сказал голос. — Брось, говорю. — На краю дороги — ноги в канаве — сидел высокий старик с густой бородой, с седыми нависшими бровями. Неподалеку лежали его котомка и посох.
— Здравствуй, дед, — сказал Ирмэ.
— И ты здравствуй, — отозвался старик, глядя на Ирмэ недружелюбно и хмуро. — Ты чего птиц-то трогаешь?.
— Делать нечего.
— Делать нечего — в зубах ковыряй. А птиц трогать нечего — они божьи.
— Все мы божьи, — сказал Ирмэ.
— Умный ты больно, — сказал старик. — Такие-то недолгие.
Ирмэ был настроен мирно. Не хотелось ему ругаться.
Он зевнул и сказал:
— Ты куда это один-то?
— Я не один, — строго сказал старик. — Я — с размышлением.
Ирмэ не понял.
— С кем?
— С размышлением.
— Ну, ладно, — сказал Ирмэ. — Пойдем вместе.
Старик встал. Ирмэ помог ему вскинуть на плечо котомку.
— Это что у тебя там звякает? — спросил он.
Старик покосился на Ирмэ, но ничего не сказал.
— Склянки, что ли?
— Кресты, — твердо сказал старше. — Кресты и иконы.
— Торгуешь?
Старик вдруг обозлился.
— Ах, ты, дура! — Он плюнул, повернулся и пошел назад, в деревню.
«Вот чудак! — подумал Ирмэ. — Из богомольцев, верно».
За поворотом открылся сосновый лес. На опушке, подле длинного деревянного барака копошилась кучка людей, оборванных и грязных. Они не то дорогу ладили, не то пни корчевали.
«Австрийцы», понял Ирмэ.
Он знал, что где-то тут близко был лагерь военнопленных. С одним из них, с Иоганном, он даже был знаком немного — познакомился как-то у Зелика в парикмахерской.
«Он, кажется, бинокль свой менять хочет, — вспомнил Ирмэ. — Надо бы взглянуть».
Он подошел к какому-то пленному — тот, опустив лопату, стоял и глядел прямо перед собой, в лес — и сказал:
— Где тут Иоганн? — сказал он.
Пленный от неожиданности вздрогнул.
— Вас?[4] — громко сказал он по-немецки.
— Иоганн, — повторил Ирмэ и хлопнул себя по темени.
— А-а, — засмеялся пленный. — Иоганн, — крикнул он. — Ком хир.[5]
Иоганн, бритый, лысый, в железных очках на крупном косу, узнал Ирмэ и обрадовался.
— Ирмэ, йа?[6] — сказал он и сухими пальцами стиснул его руку.
— Йа, — сказал Ирмэ. — Их,[7] — он ткнул себя в грудь. — Ирмэ. Ду[8] — Иоганн.
Австриец был доволен:
— Гут, гут.[9]
«Как бы это насчет бинокля?» подумал Ирмэ и сказал:
— Их — ду — бинокле, — и показал на глаза.
Иоганн понял. Он обернулся, посмотрел, далеко ли охрана. Охрана — четыре солдата и один унтер — стояли неподалеку. Солдаты собрались в кружок и о чем-то говорили. Вернее, говорил один унтер, солдаты — те только гоготали.
— Во гусь! Го-го!
Иоганн потянул Ирмэ к бараку. Воровато оглянувшись, он достал на кармана старенький бинокль. Ирмэ заглянул и ничего понять не мог — какая-то муть перед глазами, туман какой-то, пар.
— Нихт зо,[10] — сказал Иоганн.
Он взял бинокль, подвинтил какие-то винтики, подышал на стеклышки, протер их платком и вернул его Ирмэ. Ирмэ снова заглянул. Заглянул и прямо ахнул. Здорово!
Ряды — а они уже давно пропали вдали — Ряды вдруг оказались совсем близко: виден был каждый дом, каждое дерево. А до креста — так рукой достать.
— Гут, — сказал Ирмэ. — Здорово!
— Унд ецт зо,[11] — Иоганн перевернул бинокль обратной стороной.
Ирмэ заглянул — и что такое? — Ряды пропали. И доревня, Малое Кобылье, пропала. Перед глазами — ровное зеленое поле. Где-то далеко, очень далеко лес, и у леса — маленькие человечки. Ирмэ фыркнул: ну, народ!
— Гут! — сказал он. — Ловко.
Вдруг Иоганн вырвал у него бинокль и поспешно сунул его в карман. К ним, переваливаясь на кривых ногах, как бульдог, подходил дежурный унтер.
— На место! — замахнувшись на Иоганна, рявкнул он, — арш!
Иоганн, вобрав голову в плечи, побежал к опушке.
— Лодыря гоняют, дармоеды! — кричал унтер. — Очкастый! Подумаешь. Я тебе, очкастому-то… — И вдруг посмотрел на Ирмэ. — Ты что тут? Что надо?
— Так, — сказал Ирмэ. — Мимо шел.
— Куда шел? Чего шел? — сказал унтер. — Закачу тебя, бродягу, на двадцать-суток под арест — будешь знать, как по лагерю шататься. Что надо?
— Ничего, — сказал Ирмэ. — Я так.
— «Так, так»! — проворчал унтер. — Ну-ка, что у тебя там за пазухой? Ну-ка, ну-ка! — И хвать Ирмэ за рубаху.
— Эге! — многозначительно крякнул он. И, не выпуская Ирмэ, крикнул: — Свистунов! Вавилов!
Ирмэ похолодел. Пропал.
— Свистунов! Вавилов!
— Бегим, — отозвались с опушки два голоса.
Попался, рыжий. Пропал.
Вдруг, сам не понимая, что делает, — Ирмэ извернулся, пригнулся и зубами — цап унтера за руку. Вцепился и стиснул.
— Ух ты! — Унтер взвыл и вырвал руку.
Ирмэ кинулся к бараку.
— Стой! Стой! — кричали ему вслед голоса. — Стой! Стрелять буду?
Ирмэ, обогнув барак, оглянулся: слева — поле, справа — лес.
«В лес надо!» понял Ирмэ.
Раздался выстрел. Другой. Но уже Ирмэ бежал, хромая, по лесу, и пули шлепались о деревья, но задевая его.
Глава восьмая
У моста
Тихо в лесу. Большие сосны стоят прямо, как мачты. Под соснами земля усыпана колючими иглами. Вьется мох. Растет трава. Топь. Прохлада. Пахнет хвоей и смолой. Тишина. И в тишине слышно, как стрекочет кузнечик, жужжит шмель. Вот птица крикнула. Вот хрустнул сучок.
Ирмэ шел все дальше и дальше. Лес расступался перед ним, неожиданно открывая то мшистую полянку, то ручеек, то поваленный бурей и уже сшивший ствол.
«Ну и ну, — думал он. — С этими с бумажками — да к австрийцам, к пленным. Ох, суешься ты, рыжий, чорт-то!»
Ко вокруг все было спокойно: над головой — высокие сосны, под ногами — чахлый мох. Зеленый сумрак. Тишина.
«Ну, ладно, — подумал Ирмэ. — Другой раз буду умней».
Он осмотрелся. Хорошо как. И сосны. И сумрак. И запах смолы.
«Вот бы где пожить, — подумал он. — Выстроить бы где на поляне дом и жить себе. Хорошо!»
Он вышел на муравьиную тропу. Муравьи облепили его ноги, лезли вверх, забирались в карман. «Муравейник близко», понял он. Поискал — и верно: в тени у поваленной сосны — большой муравейник. Шагах в десяти — другой, поменьше.
Ирмэ подошел поближе, наклонился, посмотрел и засмотрелся, прямо оторваться не мог. Здорово!
Узкие, почти незаметные ходы вели внутрь. По этим ходам сновали муравьи, тысячи тысяч. И народ все деловой, хозяйственный: этот вот тащит соломинку, тот вон волочит куда-то дохлую муху. И порядок: торопятся будто, спешат, а встретятся — разойдутся, уступая друг другу дорогу: пожалуйста, проходи.
«Скажи ты! — удивился Ирмэ. — Понимают».
Он взял с одного муравейника горсть муравьев и кинул их на другой. Что началось! Драка. Побоище. Вдруг, схватив чужаков за ноги, хозяева по внутренним ходам поволокли их куда-то вглубь.
«В плен взяли, — подумал Ирмэ. — Так. А вот как у них там пленные? Тоже вроде наших — канавы роют? Пли как?»
Он проткнул муравейник толстым суком, разворотил всю кучу до основания. Внизу, у самой земли, муравейник был разбит на клетки. В одних — сидел зеленоватый немощный скот муравьев — тли, в других — лежали муравьиные выводки.
«Пленные-то где же?» подумал Ирмэ.
И вдруг услыхал шаги, грузные, тяжелые шаги, будто буйвол ступает но веткам. К муравейнику подходил кто-то, судя по голосам — двое: один голос — сиплый, простуженный, другой — мягкий, певучий.
«Вот еще! — подумал Ирмэ. — Несет кого-то нелегкая».
Он стал за деревом и притих. Не охрана ли? Нет, не охрана. Солдаты, но другие, не те. Страшные какие-то, дикие: шинели грязные, рваные, на ногах — дырявые сапоги, и ни подсумков, ни винтовок.
Впереди шел костистый дядя, меднолицый, чернобородый, похожий на цыгана. За ним — молодой солдат, совсем мальчишка, небольшого роста, в длинной до пят кавалерийской шинели. Ступали оба тяжело, через силу. Шли они, видимо, давно и совсем выдохлись. Пот темными каплями стекал со лба к подбородку, а глаза и у того и у другого были задавшие, настороженные. Глаза затравленных зверей — волчьи глаза.
«Дезертиры», понял Ирмэ и испугался. В Рядах в последнее время много плели о дезертирах: ходят-де шайками и с голодухи и со страху нападают на проезжих, грабят и режут.
Черный дошел до муравейника и сердито пхнул его ногой.
— Паразиты, — просипел он и плюнул.
Ирмэ знал — бояться ему нечего. Что они ему сделают? На что он им дался? Однако от «страха зубы стучали.
«Сейчас увидят, — думал он. — Уйти бы. Уйти бы надо».
И сделал шаг влево. Один шаг — и сейчас же назад. Сухие ветки под ногами захрустели на весь лес. Ирмэ вздохнул: все, не уйти.
Солдаты услыхали шорох, треск, вздох и быстро, по-звериному скакнули назад.
— Кто? — прохрипел черный.
Ирмэ не ответил.
— Кто?
— Погоди, Ермил, — сказал второй. — Может, зверь какой?
— Уйди ты! — просипел черный. — Кто там? Выходи.
Ирмэ молчал.
Вдруг черный чуть подался вперед, как-то сморщился, скривился, подмигнул.
— Молчишь? — проговорил он тихо и как бы дружелюбно. — Молчишь, шкура? Соглядаешь? Гляди, гляди, чтоб те окриветь, — и совсем шопотом — бей, ну! Стреляй! Стреляй, говорю!
Он подождал, глядя на дерево, за которым стоял Ирмэ, дикими глазами. Ирмэ не пошевелился. И вдруг черный сжался как-то, сник. Он повернулся и, ступая тяжело, как буйвол, пошел вглубь леса. Второй, часто оглядываясь, побрел за ним.
Ирмэ погодил, пока их совсем не стало слышно.
«Надо выйти на дорогу, — подумал он. — Тут-то видишь какие».
Он шел долго, шел наугад, сворачивая то вправо, то влево. Пойдет по тропинке, дойдет до тупика — до болотца, до топи — и повернет. Туда-сюда. Нет дороги.
И тут услыхал тягучий с подголосками гудок. Он пошел на гудок и вышел на железнодорожный путь, проложенный среди леса. Подходил поезд. Из глухо и чащи — весь в дыму — вынырнул паровоз, а за ним тянулся длинный ряд вагонов. Поезд с шумом, с лязгом, с гулом пронесся мимо Ирмэ и пропал. В лесу после этого стало совсем тихо.
«Вот куда забрел, — подумал Ирмэ. — На железную дорогу!»
По путям проходил сторож, бритый, худой старик в мятой студенческой фуражке.
— Здравствуй, — сказал Ирмэ. — Как пройти на Горы — не знаешь?
Сторож ответил не сразу. Он подумал и сказал:
— На Гусино, может? — сказал он. — Тогда — прямо, по путям.
— Нет, — сказал Ирмэ. — На Горы.
— Лесом, — сказал сторож и пошел дальше.
— Голова, — проворчал Ирмэ. — Я и сам-то знаю, что лесом.
Однако делать нечего — пошел. Через час он вышел на дорогу. Посмотрел и плюнул, — Малое Кобылье!
«.Чадно, — решил он. — Пойду в Ряды. Сегодня-то переночую. Ничего не будет. У Алтера и переночую. А на свету — в Горы».
Еще за версту Ирмэ увидел, что в Рядах что-то не то. Не узнать было Ряды. За этот день у местечка, выросло новое местечко, белый полотняный городок. На берегу Мереи, от моста до Глубокого, стояло штук триста высоких фургонов. У самой воды горели костры, десятки костров, так что над рекой стоял дым, густой, как деготь. Над кострами висели котелки. В котелках кипела вода.
«Цыгане или беженцы?» подумал Ирмэ.
Оказалось — беженцы. Однако сколько их! Мужчины, женщины, дети, старики, старухи. Да-а, народу! Голые младенцы гонялись за собаками. Собаки визжали и лезли под фургоны. Женщины полоскали в реке белье. Мужчины таскали солому и сучья для костров. А на местечковом берегу толпились рядские. Они вздыхали, ахали: «Неуж и нам так-то придется? Господи!»
У моста стоял старый, дырявый фургон. На траве у фургона сидела старуха, держа на руках девочку лет шести. Старуха осторожно гладила ее по голове, кутала в шерстяной платок, и не то говорила, не то напевала ей что-то. Но девочка не слушала. Девочка металась, бредила.
— Баб! Дождь! — кричала она, хотя погода была ясная и небо было синее.
Ирмэ подошел и сказал:
— Тиф?
— Должно, тиф, — проскрипела старуха.
— Внучка, что ли?
— Внучка, — сказала старуха. — Родной дочки дочка. Дочку-то на дороге сховала. А теперь вот Дуню. — Старуха заплакала.
— Тихо ты, — сказал Ирмэ. — Девочку растревожишь.
— Да ей все одно, — сказала старуха. — Огнем горит. Помирает она. — Старуха завыла в голос. — Ой, бож-жа мой!
Пожилой беженец, с рыжеватой бородкой, в поддевке и в картузе, давно уже подмигивал Ирмэ, манил его пальцем, — подойди-ка.
Ирмэ подошел.
— Молодой человек, — сказал беженец, — не знаешь, где тут можно — того? — Он щелкнул себя по горлу.
«Так я тебе и сказал, — подумал Ирмэ. — Еще с тобой потом запаришься. Шиш».
— Нет, — сказал он. — А что?
— А выпить охота, — сказал беженец.
— Брось, — сказал Ирмэ. — Лучше бы хлеба купил.
Беженец безнадежно махнул рукой.
— Все одно, — сказал он. — Пропадаем же, видишь? Всё, брат, прахом. А выпить треба.
— Трудно это, — сказал Ирмэ. — В местечке-то навряд. В деревне, может, найдешь. Из мужиков многие гонят.
— Плохо, брат. — Беженец заскучал. Он стал сворачивать цыгарку, но видно было, что думает он не о цыгарке. — Совсем, знаешь, никуда.
— Ну, как там? — спросил Ирмэ. — Что делается?
— Это на позиции-то? — сказал беженец. — Гибель, что делается. Бьют наших. В приказах пишут: «Удачная атака. Отбили деревню Комары». А врут. Всё врут. Бегут наши. А немец по ним шрапнелью. Кроет и кроет. Беда!
— Как думаешь, — сказал Ирмэ, — дойдет немец до Рядов?
Беженец не понял.
— Какие такие ряды?
— Не ряды — Ряды, — сказал Ирмэ. — Местечко это.
Беженец сощурил левый глаз, будто примерился.
— Дойдет, — уверенно проговорил он. — Через два месяца и будет. Жди, брат, гостей. Фургоны запасай, деготь купи на дорогу, а те колеса скрипеть будут. Я вот мало захватил дегтю — и всю дорогу ругаюсь. Купить-то дорого, кусается. Дерут лавочники, дьяволы. Не посмотрят, что беженец, а все «руп» да «руп». Да где я рубли-то эти возьму? Чеканю я их, что ли?
— Это правда, — сказал Ирмэ, — наживаются ныне лавочники.
— Нет, ты мне скажи; — разошелся беженец, — можно так, или не можно? Я сам лавку держал, дегтем торговал, знаю: запасы у них старые. Врут они, что сами дорого платили, брешут. Я, как торговал, тоже так: «рад бы уступить, да вот в убыток, сам дорого платил». А прошлогоднего запасу полон двор, девать некуда. «Сам дорого платил». Брешут, дьяволы. А с покупателя дерут три шкуры.
— Известное дело, — сказал Ирмэ. — Грабители.
— Грабители и есть! — крикнул беженец. — По мне, таких бы стрелять из пулемету. Под гребенку. Мародеры. Знай себе целкаши считать. А что народ страдает — ему и горя нет. У, дармоеды!
Что-то случилось. Люди вдруг захлопотали, засуетились. Мужчины куда-то побежали к мосту. Потом вернулись и издали еще кричали женам, чтоб раскидывали костры, тушили их.
— Это чего же? — завизжали женщины в ответ.
— Приказал… пристав.
Вот оно что. Пристав!
«Уйти надо», подумал Ирмэ.
И вдруг услыхал голос, знакомый голос: «А-а, здорово!» К фургону подходил Степа — папаха заломлена, через плечо гармонь, на груди Георгий. По походке Ирмэ понял, что Степа пьян и весьма, на высоком градусе.
— Здорово, — цедил он, глядя на Ирмэ в упор. — Здорово, друг. — Замахнулся, размахнулся и — трах — всю руку разодрал о передок фургона.
Ирмэ успел прошмыгнуть под фургон.
— Вылазь! — крикнул Степа и стукнул сапогом по колесу. — Вылазь, говорю.
— Тише ты, — сказал беженец, — колесо поломаешь.
— Я те, бродяга, башку поломаю! — крикнул Стена.
Беженец встал. Это был крепкий дядя, дуболом.
— Ну-ка, — сказал он. — Ломай!
— Чего вылупился? — сказал Степа. — Думаешь — спугался?
— Ну-ну, — сказал беженец, — ломай!
— И поломаю.
— Чего бахвалишься? — спокойно сказал беженец. — Валяй!
Что тут дальше было — Ирмэ не знал, не видел. Он под шумок тихонько вылез из-под фургона, тихонько — руки в карманах, не торопится человек, гуляет — прошел мимо пристава к мосту, завернул по спеша в первый переулок и — юрк в ближайший дом. В синагогу.
Глава девятая
Веселый брадобрей
В узких, высоко прорубленных окнах синагоги видно было небо, охваченное закатом, тяжелое красное небо. Такое небо предвещало грозу. А в синагоге было темно, пусто. Густые сумерки обложили стены, пол, амвон, длинные деревянные столы у печки. Два-три человека — в сумраке их не отличить было от серых стен, — медленно раскачиваясь, молились. Отдельных слов не различить было, только бормотание, однообразное и грустное, навевающее дремоту, как жужжание пчелы в летний день, шло откуда-то из углов. Иногда кто-нибудь вздохнет негромко: «Охо-хо, господи!» И опять — сонный гул, тишина, покой.
«Вот и ладно, — подумал Ирмэ, — покуда народ не собрался, посижу, отдохну. Переждать надо».
Он прошел в «штибел» — маленькую низкую комнату при синагоге, с одним оконцем, с широкой печкой-лежанкой. Тут пахло воском, сухой плесенью, клопами и было так темно, что Ирмэ долго шарил вокруг, пока нащупал скамью. Он сел.
«Что ж, — подумал он, — покурим?»
И, зевая, потягиваясь, полез в карман за кисетом. Достал табак, спячки. И вдруг вскочил — в комнате был еще кто-то. Как он раньше-то не заметил? На лежанке сидел человек. Сидел и смеялся почти беззвучным, нутряным смехом.
Ирмэ оробел. Это еще что? И смеется. Один — и смеется. Сумасшедший, что ли? Ирмэ чиркнул спичкой, осветил на миг всю комнату. Так и есть. На лежанке, свесив босые ноги, сидел Исроэл, божедур, большой, грузный волосатый человек. Сидел и смеялся. Он весь дрожал от тихого смеха. Ирмэ никогда таким его не видел.
— Исроэл, — сказал он, — что ты?
Ирмэ сказал так, впустую, он знал, что Исроэл не ответит, — он никогда не отвечал, — и чуть не грохнулся, когда, в первый раз в жизни, услыхал голос Исроэла, низкий, захлебывающийся голос.
— Ка-по-лом, — сказал Исроэл.
— Что?.
— Ка-по-лом, — повторил Исроэл и фыркнул.
— Что — каполом?
— Это дом, — сказал Исроэл.
— Какой дом?
— Этот.
Что за чушь? Ирмэ зажег спичку. Исроэл показывал на грудь. На голой волосатой его груди сидел таракан и сердито шевелил усами.
— Это — таракан, — сказал Ирмэ. — Стряхни его.
Исроэл посмотрел на Ирмэ и притих.
— Стряхни ты его.
Исроэл не двинулся, глаза его застыли, лицо окаменело. Ирмэ порылся в карманах — дать бы ему что. На дне кармана он нашел кусочек сахару.
— На.
Исроэл сахара не взял. И не шелохнулся. Заснул он, что ли?
«Ну его! — подумал Ирмэ. — С ним и сам-то свихнешься». И пошел в синагогу.
Огня еще не зажигали, но народу стало больше. За длинным столом сидело человек десять. Говорили о том, о сем. Поговорили о погоде. Поговорили о войне.
— В Германии, понимаете ль, — говорил лавочник Шолом, — изобрели такую штуку, через которую, понимаете ли, за тысячу верст видно. Сидит себе немецкий царь у себя на дому, а видит, понимаете ли, что у нашего-то делается…
— Это-то чихать, — перебил Шолома коренастый дядя, по имени Юде, по прозвищу Кот, — это-то чихать. Пусть себе глядит на нашего, не велика цаца, не жалко. А вот коли он подсмотрит, что в штабе-то делается…
— Подумаешь! — сказал веснущатый парень, по имени Генех. — Много там подсмотришь. Сидят себе три генерала, чай кушают, а денщик докладывает… Так и так, ваше высокоблагородие, немцы Гродно отхватили. «Ай-ай, бесстыдники! — говорят генералы. — И где у них совесть?»
— Так что сидит, понимаете ли, немецкий, — продолжал Шолом, — и видит, понимаете ль…
— «Понимаете ль, понимаете ль…» — проворчал Юде-Кот. — Ты мне лучше скажи-ка, у кого тут есть покурить.
— Вот тебе, понимаете ль, папироса, и уймись ты, — сказал Шолом.
— Это можно, — охотно согласился Юде-Кот. — Пока курю, я — ни гу-гу.
Помолчали.
— Будто дождик собрался, — сказал Генех и зевнул.
Небо потухло. Надвигалась гроза. Было душно как в бане и темно. В окне мелькнула тень крыла — птица возвращалась домой к птенцам.
— Промокнут же они там, беженцы, — сказал Юде-Кот. — Фургоны-то дырявые.
— Эх-хе, — вздохнул какой-то старик, — как бы и нам, братцы, не пришлось бы так помокнуть.
— Что ж, — лениво сказал Генех. — Статься может.
Зажгли огонь. Осветились высокие закоптелые стены синагоги, огромные фолианты на столе, амвон и кивот. Народу стало больше. Пришел шапочник Симхе. Он увидел Ирмэ и обрадовался.
— Помолиться зашел, Ирмэ?
— Да, — сказал Ирмэ, — вроде как так.
— Ну-ну, — Симхе был доволен. — Куда это ты утром понесся, — сказал он. — Я думал — бешеный, прости, господи.
— На работу надо было, — проворчал Ирмэ.
— Ой, — сказал Юде-Кот, — не то. Совсем не то.
— А что?
— Сказать? — Юде подмигнул.
— Скажите.
— А то, — важно начат Юде-Кот, — что рыжий… гм… увидал, как к ним в дом… сказать?
— Скажите! — крикнул Ирма. «Пронюхал, Кот», испугался он.
— Понесли…
— Ну?
— Каравай ситного, — выпалил Юде-Кот и заржал.
«Чорта он знает», подумал Ирмэ и усмехнулся.
— Сколько вам, Юде, лет? — сказал он.
— Мне?
— Вам.
— Сорок было три года назад, — сказал Юде-Кот. — А что?
— А то, — сказал Ирмэ, — что в ваши годы, Юде, я буду вас умней.
Вокруг захохотали.
— Прищемили хвост Юде? — сказал Генех.
— Ой, братцы! — крикнул какой-то мальчишка. — Крысы котов учат.
Юде-Кот чесал затылок, пыхтел, потел — думал.
— Хоть ты, рыжий, и… — начал он и замолчал.
К столу протиснулся Зелик, отец Симона, местечковый брадобрей и балагур.
— Что «ты», что «я», — быстро залопотал он, — одна статья. Один немного помоложе, другой немного постарше — да оба скота, как сказал покойник Раше.[12] Конечно, и скоты бывают разные: бывают здоровые, бывают заразные…
— Ах, та, сорока, — засмеялся шапочник Симхе.
— Сороки, господин Симхе, бывают разные….
— Знаю, — сказал Ирмэ. — Бывают здоровые, бывают заразные.
Зелик вылупил глаза.
— Ты-то почем знаешь?
— Так, — сказал Ирмэ. — Вы уже сказали.
— Ну, ладно, сказал, а ты бы помолчал. Тоже! Эх, ты! Мафусаил. Сходил бы, рожу помыл. С этакой рожей ходить не пригоже. Дома сидеть надо и то к окошку задом. А то от такого рыла как бы кого не стошнило. Да скажи ты мне, пташка, что у тебя под рубашкой? С чего она и морщится и топорщится?
— Ясно с чего, — сказал Генех. — Картохи нажрался — его и пучит.
— Бывает, — согласился Зелик. — Налопается человек до отвалу мяса, рыбы, халы. А потом лежит — вздыхает. Дыхание в груди спирает. Живот что кадка — опухший и гладкий. По бороде течет пена, словом — полено. Жена, дочки плачут! «Что нам делать? Как нам быть? Что мы будем есть и пить?» Но вот фельдшер входит в каморку — и даст больному ложку касторки. Тот плюется, а глотает, а наутро — глядишь — уж он гуляет. И ест, и пьет, и на жену орет: «Ох ты, кляча, дура! Куда девала мою микстуру?» А микстура-то, не соврать, — градусов в сорок пять.
Зелик стоял у стола, маленький, щуплый, в худой шапчонке и сыпал-сыпал, как из мешка. Вокруг гоготали. Эка чешет!
— Давно свадьбы-то не было, — сказал Юде-Кот. — У него и накопилось. .
— А мы тебя. Кот, женим, — сказал водовоз Мордхе.
— Кто за него пойдет? — сказал Генех.
— Есть у меня дома кошечка — шёлк! — сказал Мордхе. — По рукам?
— Гм, — фыркнул Юде.
Ирмэ смеялся громче всех. Он думал — про него забыли. И слава богу. Вдруг Зелик посмотрел в его сторону и зачастил.
— Нет, правда. Достань-ка из-под рубахи, что есть, и дай нам поглядеть. Мы народ не жадный — поглядим и ладно.
Подскочил к Ирмэ и — раз — за ремень. Ремень лопнул. Сверток со стуком упал на пол.
— Ну, вот, — сказал Зелик, — что я говорил? — И — к свертку. Ирмэ двинул его так, что тот отлетел шагов на пять и стукнулся о печь.
— Ишь какой? — сказал он, приподымаясь и отряхиваясь. — Что у тебя там? Брильянты?
— А тебе какое дело? — сердито сказал Ирмэ, засовывая сверток под рубаху.
— Как не стыдно, Ирмэ, — сказал Симхе. — Он же тебе в отцы годится.
— А дурит, — проворчал Ирмэ.
— У него там, в пакете-то… — многозначительно начал Юде-Кот и замолчал.
— Ну, что? — сказал Генех. — Что там, по-вашему?
— Сказать, рыжий?
— Скажите.
Ирмэ теперь слушал лениво. «Ни черта ни не знает», думал он.
— Хомут! — выпалил Юде-Кот и заржал.
— Ну вас всех! — Ирмэ махнул рукой и пошел к двери.
— А помолиться? — крикнул вслед ему Симхе.
— Успеется, — сказал Ирмэ. — За мной не пропадет.
Старик только головой покачал; ну и ну!
Глава десятая
Гроза
Ирмэ устал. Шел, свесив голову, полузакрыв глаза. Не слушались ноги. Он ставил их прямо, а они заворачивали куда-то вбок, в сторону, криво, косо, заплетались, подгибались. Эх, в постель бы! Поспать бы!
«По всем Рядам расклею!» — вспомнил он. — А на первой-то и влип. Удача-парень! И еще хромает! И еще харя в веснушках! Тьфу!» Ирмэ плюнул.
Небо обложили тяжелые тучи, но дождя не было. Только молнии сверкали. И гром гремел. Вспыхнет молния, и все вокруг — дома, деревья — зальет яркий белый свет. А там — опять темь, мрак, густой, хоть топором руби. Где тут Алтера искать?
«Плевать! — решил Ирмэ. — Заночую дома. В такую-то ночь не придут. А с утра — в Горы, к тетке, к чорту».
А поспать надо. Ирмэ дремал на ходу. Устал он. От синагоги до дому — с полверсты — он шел час. Он прямо упарился. Скорей бы до постели и спать. Нет, сегодня-то не придут. Где им в такую ночь? Ясно!.
Однако, чем ближе. Ирмэ подходил к дому, тем больше ему становилось как-то не по себе. «А то, может, придут? Может, уже сидят, ждут? Сидят, дьяволы, караулят? Ой, брат, гляди! Гляди, брат, в оба!»
Ирмэ дошел до дома и остановился. Постоял, подождал, прислушался. Тихо. Очень тихо. И собаки не лают. И в душной тяжелой тишине низко, как потолок, стоят грозовые тучи.
Вдруг все небо разрезала длинная узкая молния, осветив на миг улицу, дом, крыльцо.
Ирмэ свистнул. Так и есть! На крыльце, на нижней ступеньке крыльца, сидел человек.
Ирмэ не удивился, не испугался. Чего? Так он и ждал. Верно яге, за что им, дармоедам, жалованье-то платят? Пускай потрудится — посидит.
«Кто бы это? — подумал он. — Степа или усатый? Надо полагать — усатый. Сидит, чучело. Сидит — скучает. Рад бы, небось, домой, да нельзя. Жди, колода, жди. Так я к тебе и пришел! Погодишь!»
И вдруг услыхал храп, негромкий, с переливами «хрр-фрр». Человек спал. Ирмэ усмехнулся. Да уж! Полиция!
Он подошел почти вплотную да как гаркнет:
— Встать!
Человек — это был усатый стражник — вскочил ни жив, ни мертв.
— А? — просипел он. — Что?
— То, — сказал Ирмэ, — что спать на посту не полагается. Понял?
И тут усатый спохватился.
— Стой! — крикнул он. — Держи!
Но где тут «держи», когда темь и ни души? Усатый покричал-покричал что-то, потом сел. Сел и заснул. Заснул-захрапел. А храпел он здорово.
Ирмэ не видел, куда идет, а шел он к Алтеру. Да разве к Алтеру-то дворами? При свете молнии Ирмэ увидел, что забрел совсем не туда, куда надо. Незнакомый двор. Ни сарая, ни амбара, прямо впереди — высокий, бревенчатый забор. Ирмэ перемахнул через забор — опять двор. Что за чорт? Заблудился он, что ли?
И тут хлынул дождь. Хлынул густо, как из ведра. Пока Ирмэ добежал до застрехи — он весь промок. Однако и тут, под застрехой, проку-то мало: дождь хлещет по ногам, стегает, что кнутом. Подальше бы куда!
Напротив — пробежать двор — был навес. Ирмэ — рывком — раз! добрался до навеса, стал, перевел дух. И не каплет! Сесть бы — и совсем ладно! В темноте Ирмэ нащупал широкую деревянную скамью. Повыше — другая. Третья. Четвертая. «Лестница!» — понял он и повеселел. Наверху, стало быть, сеновал или склад. Ловко!
Он торопливо взбежал по лестнице и сразу же у входа споткнулся, чуть не упал. Потрогал ногой — мягкое. Рогожи, что ли? Ну, ладно. Рогожи так рогожи. Лишь бы поспать.
Ирмэ лег, растянулся. Вот благодать-то! Потом достал сверток, развернул его, положил рядом — сушиться. Потом, по привычке, повернулся на бок, потом уснул.
На дворе шумела гроза. Хлестал дождь. Сверкала молния. Гром гремел. А Ирмэ спал. Ирмэ спал — и храпел под стать усатому: «хрр-фрр».
Сколько он спал — неизвестно, может быть — час, может быть — два. И вдруг проснулся. Проснулся и сел. Он увидел свет на полу. Сначала Ирмэ ничего понять не мог: где он? Что за свет? Откуда? Потом пригляделся и понял: свет падает из круглого какого-то окошка, а таких окошек тут не меньше десяти. На дворе стихло — ни дождя ни грома. В круглое окошко глядится луна.
Ирмэ зевнул. Поспать еще? Или двинуться в Горы, к тетке? Луч света медленно полез по полу, от окна к двери. И вдруг Ирмэ увидел тяжелый крюк, ввинченный в пол.
«Это зачем?» подумал он.
«А чтоб п-повеситься».
Верно. Он уже раз спрашивал «Это зачем?» И Алтер ответил: «А чтоб п-повеситься». А Хаче сказал: «Богатые — они так и вешаются, вниз головой». Давно дело-то было. Они сидели тогда на складе у Моньки.
Ирмэ вскочил. Вот куда попал! К Моньке! Дела!
Он подошел к окну. Гроза прошла. Небо прояснилось. На небе стояла луна — белый круг с темными очертаниями мертвых морей и гор. Двор Рашалла, как когда-то, показался Ирмэ целым городом — и улицы, и площади, и переулки, и тупики. Прямо от ворот к амбару шла широкая дорога. От дороги к навесам, к сараям убегали боковые тропинки.
«Дела! — подумал Ирмэ. — От Моньки бегу — и у Моньки сижу. Индюку-то, пожалуй, и не снится, что я у него на складе. Узнал бы — ух, дело бы было. Однако, рыжий, смотаться отсюда надо. Место-то больно неподходящее. Который это час?»
В окошке Ирмэ виден был край неба и на небе — луна. Не понять — зорится, нет. И петухи не поют.
«Ладно, — решил Ирмэ, — покурю и пойду».
Он растянулся на рогожах. Закурил. Хоть последние-то пять минут попановать. Ведь дорога-то до Гор немалая.
«Так-то, — думал он, попыхивая цыгаркой. — Значит, вот они дела какие, индюк. Ты, значит, спишь и во сне видишь, как бы это меня сцапать. А я, значит, тут же, под боком, лежу, покуриваю. Табачок-то, конечно, не того, не «Стамбул 1-й сорт». Но ничего, курить можно. Да. А много бы дал, чтоб сцапать? Красненькую бы, небось, не пожалел. А то и четвертную, а? У, собака!»
Ирмэ сжал кулаки, приподнялся, будто рядом стоял Моня. Но Мони не было. Были пустые склады, рогожи, веревки и лунный свет на полу.
Ирмэ опять лег.
— Ладно, рыжий! — проворчал он. — Ничего!
Было тихо. Очень тихо. Где-то близко промычала корова. Ей, верно, приснилось, что утро. Но, выглянув из хлева, она увидела, что час еще ранний — одна луна по небу ходит, а люди и звери спят. Она вернулась в хлев, легла и уснула. Больше ее не слышно было.
«Лишь бы не заснуть», думал Ирмэ.
Он не спал, и глаза у него были открыты. Он ясно видел лунный свет на полу, рогожи, веревки. Не во сне видел — наяву. И наяву же видел старика-богомольца, которого он вчера встретил на дороге. Старик сидел на берегу реки, — а река-то была мелководная, узкая, — «неужто Мерея?» — дивился Ирмэ. Старик закинул в воду удочку, поплавок качался наверху, а рыба не шла. И старик сердился. «А все они, лавочники! — ворчал он. — Дерут с живого и с мертвого, — рыбка-то и не идет. Не дура, понимает». «Не смей их трогать! — На берегу вдруг появился Кривозуб. — Не смей их трогать! — кричал он, — они божьи». «Все мы божьи, — лениво сказал беженец в поддевке, — а, между прочим, немец нас бьет». «Так те и надо!» прокричала с дерева ворона. «Шалишь, брат, — прошумел ветер, — ш-шалишь». Ирмэ уснул.
Не вовремя уснул он, Ирмэ. Только он уснул, как месяц стал бледнеть, меркнуть, звезды — гаснуть одна за другой, и по небу поползли тонкие полосы зари. Если бы он не спал, он бы понял, Ирмэ, что наступает утро, что дольше торчать тут нечего, что уйти надо, пока не поздно. К тетке, — к дядьке, к чорту на рога.
Но Ирмэ спал. Ирмэ спал и видел чудный городок — Горы. Никогда не думал он, что Горы — они такие. Всего, во всех Горах, четыре дома. Каждый стоит особо, на искусственно насыпанном валу. И у каждого дома — пес. Псы по-человечьи лущат семечки и по-человечески переговариваются.
— Ох, — вздыхает, зевая, один. — Завтра — пятница. Надо заварить тесто на халу, а дрожжей-то нету, не достать.
— А ты — керосином, — советует второй.
— Разве годится? — удивляется третий.
— Все годится, кроме ситца, — скороговоркой лопочет четвертый, чем-то похожий на Зелика-брадобрея.
Первый обиделся.
— Брешешь ты! — сказал он.
— Ей-богу, не вру! — сказал второй.
— Нет, врешь!
— Нет, не вру!
— Нет, врешь!
— Тихо, — сказал третий, — кто-то идет.
Это идет он, Ирмэ. За спиной у него — котомка, в руке — посох.
— Где тут живет тетя? — спрашивает он.
— Во рву за канавой, — недружелюбно отвечает первый пес и глядит на Ирмэ голодными глазами и заходит справа. «Сейчас хватит!» думает Ирмэ и, чтоб оттянуть время, говорит дальше:
— Которая с краю?
— Чего не знаю, того не знаю, — скороговоркой лопочет четвертый и заходит слева. «Окружают!» думает Ирмэ и, весь дрожа от страха, кричит:
— Ее зовут Хаше-Перл!
Но уж первый пес раскрыл пасть величиной в тарелку, а четвертый, похожий на Зелика-брадобрея, прицелился, изловчился и — хвать за ногу.
— Ай! — кричит Ирмэ. Он беспокойно ерзает, дрыгает ногой, но не просыпается. Зря! Если бы он сейчас проснулся, он бы увидел Авдотью, прислугу Рашалла, толстую курносую девку: она вышла из дому и чего-то полезла на склад. Он бы увидел, как стремительно Авдотья вдруг кинулась в дом и какая тут беготня, сумятица поднялась в доме. Увидел бы это Ирмэ и, быть может, успел бы еще во-время схорониться, уйти. Кто знает? Но Ирмэ спал и видел сны.
И вдруг проснулся. Его разбудили чьи-то тяжелые шаги на лестнице и чей-то сиплый голос: «Да где он?» Еще не открывая глаз, Ирмэ понял: бежать! Но когда открыл — увидел: поздно! На склад поднимались Кривозуб, Белоконь, Семен и Моня. Моня был без шапки, в ночной рубашке, босой.
— Да где он? — сказал Кривозуб, оглядывая склад.
Моня протянул руку и показал на Ирмэ:
— Вот!
Часть третья
Война продолжается
Глава первая
В ложбине
Ирмэ вздрогнул и открыл глаза. Фу ты! Уснул! А сказано было — сидеть тихо, винтовку из рук не выпускать и ждать приказа. По приказу — тронуться.
— Плохой ты боец, рыжий, — поворчал он. — Больно сонлив. Баба!
Он зевнул, открыв рот широко, как дверь. Конечно, оно бы невредно всхрапнуть. Время такое. Полночь. Глушь. Голову так и клонит вниз, а нельзя. Сказано — де спать. Ждать.
«Подождем, — подумал Ирмэ, — не под дождем».
Верно, дождя не было. Но было холодно и сыро. В ложбине, где засел отряд, вода стояла по щиколотку. Была осень. Дожди выпадали обильные и частые. А солнце грело слабо, и земля не высыхала. Ирмэ, чтоб согреться, замахал руками, ногами затопал. Да что толку? — Куртка, сапоги, подсумок на боку — все мокрое, холодное, тяжелое, как топор. Скинуть бы это все да на печь, да растянуться, да… Ирмэ только рукой махнул.
— Что об этом думать? Зря же!
Чья-то рука нащупала Ирмэ, потянула его за рукав, и чей-то голос тихо сказал:
— Эй, коваль!
Ирмэ узнал голос — Игнат из Глубокого, щуплый мужик, косоглазый и хромой. Охромел он три года назад, в шестнадцатом, на германском фронте.
Ирмэ узнал голос и усмехнулся: «Махру поклянчит».
— Что? — сказал он.
— Покурить бы, а? — вопросительно и робко протянул Игнат.
— Можно, — сказал Ирмэ. — Садись.
Игнат неловко — не сел — шлепнулся рядом с Ирмэ.
— Мне, коваль, знаешь как, — сказал он, скручивая толстую, в палец цыгарку, — мне хлеба не давай, а покурить дай. Не могу — сосет.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Небось, хлеба, как из дому уходил, так напихал полну торбу, а табаку — так забыл.
— Не, — Игнат сердито засопел, — и табак взял. Цельный карман. Раскурили ребята. «Дай, Игнат, закурить. Дай, Игнат, покурить.» Раскурили, гады, в два часа. Теперь сам без табаку сижу. Мотаюсь.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Знаем мы вас.
Было тихо. Весь отряд — «рядский рабоче-крестьянский отряд по борьбе с бандитизмом» — сто двадцать человек — рядские ремесленники, мужики окрестных деревень, австриец Иоганн, бывший военнопленный, красноармеец-отпускник Никита, рослый парень с забинтованной рукой, рабочий подмосковного завода Фома Круглов, человек лет под пятьдесят, с сухим, туго обтянутым кожей лицом, и Герш, председатель рядского исполкома, — весь отряд залег, как зверь, в ложбине, притаился и затих. Не слышно было ни говора, ни храпа. Отряд не спал. Отряд приготовился и ждал приказа выступать. Но приказа все не было.
Штаб — Герш, Иоганн, Никита и Круглов — штаб сидел в отдалении на кочках, все четверо отчаянно дымили и вполголоса совещались. Их не видно было в темноте. По все бойцы в отряде невольно поглядывали в их сторону…
— Сидят, — неодобрительно сказал Игнат. — Думают.
— Дело такое, — сказал Ирмэ.
— По мне, — сказал Игнат, — так и думать нечего: оцепить бы лес, взять бы их живьем — да живьем в могилу. И вся дума.
— Ишь ты! — сказал Ирмэ. — «Оцепить лес». А народу где возьмешь? Из торбы вытряхнешь? У нас, брат, народу столько, что в аккурат по человеку на версту.
Игнат спорить не стал.
— И то, — сказал он, — народу у нас — чуть.
— То-то.
Над ложбиной стояло черное небо, и в небе слабо светили звезды. Было холодно, неприютно. Где-то позади были Ряды, дом, постель. Где-то впереди был лес и в лесу эти — как их? — зеленовцы, бандиты. А тут — вокруг ложбины — голые осенние поля, сонные деревни, распутица, глушь.
— И-эх, — зевнул Ирмэ, — скучно!
Игнат тоже зевнул, смачно зевнул, с хрустом. Почесался. Но ничего не сказал.
— Скучно, говорю, Игнат.
— Ничего, — Игнат сильно затянулся, цыгарка вспыхнула, и Ирмэ увидел его желтые морщинистые щеки и кончик длинного, острого, как у птицы, носа. — Ничего, коваль, — сказал Игнат. — Тут-то еще ничего. Тут тебе и к хате близко, и места все знакомые, и никто тебя по морде не лупит. Три дня повоевал — и домой — щи хлебать, да с салом.
Игнат крякнул, помолчал немного и опять заговорил:
— На позиции, бывало… Офицер у нас был, Каркасов, гладкий боров, кабан. Не любил он меня. «Ты, говорит, такой-сякой, мне всю роту гадишь». И вот — как кого на разведку, он меня: «Бери, — говорит унтеру, — Ипатова», А унтер — тот был ничего, из Костромы сам-то, костромской. «Опять, — говорит, — Игнат, тебя. Иди уж. Авось, бог помилует». Что поделаешь, пойдешь. Отойдешь это за окоп, окопаешься, ляжешь, лежишь. А ску-учно! Летом — туда-сюда, хоть тепло. А зимой — так хуже не надо. Холодно. Люто. И места все незнакомые, не наши, скучные места. Лежишь себе и думаешь: «Ух, думаешь, Игнат, и за что тебя так?» И так, брат, паскудно сделается, что взвоешь, ей-богу. Лежишь и воешь, тихонько, чтоб немец не учуял, а то учует — не дай бог. Да. Теперь-то, коваль, что? Теперь и воевать-то не скучно. Хата недалече, и места все знакомые, и мужики все свои, деревенские.
— А убили его? — спросил Ирмэ.
— Кого это? — не понял Игнат.
— Офицера. Ротного.
— Нет, — Игнат вздохнул. — Утек. Как вышла свобода, мы первое дело: «Где ротный, Каркасов?» А солдаты с шестнадцатой смеются. «В Питер, — говорят, — за красным флагом поехал».
— Жалко.
— Не говори! Не говори, коваль!
Подошел Хаче — в башлыке и в валеных сапогах.
— Слыхал, рыжий? — сказал он. — Исроэла убили.
— Что ты? Кто?
— Не знаю, — сказал Хаче. — Уж не ты ли?
— Брось, Цыган! — сказал Ирмэ. — Говори толком!
— А толком вот что, — сказал Хаче. — Бандиты зарезали. Его нашли подле Застенок, в канаве. Горло перерезали.
— Вот оно что, — сказал Ирмэ тихо. — А чего его туда занесло?
— Кто его знает. Шальная же башка. Заблудился, должно. А то, может, совсем собрался из Рядов.
— Да на кой он им дался?
— Мало ли, — сказал Хаче. — Гады же. Бандиты.
Игнат вдруг захохотал.
— Намедни, — сказал он, — пришли это они к холбнянскому Гавриле. Три человека, с винтовками, с бомбами. «Угощай, хозяин!» Гаврила побегал по деревне, принес там, что было, самогону там, сала и — дурья голова — подходит с разговором: дескать, гости дорогие, кто такие будете? Старшой-то и говорит: «Мы, говорит, такие, что против красных и против белых. Зеленые мы. За крестьянство стоим». Гаврила-то и обрадовался: «Во, говорит, спасибо. А то, говорит, совсем мужику житья не стало. Обижают очень. Наборы да разверстки. Спасибо, говорит, товарищи». Старшой-то: «Что? Товарищи?» И — раз — в зубы. Всю морду расквасили. И еще окна в хате побили. Теперь-то Гаврила ходит, плюется. «Чтоб, говорит, у этих-то заступников руки-ноги отвалились».
— Чего там «руки-ноги»? — сказал Хаче. — Расстрелять — и все.
— Не, — сказал Игнат. — Я бы их не стрелял. Я бы их — живьем в могилу!
— Ты бы, Игнат, в могильщики пошел, — сказал Ирмэ. — А то ты все «в могилу да в могилу». Ты и про меня, небось, думаешь: «в могилу бы его, коваля»?
— Не, — сказал Игнат. — Живи уж, коваль, покуда живется. Чего там?
Близко проходила дорога. И по дороге мчал верховой. Слышно было, как чавкает грязь под копытами и как дышит конь — тяжело, с хрипом.
— Стой! — кричали всаднику со всех сторон. — Стой! Куда?
Всадник — молодой паренек — на всем скаку остановил коня.
— Командира! — крикнул он высоким мальчишеским голосом. — Где командир?
— Здесь! — Герш поднялся. — Чего там?
— Подь-ка сюда! — крикнул верховой. — Дело есть! Герш подошел. Паренек свесился к нему и быстро о чем-то заговорил. Герш слушал молча. Потом сказал:
— Не надо, — сказал он. — Сами справимся. А самогон дать. Сколько ни попросят. И смотреть. Понял?
Верховой что-то сказал еще.
— На свету, — ответил Герш, — часам к шести.
И пошел к штабу.
А верховой повернул коня, гикнул, цыкнул и умчался так же быстро, как и примчал.
В лагере зашумели.
— Вестовой, — сказал Игнат. — Сейчас, значит, выступать будем.
— Похоже на то, — сказал Ирмэ. — Как думаешь, Цыган?
— Кто его знает, — Хаче лениво поскреб затылок. — Может, обман какой.
Подошел Алтер.
— Ну, как? — сказал Ирмэ. — Что там?
— Да вот Никита г-говорит: «Выступать немедля», — сказал Алтер. — А Герш: «Пошлем разведку. П-проверим».
— А бандиты где? — сказал Хаче. — Далеко?
— У самого Кобылья, в л-лесу, — сказал Алтер. — Пьют. Герш сказал: дать им самогону, сколько влезет.
— Верно, — сказал Игнат. — Пьяный что малый. А много их?
— Человек с-сто, что ли. Конные.
— Пошли, ребята, к штабу, — сказал Хаче.
Теперь уже не трудно было найти, где штаб. Весь отряд столпился у штаба. Все — и мужики, и рядские парни — понимали, что дело всерьез, и стояли чинно, не напирая. В центре горел фонарь. Под фонарем перед четырехверсткой сидели Герш, Никита и Иоганн. Герш провел по карте карандашом, покосился на Круглова: «Так?» Тот закусил усы, сощурился, кивнул: «Давай!» Герш поднял голову.
— Товарищи, — сказал он, — нужны двое. В разведку. Ребята нужны скорые, чтоб враз. Ну?
Ирмэ отпихнул Алтера и Игната и выперся вперед.
— Я, товарищ командир!
— Еще?
— Я! — сказал Хаче.
— Так, — Иоганн встал. — Я пойду тоже, — сказал он. — Я хорошо знаю место.
— Ладно, Иван, — сказал Герш. — Проверь все как следует. И смотри — осторожно. Заметят вас — провалено дело. Понял?
— Да, — сказал Иоганн. — Понял.
Глава вторая
Разведка
Ирмэ толкнул Хаче в бок.
— И Австрия с нами, — сказал он. — Важно.
— Тихо! — буркнул Хаче. — Услышит!
— Мы итти очень скоро, — сказал Иоганн. — Мы итти как лошадь. Хорошо?
— Хорошо, — сказал Хаче.
Они выбрались на дорогу. Дорога шла прямо — и это было хорошо. А то в этой тьме, — хоть глаз выткни, — ничего не стоило сбиться с дороги и забрести куда-то в сторону, вкривь, вкось, совсем не туда, куда надо. Иоганн торопил. Он шел впереди и так споро семенил ногами, что Ирмэ и Хаче еле за ним поспевали. Был он, Иоганн, такой же, как три года назад, у барака. Бритый, лысый, в железных очках. Только вместо шинели — полушубок, на голове — картуз, на ногах — высокие болотные сапоги. Чисто вологодский. Однако каждый мужик в отряде, встретив Иоганна, сразу узнавал в нем чужака, немца, и, покачивая головой, долго дивился: «Ишь ты! Немец — и, гляди ты, за нас, за советы! Понимает!»
Дорогу после утреннего дождя совсем размыло. Итти было тяжело — грязь прилипала к сапогам, просачивалась внутрь, пудовой каймой облепляла штаны. Винтовка — на веревочной привязи вместо ремня — резала плечо и била по ногам. Ирмэ попробовал было понести ее в руках. Но вышло, что хрен редьки не слаще. Иоганн — тому, конечно, что? Один маузер. То-то он и гонит, как на пожар.
— Скажи, чтоб шел потише, — сказал Ирмэ. — Уморит.
— Сидел бы ты, рыжий, дома, — сказал Хаче. — И тепло и не дует.
— Больно ты, Цыган, умный стал, — проворчал Ирмэ. — С чего бы?
— С воблы.
Иоганн остановился. Уже должна бы быть, по его расчету, деревня Филатовка, а деревни не было. Он пялил глаза во мрак, принюхивался — не пахнет ли дымом, прислушивался — собаки не лают ли. Но дымом не пахло. И собаки не лаяли. Иоганн прошел вперед, назад, повернул — нету!
— Что такое? — сказал Хаче.
— Деревня пропала, — пробормотал Иоганн, — должна быть деревня, а пропала.
— Это которая? Филатовка?
— Йа.[13] Филатовка.
— Го! — сказал Хаче. — Вспомнил! Мы ее давно прошли, Филатовку-то. Ты о чем думал-то, халява?
И пошел вперед, к Малому Кобылью.
Австриец вдруг захохотал. Хохотал он звонко, по-детски.
— Что это — халява? — сказал он.
— Как бы это сказать? — Хаче подумал. — Ну, сапог, одним словом.
— Ага, — сказал Иоганн, — понимаю. А почему ты сказал — сапог?
— Все так говорят; — сказал Хаче. — Раз человек дурак, то говорят халява — сапог, то есть.
— А ты сапог?
Хаче обиделся.
— Почему сапог?
— Ну, сапоги делаешь? — пояснил Иоганн.
— А-а, — догадался Хаче. — Нет, не сапожник. Кузнец я.
— О! — обрадовался Иоганн. — И я был кузнец. В Вене.
— Вена — это что? Город, что ли?
— Йа. Город.
— Ничего себе город? — поинтересовался Хаче.
— Большой город, — сказал Иоганн. — Очень большой.
— У тебя там что — кузня была? Или как?
— Нет, — сказал Иоганн. — Я на заводе работал. Там много человек работал. Три тысячи.
— Три тысячи! — удивился Хаче. — И все на одного хозяина?
— Йа, — сказал Иоганн, — на один хозяин.
Хаче сердито плюнул.
— Эксплуататор! — проворчал он. — Бандит!
Иоганн снова захохотал.
— Йа, — сказал он, — большой бандит.
— Веселые вы парни, австрийцы, — сказал Хаче, — а халявы. Вы бы по-нашему: хозяина — к ляду, завод — себе.
— Сделаем, — сказал Иоганн. — Мы вернуться из России — сделаем. Мы теперь понимаем.
— Чего там понимать? — сказал Хаче. — Дело ясное.
Ирмэ шел позади. Шел и завидовал. «Эка чешет! — думал он про Хаче. — Не подступись!» Наконец не выдержал — подскочил к австрийцу и сунул ему в руку кисет с табаком.
— Закури, товарищ.
Остановились закурить. При свете зажигалки Иоганн внимательно посмотрел на Ирмэ. Потом закурил. Потом опять посмотрел.
— Я тебя знаю, — сказал он.
— И я тебя знаю, — сказал Ирмэ. — Я у тебя, помнится, бинокль торговал.
— Йа, — сказал австриец. — Потом солдаты в тебя стреляли. Помнишь?
— Еще бы не помнить, — сказал Ирмэ. — Памятный денек-то. Меня в ту же ночь загребли.
— Как — загребли? — не понял Иоганн.
— Ну, заграбастали, — сказал Ирмэ.
— Как?
— Арестовали.
— А-а! — сказал австриец. — Ты же небольшой был? Как это?
— Так это, — сказал Ирмэ — Посадили и всё. Политический, видишь ли, — добавил он важно.
— Долго тебя держали?
— Держали бы долго, кабы не революция, — сказал Ирмэ. — Полгодика-то все-таки отчубучил.
— Такой небольшой — и в тюрьме, — дивился Иоганн.
— Не в тюрьме — в остроге, а попросту — в хлеву, — сказал Ирмэ. — Видал, может, у пристава на дворе вроде хлева? Там вот и сидел. Отдувался.
— Одним словом — «почем овес», — сказал Хаче.
— Почему? — спросил Иоганн.
— Да в хлеву же рос. Так, рыжий?
— Я тебе, Цыган, такну! — проворчал Ирмэ.
Иоганн шел, опустив голову. Он о чем-то думал.
— У тебя товарищ был, — медленно проговорил он. — Как его звать?
— Алтер, что ли?
— Нет, — сказал Иоганн. — Он парикмахер был.
— А-а, — сказал Хаче. — Симон.
— Йа, Симон, — обрадовался Иоганн. — Он в отряде? Тоже?
— Нет, — сказал Ирмэ, — дома он.
— Почему? Болен?
— Не годится он в отряд, — хмуро сказал Хаче.
— Дезертир, — сказал Ирмэ. — Его мобилизовали в Красную армию, а через месяц, глядим, дома. «Ранили», говорит. Врет. Сам себя ранил.
— Порода, брат, дрянная, — сказал Хаче. — Бездельники. Такие любят чужими руками жар загребать. Знаю я их. Встречаю его недавно на улице «Здорово, говорит, большевик». «До свидания, говорю, дезертир». Да на другую сторону.
— О! — сказал Иоганн. — Это не годится. Это очень не годится. Раньше он другой был.
— Боевой был парень, — сказал Хаче. — Мы думали — ежели что, командиром будет. А вот поди ж ты. Отчего, скажешь? А все оттого же — порода не та. Батька всю жизнь вокруг богатеньких вертелся — и сын туда же. Вот, у меня батька: три года на германском воевал, а теперь добровольцем в Красной. Он бы меня убил, батька, кабы я поперек советской власти пошел.
— Тоже? — спросил Иоганн.
— Что — тоже?
— Тоже кузнец?
— Кузнец.
Впереди замаячили огни. Малое Кобылье. Деревня еще не спала. Огней было много. Уже издали чуялось — неладно в деревне, нехорошо. Собаки заливались на самых высоких потах. Голосили бабы. Гудели мужики. Казалось — в деревне пожар и сейчас ударят в набат.
— Бандиты! — тихо сказал Ирмэ.
— Надо обходом, — сказал Хаче, — а то как бы не напороться на кого.
— Да, — сказал Иоганн, — итти полем.
Они свернули с дороги и пошли в темноту — по пням, по кочкам, по взрыхленным полям. Шли долго, скользя, спотыкаясь, держась друг за друга, чтоб не упасть. Надо было выйти к лесу. Но не понять было, где лес. Деревня скоро осталась позади, огни померкли, лай затих. Пустынные осенние поля лежали вокруг, а над головой было черное небо, усеянное звездами. Звезд было много, да проку-то от них было мало, — они еле тлели, как угли в золе.
— Хоть бы луна, — сказал Ирмэ.
— Чтоб сразу и увидали? — сказал Хаче. — Дело, рыжий!
— Постой, — сказал Иоганн. — Я пойду посмотреть.
Ирмэ и Хаче остались стоять, а Иоганн куда-то пошлепал. Он прошел шагов десять, потом его не стало слышно. Ребята ждали долго, а Иоганна все не было.
— Теперь австрияк провалился, — проворчал Ирмэ. — Новая забота.
— Погоди, рыжий.
Хаче прислушался — ему невдалеке почудились голоса.
— Австрияк с кем-то говорит, — сказал он.
— С кем ему там говорить? — сказал Ирмэ. — С лешим?
— Погоди. Слышишь?
Верно, Иоганн с кем-то говорил, похоже было — уговаривал кого-то. Второй голос, сиплый, старческий, ругался, ворчал, — не соглашался. И вдруг слева показался свет, — должно быть, открыли дверь.
— Итти сюда! — крикнул Иоганн. — Скоро!
Среди ноли стоял длинный низкий овин. В овине горел свет, а в дверях махал рукой и звал Иоганн.
— Сюда! Скоро!
Старик, похожий на паука, — какая-то болезнь его скрючила обручам, так что ходил он, руками почти касаясь пола, — древний, дряхлый, с зеленой тощей бородой, пропустив в овин Ирмэ и Хане, быстро захлопнул за ними дверь.
— Проходи, проходи, — ворчал он — и вдруг закашлялся. Кашлял он дико — хрипел, стонал, лаял. Трясло его при этом так, что казалось — на глазах рассыплется. Ирмэ испугался: «Никак помирать собрался?» Однако кашель прошел, а старик не рассыпался и не номер. Наоборот, он будто сразу помолодел, задрав вверх зеленую бороду, он подмигнул Ирмэ и захихикал.
— Испугался? — проскрипел он ржавым голосом.
— Испугался, — признался Ирмэ.
Старик был доволен.
— Девяносто годов скриплю, — подняв руку, прокаркал он. — Четырех сыновей сховал, а…
И не договорил — опять закашлялся. Он кашлял и тыкал пальцем себе в спину. Ирмэ понял — и что силы хватил его по спине. Старик присел под ударом, но кашель унялся.
— Спасибо, сынок, — прошептал он, задыхаясь, — полегчало.
— Вот, чорт! — удивился Ирмэ. — Живучий!
Старик в овине был не одни. Еще тут были старуха и мальчик лет десяти. Старуха, широко открыв беззубый рот, спала. Она ворочалась, чесалась, мычала что-то, но спала крепко. Мальчик сидел на земле, подле двери. Защемив между пальцами толстое полено, он колол щепки на лучнику. Лучина горела с сухим треском и не дымила.
— Ты чего сюда забрался, дед? — сказал Хаче. — Хата сгорела, или что?
Старик, не отвечая, заковылял куда-то в другой конец овина. Тут, привязанная к столбу, подпирающему крышу, стояла гнедая кобыла. Старик погладил ее но ноге, — выше ему но дотянуться было, — подкинул ей сена и вернулся. Он подошел к Хаче и внимательно, снизу вверх, оглядел его.
— Ты кто будешь? — сурово проговорил он. — Что-то ты мне не нравишься.
Хаче засмеялся.
— Рядский я, — сказал он. — Коваля Берчи сын, знаешь?
— Може, знаю, да забыл, — проворчал старик. Он перевел глаза на Иоганна. — А это кто такой? Не здешний, видать.
— Австрияк, — сказал Хаче.
Старик недоверчиво покачай головой.
— Врешь!
— Ты его самого спроси.
— Спрашивал: говорит — австрияк. А врет. И ты врешь.
— Так кто же он, но-твоему-то?
— Не знаю. Не знаю, — старик попятился к двери. — Може, турка какая. Кто его знает? Може, разбойник какой.
— Чего пустил, коли разбойник? — сказал Ирмэ.
Старик повернулся к нему всем телом.
— Не пустишь его, — сказал он, тряхнув зеленой бородой, — не пустишь его, а он — тюк.
— Не бойся, — сказал Иоганн. — Мы не бандиты. Мы не убьем.
— Кто тебя знает, очкастого-то! — проворчал старик и, насупившись, сел рядом с мальчишкой. Он сидел и бормотал что-то про себя. Что — не понять, не то «вот гус-то какой, хосподи, хосподи», не то — «не пускай такого, поди, поди».
Хаче принялся будить старуху.
— Слышь, тетка, — сказал он, тормоша ее за плечо, — как тут пройти к казенному лесу, а?
Старуха со сна ничего не соображала. Не открывая глаз, она что-то лопотала, дичь какую-то порола, тыкала куда-то пальцем и называла Хаче «Андрюшкой».
— Да проснись ты! — обозлившись, крикнул Хаче. — С тобой говорят.
Старуха от крика присела. Присела, уставилась на Хаче выпученными, круглыми от страха глазами и вдруг завыла. Хаче растерялся.
— Спятила, тетка? — сказал он. — Чего воешь?
Но старуха не унималась. Она обхватила руками голову, раскачивалась и голосила.
— Ай-ай! — голосила она. — Или мало нас пограбили? Мало нашей крови попили?
— Она нас за бандитов принимает, — сказал Иоганн.
— Вот дура-то! — сказал Хаче. — Теперь ее не угомонишь. Пропало.
— Погоди, Цыган, — сказал Ирмэ. Он подошел к старухе и медленно провел перед самым ее носом заскорузлым, в мозолях, указательным пальцем:
— Баб-ка! — сказал он протяжно. — До! Будет!
Старуха и глазом не сморгнула. Она раскачивалась, как маятник, и выла.
— Не выть! — сказал Ирмэ. — Чуешь?
— Голые мы теперь, босые! — причитала старуха.
— Вот ты как! — угрожающе проговорил Ирмэ. — Ладно!
Сдернул с плеча винтовку, перекинул ее на руку и щелкнул затвором.
— Ладно! Коли ты так — мы этак! Застрелю! — рявкнул он вдруг страшным голосом.
Старуха только пуще залилась слезами. Слезы, величиной в горошину, катились по ее желтому, дряблому лицу.
— Не тебя! — крикнул Ирмэ. — Его! Вот! — Он направил дуло на мальчишку.
Ирмэ угодил метко: старуха стихла. Она еще плакала, но молча, голоса не слышно было.
— Давно бы так, — сказал Ирмэ. Он оставил винтовку, сел со старухой рядом и заговорил мирно, по-дружески:
— Никак, бабка, ты нас за бандитов принимаешь? А?
Старуха покосилась на него — настороженно я испуганно — и не ответила.
— И не угадала, — сказал Ирмэ. — Какие мы бандиты? Что ты?
— А вы кто такие? — всхлипывая и вздыхая, спросила старуха.
— Рядские мы, — сказал Ирмэ.. — Ты сапожника Меера, рыжего, знала?
— Знала, — вздохнула старуха.
— Так я — его сын. — Ирмэ снял шапку и слегка стукнул себя по темени. — Видишь, рыжий? В батьку. А ты — бандиты.
Старуха еще не верила.
— И правда?
— Чего мне врать? — сказал он. — Боюсь я тебя, что ли? Кабы мы бандиты были, разве мы бы так?. «Руки вверх! Деньги на стол!» Вот бы как. А мы, видишь, сидим тихо, никого не трогаем. Что «застрелю» — это я так, чтоб ты выть перестала, а то у тебя, бабка, голос очень громкий.
— Нам, баба, тебя спросить… — начал Иоганн.
Ирмэ незаметно мигнул ему: молчи, все дело портишь. Иоганн понял и умолк.
— Вот, — сказал Ирмэ. — А ты — бандиты.
— Так я ж не знала, — виновато проговорила старуха.
— Оно и верно, — сказал Ирмэ. — Время такое, что всякого боишься. Ты сама откудова? Из Малого Кобылья, что ли?
— Не. Тутошние. Хуторяпе мы.
— Чего это вы в овине-то сидите? Погорели?
Старуха поднесла к глазам кулак и заплакала. Плакала тихо, без голоса.
— Спалили хутор-то.
— Бандиты?
— Они, чтоб им подохнуть. Разграбили нас дочиста. А хутор-то спалили.
— Да-а, — Ирмэ сочувственно вздохнул. — Чего это они тебя так?
— Сын у меня в красноармейцах, его вот отец. — Старуха показала на мальчишку. — Соседи-то и донесли. Явились это они вчера пьяные. «Большевики! Советская шкура!» Все пограбили. Невестку шашкой вдарили. А хутор спалили.
Старуха сопела и всхлипывала.
— Где ж она, невестка-то? — спросил Ирмэ.
— Тут она. Вона.
Старуха ткнула пальцем в угол. Действительно, в углу на куче соломы лежало что-то, покрытое тулупом. Иоганн подошел и приподнял тулуп.
— О, — сказал он, — ее в больницу надо.
— Кому ж ее везти-то? — сказала старуха. — Старик-то вишь какой. Не в уме он. А я и сама-то хворая. Ты ее, милой, не тронь. Пускай спит. Может, полегчает ей.
— А где они, бандиты? — спросил Ирмэ. — Далече, не знаешь?
— У самого Кобылья, — сказала старуха, — коло лесу, где в германску войну австрияки жили.
Ирмэ встал.
— Вот что, бабка, — сказал он, — ты нам покажи, как пройти к лесу. А то без провожатого нам никак не можно не дойти.
— Деревней иди, — сказала старуха. — прямо-прямо и упрешься.
— Не годится нам деревней. Показала б, а?
— Андрюшка, — позвала старуха.
Мальчик, не подымаясь с места, лениво отозвался:
— Чего?
— Проводи их, Андрюшка, до лесу, — сказала старуха.
Мальчик отложил полено и, шмыгнув носом, встал. Старик, — он было прикорнул, прислонясь к внуку, — проснулся и заворчал.
— Ушел турка-то? — проскрипел он.
— Уходим, дед. — сказал Ирмэ. — Прощай.
— Иди с богом, — недружелюбно проворчал старик. — Иди уж, иди.
Женщина в углу заворочалась, застонала.
— Ее в больницу надо, — сказал Иоганн.
— Не тронь ее, милой, — попросила старуха. — Пускай спит.
— Васюта, а, Васюта, — сказал старте.
— Чего? — сказала старуха.
— Ты ему — скажи, турке-то, чтоб уходил, — сердито проворчал старик. — Чуешь? Он кобылку сведет, турка-то.
Мальчик нахлобучил большую мохнатую шапку, надел полушубок, туго затянулся ремнем, взял зачем-то кнут.
— Айда, что ль, — сказал он лениво и степенно, как взрослый мужик.
Хаче посмотрел на него и рассмеялся.
— Вот так поводырь, — сказал он. — С таким-то хоть куда.
Старик отворял дверь и бормотал что-то. Что — не понять, не то «вот гусь-то какой, хосподи, хосподи», не то «не пускай такого, поди, поди».
— Прощай, бабка! — уже за дверью крикнул Ирмэ.
— Прощай, милой, — сказала старуха. — Заходи.
Глава третья
Бандиты
Пока они сидели в овине, тьма сгустилась, отвердела — хоть топором руби. Или со свету так казалось. Поднялся ветер, нагнал тучи; звезд — и тех не стало. Но Андрюшка шагал бойко. Ему, видимо, тут были знакомы каждая кочка, каждый пенек. От времени до времени приостановится, подаст голос — не потерялся ли кто.
— Э-эй!
— Э-ге! — хором отвечали Ирмэ, Хаче и Иоганн.
Они шли гуськом, держась друг за друга, как слепцы.
— Все тут?
— Все.
И Андрюшка шагал дальше. Он, должно быть, презирал их слегка: большие, а плетутся, что ребята малые. Он не заговаривал с ними. Он был молчалив и важен и только кнутом свистел, что в свистульку. Степенный мужик. Хуторянин.
— Далеко еще? — спросил Хаче.
Андрюшка сделал вид, что не понял.
— Что далеко?
— До лесу-то далеко?
— Как дойдем — так и будем.
— Сурьезный ты, дядя, — сказал Хаче.
— Чего?
— Сурьезный ты, говорю, дядя.
— Ладно, — проворчал Андрюшка. — Помалкивай.
Скоро, однако, он сам заговорил.
— Вы какие будете? — спросил он. — Разведчики, что ль?
— Ого! — удивился Ирмэ. — Ты, дорогой товарищ, откуда слово-то такое знаешь — «разведчики»?
— Кобыла говорила, — буркнул Андрюшка.
— А еще она тебе что говорила? — поинтересовался Ирмэ.
— Еще говорила, чтоб с дураками не трепал.
— Попало, рыжий? — засмеялся Хаче. — С ним знай как. Он мужик сердитый. Правда, Андрюшка?
— Правда, — сказал Андрюшка. — Дураков не люблю.
— Сколько тебе годов-то, хозяин? — спросил Хаче.
— Одиннадцать будет, — сказал Андрюшка.
— А то, может, не будет? — пошутил Хаче.
Андрюшке шутка не понравилась. Он обиделся и не ответил. Он сердито хлестал шутом по траве и ворчал: «Как дам — так взвоешь!»
— Ты это кому? — сказал Хаче.
— Тебе! — грубо ответил Андрюшка. Хотя было ясно, что говорилось это вовсе не Хаче, а кому-то другому, невидимому в темноте.
— А за что? — сказал Хаче.
Андрюшка приостановился, подождал, пока подошли все.
— А за конягу, — сумрачно и тихо проговорил он. — В прошлом году нам советска власть дала Антона-хуторянина конягу. А Антон сказал: «Мне советска власть не указ. Заплатите вы мне, воры, за конягу. Попомните конягу-то». Он и донес, хвороба.
— Кому донес? — сказал Ирмэ. — Бандитам?
— А то тебе?
— Ты в исполком пиши, — сказал Иоганн, — его в тюрьму посадят.
— Пиши, пиши, — проворчал Андрюшка. — Много попишешь, как хутор спалили. Неграмотный я, — помолчав, вдруг сказал он.
— Почему в школу не ходил? — сказал Иоганн. — Ты бы писать умел.
— На лях мне твое писание, — сказал Андрюшка. — Сбрую за него дадут, что ль?
— Брось, Андрюшка, — сказал Ирмэ. — Каждый должен уметь писать. Надо. Понимаешь?
— Кому надо, а кому не надо, — сказал Андрюшка. — Ты сам-то кто? Писарь?
— Нет, — сказал Ирмэ. — Я кузнец, коваль. А писать знаю.
— И читать знаешь?
— И читать знаю.
— Ну-ка, прочти-ка, что он там пишет. — Андрюшка достал из-за пазухи лоскуток бумаги.
При слабом свете зажигалки Ирмэ разобрал первые два слова, написанные кривыми крупными буквами: «Родителю нашему…» Дальше все стерлось, слилось в сплошное серое пятно.
— Давно оно у тебя? — возвращая Андрюшке письмо, спросил Ирмэ.
Андрюшка аккуратно сложил бумажку в четвертушку и сунул ее за пазуху.
— На Пасху получили. От батьки, с фронту, — пояснил он.
— Кто-нибудь прочитал?
— Поп прочитал. Сказал — батька жив и кланяется. С Деникиным, сказал, воюет.
— Кто такой Деникин, знаешь? — спросил Хаче.
— Известное дело, — сказал Андрюшка, — генерал.
Ирмэ прислушался: навстречу, все усиливаясь, шел гул. В этом гуле были и свист, и хрип, и стук, и стон, и вой, и плач. «К лесу подходим, — понял Ирмэ. — Лес шумит».
Андрюшка остановился.
— Тут, — тихо сказал он. — Пришли.
— Бандиты-то где же? — топотом спросил Ирмэ.
— Вона.
Андрюшка показал куда-то в темноту.
— Видишь — огни?
Верно, на опушке леса, там, где раньше стоят барак военнопленных, — барак прошлым летом мужики разобрали на дрова, — светились огни костров — три, четыре огня, не очень ярких. Костры, видать, потухали, а топлива никто больше не подкладывал. То ли лень было бандитам рубить сучья, то ли — спали.
— Итти ближе, — сказал Иоганн, — так не видно.
— Их мало тут, — сказал Андрюшка, — Они ноне в Кобылье гуляют.
— Кто-нибудь же есть, раз огни, — сказал Хаче. — Пошли. А ты, Апдрюшка, греби до хаты.
Они не шли — перебегали, скрючившись в три погибели, держа винтовки навесу. С разбегу плюхнулись в овраг. Приподнялись, отряхнулись, осторожно выглянули. Вокруг костров ходили люди — длинные и короткие тени скакали с места на место. За кострами черной глыбой стоял лес.
— А верно, — сказал Ирмэ, — их тут немного.
— Так они ж в Кобылье гуляют, — сказал Андрюшка.
— Это еще что? — сказал Хаче. — Ты, хозяин, чего здесь? Марш домой!
— Погоди, — не спеша сказал Андрюшка, — погляжу маленько и пойду.
— Нечего тут, — сказал Хаче, — проваливай.
Андрюшка только плотнее прижался к земляному боку оврага.
— А тебе что? — сказал он. — Денег стоит?
Иоганн открыл подсумок и вынул бинокль. Бинокль был старенький, тот самый, который когда-то торговал у него Ирмэ. Он подвинтил какие-то колесики, приладил бинокль к глазам и принялся сосредоточенно смотреть на бандитов. Иногда, но отнимая от глаз бинокля, он коротко говорил:
— Пьют! Винтовки в один вяжут. Играет на гармошке.
На опушке в самом деле кто-то заигран на гармошке. Играл он что-то деревенское, грустное и тягучее. Два-три голоса подхватили мотив, негромко запели. Гармошка — на басах — грустила и жаловалась, как человек, а люди — хрипловато, чуть пьяно — вторили ей. И лес шумел.
— И-эх, — вздохнул Андрюшка. — ладно играют черти.
Вдруг гармонист резко, бее; перехода, заиграл плясовую. Начал он с частой мелкой дроби, будто горох сыпал из мешка: так-так-так-так. Оборвал. И снова начал, но уже медлительно, плавно. Не гармошка наяривает — пава плывет.
— Дай-ка бинокль, — сказал Ирмэ.
Иоганн дал Ирмэ поглядеть в бинокль — и вдруг все пропало: костры, бандиты, лес. Тьма лезла в глаза. А вдали — не видать где — играл гармонист.
— Которая-то сторона приближает? — сказал он. — Я что-то забыл.
— Ты с малой стороны гляди, — сказал Иоганн.
Ирмэ перевернул бинокль. Посмотрел — и прямо осел. Бандиты были совсем близко, — ну, рукой достать. Тьфу ты!
— А хитрая она штука, бинокль, — сказал он Иоганну. — Небось, почище очков?
И лесная опушка, и костры, и бандиты встали перед Ирмэ четко, будто рядом. Он видел отдельные деревья, высокие, смолистые сосны, стволы их отсвечивали от костров. Костров всего было три. Но два, которые поближе, еле тлели, потухали. Вся бандитская орава — человек сорок — собралась вокруг третьего костра. На него навалили столько хворосту, соломы, сучьев, что почти совсем было заглушили огонь Но огонь не сдавался. Он вырывался из всех щелей. Он лез, полз, карабкался вверх, — ветер был хорошим поддувалой, — и вот вырвался, пролез, и костер запылал сразу и весь, от основания до верхушки. Огонь гудел, шумел, трещал, лаял. Казалось, сейчас запылает все вокруг — трава, деревья, лес.
Но бандиты — те хоть бы что. Они спокойно расселись, разлеглись вокруг костра. Один развалился у самого огня. Над ним вспыхивали и гасли искры, летали огненные лапы, дым волной обвивал его с головы до ног, а он лежал недвижно, колодой, большая дылда в больших сапогах. Неподалеку стоял другой бандит — Ирмэ хорошо его видел, — хват в галифе, в куртке офицерского покроя, в желтых, до колен зашнурованных сапогах, невысокий коренастый, бритый, с английскими, тщательно подстриженными усиками. «Городская птица», подумал Ирмэ. Заложив руки в карманы брюк, крепко поставив кривые короткие ноги, с папиросой в зубах, он стоял, смотрел, сощурившись от дыма, на спящего дылду и улыбался. Потом подошел и носком сапога пнул его в бок. Тот не пошевелился — спал. Франт что-то сказал. Вокруг загоготали.
— Ржут, жеребцы, — проворчал Хаче.
— Балуют, — сказал Андрюшка.
Ирмэ поискал гармониста., Ага! Вот он! Шагах в десяти от костра на пне сидела свинья и играла на гармошке. Ирмэ удивился: до чего похож! Пухлые, будто надутые щеки, заплывшие узкие глазки, короткая шея, нос пуговкой — свинья-свиньей. Он низко склонился над гармонью, с остервенением рвал меха и, играя, притопывал ногой. Вокруг сидели бандиты. Было тут всякой твари по паре — и юнцы, совсем мальчишки, чубатые, щеголеватые, и бородачи в армяках и в бараньих шапках. Всего больше было парней лет в двадцать — двадцать пять — дезертиры. Эти были в шинелях.
Один бандит, раздувая меха гармошки, играл. Другой бандит — в гимнастерке, без шапки, чуб на глаза — плясал. Плясал он так, что Ирмэ залюбовался. «Лихо пляшет, собака!» думал он. Выступил бандит лениво, как бы с истомой: он медлительно и плавно прошел раз по кругу и остановился, стал. Опустив голову, руками упершись в бока, он стоял, смотрел на носки своих лакированных сапог и скучал, ждал чего-то. Гармонист заиграл быстрей. Несколько голосов запело. И вдруг плясун чикнул, топнул и пошел. Не дошел — рванулся. И следом гармонист рванул гармонь, пустил ее на самых высоких нотах, трелью. Но ему, борову, не угнаться было. Ку-да! Плясун шел на носках, шел легко, будто его носило ветром. Потом, не сходя с места, забил каблуками. Потом пустился приседать, далеко вперед выкидывая ноги. И вдруг вскочил, подвинулся вверх и закружился все быстрей, быстрей, вихрем. Ему мало было гармошки, — он вопил, голосил, подхлестывая себя нечленораздельными дикими криками: «Гей! Геть! Гарр!»
— Во пляшет! — восхищенно прошептал Андрюшка.
— Сначала человека режет, потом танцует, — проворчал Иоганн. — Бандит!
— Рыжий, слышь-ка, — сказал Хаче. — Ты с биноклем — так примечай. Понимаешь? Потом доложить-то надо будет. Пулеметов не видать?
Пулеметы были. Два пулемета, стволами повернутые на деревню. Но Ирмэ смотрел не на них. Ирмэ смотрел на плясуна. Знакомая морда. До чего знакомая морда! Где же он его видел? Когда?
К плясуну подошел франт в желтых сапогах. Он хлопнул его по плечу и что-то сказал. Плясун загоготал, мотнул готовой. «Петруха!» крикнул он так громко, что даже в овраге слышно было.
«И голос знакомый», подумал Ирмэ.
На крик отозвался бандит в форменной фуражке, плотный дядя с плоским лицом, нос поленом, усы ребром. Ого! Усатый стражник, никак? Белоконь? И сразу же Ирмэ узнал и того, плясуна: Степа! Слободской Степа!
— Хаче, — сказал он, — глянь-ка в бинокль вот на того, в гимнастерке. Узнаешь?
Хаче посмотрел.
— Узнаю, — спокойно сказал он, — Степа.
«Значит, так. Верно. Степа. Слободской Степа. — Ирмэ усмехнулся. — Молодец, Степа! Держись! В гору идешь, Степа! Так. Так».
Ирмэ осторожно нащупал винтовку, приставил к плечу, прицелился. Хорошо стоит, собака, четко стоит. Эх, кабы можно! Нажал собачку — и…
— Очумел? — сказал Хаче.
— Чего? — Ирмэ быстро убрал винтовку.
— Никак, палить собрался?
— Кто палить? — встревожился Иоганн. — Нельзя палить, не смей!
— Еще что! — проворчал Ирмэ. — Скажет Цыган! Тоже!
— Ты, рыжий, дурака-то не валяй! — сказал Хаче. — Понял?
— Ладно, — буркнул Ирмэ. — Помалкивай.
Андрюшка, пошевелился и тихо заговорил.
— Пришли это они, — заговорил он, будто продолжая прерванный рассказ, — а Семен-то уж спать лягает. «Давай, — говорят, — самогону и денег пять тысяч, николаевскими, а то — гляди». А Семен-то и говорит…
— Погоди, Андрюшка. — сказал Ирмэ. — Не лезь.
Усатый стражник встал и подошел к Стене. Он был пьян и качался, но лицо у него было такое же, как всегда, плоское и хмурое, скучное лицо. Он подошел к Степе и остановился.
— Петруха! — сказал Степа. Он кричал, хотя усатый стоял рядом. — Петруха! Друг! Спляши-ка, а?
Усатый глядел на Степу оловянными глазами и, видимо, ничего не понял, ни в зуб.
— Петруха, а, Петруха, — голос у Степы стал жалобный, тихий, — будь другом, а? Вот так, а?
Степа присел. И, глядя на него, усатый тоже присел. Степа поднялся — и усатый поднялся. Степа снова присел — и усатый снова присел.
— Вот так! — кричал Степа. — Вот так!
Они долго приседали друг перед другом, усатый и Степа. Наконец Степе надоело. Он хватил усатого сапогом по животу. Тот, крякнув, повалился.
«Забавляется, вор, — думал Ирмэ. — Вали, брат. Вали, покуда к стенке не приставили».
— «Нету, говорит», — продолжал шопотом Андрюшка, — «как хотишь, — хотишь — бей, хотишь — режь, а денег, говорит, нету…»
— Погоди, Андрюшка.
Усатый повалился, а Степа склонился над ним и напевно, как поп, затянул:
— Упокой, господи, душу раба твоего…
Ирмэ вспомнил, как тогда ночью, у реки, Степа мигал ему прозрачным, светлым глазом, подло так, воровато. А потом угнал Герша куда-то к черту в Сибирь. И — героем ходил: ай да мы.
— Скоро итти, — сказал Иоганн. — Пора.
Потом, — он не забыл, нет, — как Степа ловил его у моста. Он, Ирмэ, залез тогда под фургон, а Степа, — пьяный, на груди — Георгий, через плечо — гармонь, — бил сапогом по колесу фургона и кричал: «Вылазь, говорю!»
Положив палец на курок, Ирмэ целился Степе в голову. Эх, кабы можно.
— Ошалел, рыжий! — крикнул Хаче. — Брось!
И рванул Ирмэ за плечо. Рванул сердито, что силы. Ирмэ качнулся, присел. И вдруг — бах — винтовка выстрелила гулко, будто в пустую бочку ударили.
Ирмэ испугался, похолодел. Что наделал-то, рыжий? Испугался, вскочил и — ходу. Он не видел, куда бежит, но впереди бежал Хаче, и Ирмэ помнил: не отставать. «Нельзя отстать! — думал он. — Только бы не отстать!»
Он бежал, бежал — и вдруг споткнулся. Споткнулся и упал. Упал и завопил от страха: он хотел подняться, а не смог, — на него навалился кто-то. Кто-то дышал ему в затылок, сухие цепкие пальцы сдавили горло, и голос, незнакомый, сиплый, — неужели Иоганн? — прошипел в самое ухо: «Убью, чорт!»
Глава четвертая
На привале
Ирмэ лежал на траве хмурый, злой и цыкал зубом.
«Так, рыжий. Показал ты себя. Разведчик. Такого, брат, разведчика к стенке надо. Иоганн верно говорит: расстрелять такого мало. Весь отряд ведь, шкура, подвел. Подошли к лесу, а бандитов-то и след простыл. Дураки они? Герш молчит. Хоть бы кричал. Хоть бы раз в зубы дал. А то — молчит. Да-а».
Утро было солнечное, тихое. Осеннее утро. Хорошо в такое утро пройтись нолем, посвистывая, поглядывая туда-сюда. Вот по жнивью идет баба, она в тулупе, в платке, — ей холодно, она корову свою ищет. «Андрон! — кричит она кому-то, — ты не видал мою корову?» Андрон сидит на телеге, он едет на базар, в Ряды. «Не, — отвечает Андрон, — не видал». И эхо в лесу подхватывает и повторяет: « идаал ». Хорошо.
Но Ирмэ не до того. Он лежит злой и хмурый. Зубом цыкает.
«Хаче прав, — думает он, — такому не место в отряде. Гнать таких в шею. Увидал Степку — и загорелось: ать-два — пли. Подумаешь — Степа. Сгребли бы всю банду — и Степу твоего туда же. А то — нет, не терпится, — пли! Стрелок!»
Ирмэ встал и понуро побрел по опушке. Отряд, после трудного ночного перехода, спал. Только часовые не спали. Над ними с шумом кружили сороки, пьяные от солнца, но часовые не замечали сорок, — они стояли, как дубы. Этих не собьешь. Эти знают свое дело.
В сторонке на поваленной сосне сидели трое — Хаче, Алтер и Игнат. Сидели молча. Ирмэ подошел, постоял, потоптался. Робко присел. Достал табак. Закурил. Он долго мял в руках кисет и бумагу, ждал — авось, кто не выдержит, курить попросит. Но никто ничего не сказал.
«Что ж, — подумал Ирмэ, пряча кисет в карман, — поделим, брат. Ты что после вчерашнего ждал-то? Целоваться к тебе полезут?»
Он покосился на приятелей. Сидят — и хоть бы глазом в его сторону. Будто его и нету.
«Зря это они все-таки, — подумал Ирмэ. — Так-то не делают. Не по-товарищески так-то. Ну, покричали бы, поругали бы. А то отпихнулись — и ладно. Не дело».
Фома Круглов, в длинном до пят непромокаемом пальто, ходил по опушке. Проверял караул. Двумя пальцами левой руки он теребил седоватую свою бородку, щурился, морщил лоб. Лицо у него было темное, усталое. Он, должно быть, не спал эту ночь, а то и прошлую ночь. Увидав Ирмэ, он остановился.
— Ну, парень, — сказал он, — наделал ты делов. На пятерых хватит.
Ирмэ не ответил.
— Сам, небось, жалеешь? — сказал Круглов. А жалеть-то нечего, поздно. Раньше думать надо. Ну-ка, подвинь-сь.
Круглов сел.
— Это у кого табак?
Ирмэ достал кисет. Круглов свернул козью ножку.
За ним к табаку потянулись Хаче и Игнат. У Ирмэ полегчало на сердце — пронесло.
— Хотел тебя товарищ Герш из отряда погнать, — сказал Круглов, повернувшись к Ирмэ, — и под суд. А Иван тот прямо: «Стрелять! Стрелять!» — Круглов засмеялся. — Хороший он парень, австрияк ваш. Ну, я заступился, — оставили тебя, поглядим, как дальше-то. Только ты уж меня не подведи, слышь? Ежели что — своей, этой вот рукой уложу, как бог свят. Заруби себе, парень, на носу: чтоб больше этого не было. Слышишь?
— Слышу, — тихо сказал Ирмэ.
— То-то. — Круглов чиркнул спичкой, закурил. — Ты это в кого? Знакомый, что ли? — спросил он, закуривая.
— Рядский один, — сказал Ирмэ. — Шпик.
— А он и ушел, — сказал Круглов. — Вот она, партизанщина-то! Отрядом мы бы всю шайку сграбастали — и этого твоего тоже, а то — шиш! Партизанщина, брат, в нашем деле не годится. Это, знаешь ли, эсерам под стать.
— Нечаянно я, — сказал Ирмэ.
— Ну, уж это что нечаянно! — Круглов махнул рукой. — Нечаянно иной раз такое выкинешь, что расстрелять мало. Тут уж, парень, такое дело. Раз ты в революцию пошел — подчиняйсь. Не своевольничать. Расстреляем. А чаянно или нечаянно — дело десятое.
— Верно, — поддакнул Игнат.
Круглов повернулся, посмотрел на Игната, — ну и мужик, такого в карман спрятать можно, — и улыбнулся.
— Что верно, Игнат? — Круглов был в отряде недавно, а почти всех знал уже но имени-фамилии, и кто, и откуда. — Что верно? — сказал он.
— Верно это ты.
— Д-дисциплина, — сказал Алтер.
— Во. Правильно, — сказал Круглов. — Дисциплина. Иначе — труба. И не то что теперь, в военное-то время, потом, после — тоже. Россия, брат, у нас страна большая, да рыхлая. А надо, чтоб было железо. Тут тоже без дисциплины не обойдешься. Как ни крути. Да. Надо, брат, к этому привыкать. Тут уж поздно носом-то шмыгать. — Круглов сердито посмотрел на Ирмэ, который в эту минуту, действительно, шмыгнул носом. — Так-то.
На опушку выскочил растрепанный парень с красным, будто ошпаренным лицом. Он оглядывался во все стороны — кого-то искал.
— Фома Иваныч! — кричал он на весь лес.
— Ну, — сказал Круглов, — чего там?
Парень увидал Круглова и обрадовался.
— А я тебя ищу-ищу, — сказал он, подбегая. — Иди, начальник зовет.
— А что там? — Круглов не спеша поднялся. — Пожар?
— Не, — сказал парень. — Восстание.
— Где восстание? — быстро сказал Круглов. — Чего мелешь?
— В Полянске. В губернии.
Круглов почти бегом направился в Малое Кобылье, где стоял штаб отряда. Парень шагнул было за ним, но Хаче его остановил.
— Погоди, Ваня, — сказал он, — что там в Полянске, а?
— Чорт те что, — сказал парень. — Офицеры, будто. Студенты. Неизвестно точно.
— А в штабе что?
— Что в штабе? Получили приказ выступать — и все. Восстание.
— А давно?
Парень уже не слышал. Высоко подкидывая ноги, он бежал в штаб, в Кобылье.
Глава пятая
Поход
Бойцы ворчали. Только вздремнули, только первый сон привиделся и — на те: стройсь. На поверку. У, гады! Не могли там со своим восстанием погодить час-другой. Приспичило спозаранок. Ладно. Поговорим. Поговорим, братишки, потолкуем.
На поверке троих не досчитались. Стрекнули трое: два брата Артемовы, Климентий и Никифор, и третий, рядский, Галгин Ишмэ, скорняк. На словах-то — первые бойцы, а как до настоящего дела дошло, глядишь — труха, тьфу — и растереть.
Когда Герш узнал, что не досчитались троих, он удивился.
— Сколько говоришь? Трое? — громко спросил он. И тихо Круглову: — Ну, Фома, живем, я думал — тридцати не досчитаться.
— Умнеет мужик, — коротко ответил Круглов.
Бойцы, вначале ленивые, сонные, постепенно разошлись. Уж очень день выдался хороший. Ясный и теплый. Было похоже на весну. Отряд шел по дороге. А по обе стороны дороги золотились жнивьем поля, зеленели озими, на лугах паслись стреноженные копи.
— Э-эй! — кричали из отряда мальчику-пастуху. — Гнедая-то хромает. Скажи батьке.
— Кать-ке! — отвечало эхо. И долго еще гудело и рокотало по долам и оврагам: «Ать-ке».
В Рядах сделали короткий привал. Ирмэ сбегал домой, но никого дома не застал. Он уже было собрался уходить, как увидал Меера. Слепой сидел посреди двора, — грелся на солнце. Он выглядел совсем стариком — худой, сутулый, обросший седой колючей щетиной.
— Ты, Ирмэ? — сказал он безучастно. — А Зелде нету, ушла.
— Ты ей скажи, чтоб скоро не ждала. — сказал Ирмэ. — Понимаешь?
— А работа-то как же? — сказал Меер. — Стоит работа.
Ирмэ нетерпеливо махнул рукой, — где уж!
Однако, когда отряд проходил мимо кузни, Ирмэ вздохнул и отвернулся. Пустует кузня. Стоит тихая. Хозяина ждет. Там, где раньше был точильный станок, уже проросла трава: глохнет кузня. Ржавеет.
Ирмэ посмотрел на Хаче и позавидовал. Идет себе мерным шагом и хоть бы хны. Ему что. Он во время стоянки и домой-то не сходил. Ему отряд — и дом и кузня. Крепкий парень. Кремень.
Шли быстро, не останавливаясь. Герш торопил. Надо к ночи поспеть к Полянску — и никаких. На это у Герша были особые причины. Могли выйти неполадки со снабжением, у отряда не было кухни.
Как ни торопили, а в Рословичах — местечке в полтораста домов — простояли целый час. Устроили митинг. На базарной площади, где возвышалась новенькая трибуна, собралось все местечко, сплошь кузнецы и сапожники, — в Рословичах только и жили что кузнецы да сапожники. Этим они славились на всю окрестность.
Первыми на площадь прибежали сапожники. Они жили близко, рядом. Но кузнецы, когда пришли, спокойно и неторопливо оттиснули их от трибуны и стали полукругом, все как один, загорелые, бородатые, носы в саже. Сапожники — народ хлипкий, мелкорослый — шумели, грозились. Но кузнецы — ни в зуб ногой. Что? В драку полезут? Не полезут. А полезут ежели — можно и подраться. Отчего бы не подраться? Время есть.
Выступил Герш. Поговорил о войне, поговорил о революции, намекнул, что уезд собирается подарить рословичам пожарную машину, перешел к Полянску и звал всех в отряд. Сапожникам речь поправилась. А кузнецам — не понять, ни да, ни нет. Они жались, чего-то ждали. И дождались. На трибуну поднялся здоровенный дядя, волосатый и лохматый, что медведь, председатель совета, кузнец Иолэ. Он сердито, исподлобья оглядел столпившихся вокруг трибуны кузнецов, высморкался в рукав и медленно заговорил. Голос у него под стать росту: труба — не голос.
— Ну, кузнецы, — начал он, — онемели? Небось, кабы вам товарищ сказал: «водки выпить» — так заговорили бы? а? Стоят, орлы! Рты открыли. Хоть телега въезжай: Или это не вам говорят? — Иолэ повысил голос. — Может, это лошадям говорят? Может, это коровам говорят? а? Или мало при Николке горя-то хлебали? Еще охота, так? Вот в Полянске опять исправник — иди, целуй его, ну! Пиши, товарищ, — сказал он, повернувшись к Гершу, — пиши меня. Иолэ, кузнец.
— А фамилия? — спросил Герш, доставая тетрадь.
— А фамилия-то у нас, у кузнецов, у всех одна — Кузнецов.
За Иолэ Кузнецовым Герш вписал в тетрадь еще восьмерых Кузнецовых да пятерых Шустеров, — у сапожников тоже фамилия была одна — Шустер. Герш повеселел.
— Ладный мужик, — сказал он Круглову про Иоле. — Побольше бы таких.
Но когда он это сказал самому Иолэ, тот не понял, за что его хвалят.
— А по-твоему-то как? — сказал он. — Опять урядник? Спасибо. Сыт.
Отряд рос.
За Рословичами по тракту лежало Овражье, бедная деревенька, затерявшаяся в болотах, во мхах. Из окрестных деревень это была самая советская, овражских встретить можно было на всех фронтах: тихие болотные мужики, волосы как лен, походка осторожная, нащупывающая, — привычка ходить по зыбунам, по дрягвам, — но бились они люто. Бились за революцию и за коня, за советы и за сапоги. Тут выбора не было: отвоюют революцию — жить, не отвоюют — пухнуть с голоду, околевать.
Уже отряд давно миновал Овражье, как вдруг из деревни послышались голоса: «Стой, товарищи! Погоди-ка!» Герш обернулся и видит: бегут из Овражья мужики, шесть человек, с топорами, с обрезами, впереди человечишка короткого росту, облезлый какой-то, на обстриженного барана похожий. Он в белом морском кителе, в синих порткам и в лаптях. «Погоди-ка, — кричит, — товарищи!»
Герш сказал отряду итти дальше, а сам остановился, подождал. Круглов тоже ждал. Чего им, с обрезами-то?
Облезлый человечишка подбежал смешно как-то, по-петушиному, посмотрел на Герша быстрым веселым глазом, подмигнул и сказал:
— Вы, товарищи, не это самое?
— Что — это самое? — сказал Герш. — Что надо?
— Так что, товарищи, наслышаны мы… — Облезлый посмотрел на остальных, по те стояли потупившись и не вмешивались в разговор. — Наслышаны мы, то есть, сказать по форме…
— Эх, ты, непутевый какой, — сказал Круглов. — Говори, что надо. Не задерживай.
— Сказать по форме, то есть, наслышаны мы, будто в Полянске опять офицеры. Правильно это?
— Верно, — сказал Герш. — Там восстание.
— Так, — протянул мужик. — Значит, правда. А вы, к примеру, не это самое?
— Что?
— Не к Полянску, случаем, идете?
— К Полянску, а что?
— Да вот, мы тут, я, значит, да Петрок, да Васька, — да все, словом сказать. Мы бы это, кабы можно…
— И оратор же ты, земляк, — проворчал Круглов. — Что — кабы можно?
— Кабы можно нам в отряд, а?
Герш засмеялся.
— Вот оно что, — сказал он. — Можно. Как фамилия?
— Моя-то фамилия — Ведерников, — радостно залопотал мужик. — Его, — он ткнул в одного из своих, — Кривошей. А моя-то Ведерников. Как имя? Гришка имя. То есть — Григорий. А фамилия-то — Ведерников.
В другой деревне — Ипатовке — к отряду примкнули еще два мужика — Борис Богодаров и Лука Петошин. Оба — соседи, по годам ровесники, оба солдаты германской войны, ополченцы. Борис был человек угрюмого нрава, медлительный и молчаливый. Лука же, наоборот, — душа человек, тарахта и враль. Врал он без нужды, попусту, не мог, чтоб не соврать. Он как пришел к Гершу, так сразу, с места в карьер, и выложил, что знает-де, кто это там в Полянске заваруху-то заварил и, коль скажут, самолично его, гада, поймает и доставит в чеку. Герш удивился.
— А кто такой? — спросил он.
— А капитан Алихов, — не сморгнув глазом, ответил Лука. И тут пошел городить про капитана Алихова, понес-понес — держись! Герш только рукой махнул: пустомол. Впрочем, мужик-то будто ничего. А веселый — это хорошо. В военное время оно как раз.
За Ипатовкой, у хуторов, — хуторяне, народ зажиточный, косо поглядывали на отряд, — пристали четверо парней. Они долго шли за отрядом, лущили семечки, лениво переговаривались, — гуляют парни, на выпивку идут. Но когда хутора пропали из виду, главарь, плотный детина с оспенным лицом, слегка тронул Герша за плечо и негромко сказал:
— Слышь-ка, хозяин, — сказал он, — как бы это нам, понимаешь, к вам бы?
— Чего вдруг? — сказал Герш. — То шли-шли — и ничего. А то «к вам бы».
— Нельзя нам было, понимаешь, у хуторов, — сказал парень, — нас бы потом хуторяне зарезали.
— А теперь-то, думаешь, не узнают?
— Теперь-то другое дело. Теперь сказать можно — вы нас силком взяли, мобилизовали.
— Валяйте! — Герш достал тетрадь. — Только знаете, ребята, на что идете? Время военное.
— Знаем. Пиши.
— А что хуторяне? — сказал Герш. — Очень контр?
— Не говори, — сказал парень. — Озверели хуторяне. Вы их разверсткой маленько-то поприжали, так они, понимаешь, очень это сердиты. «Спалим, — говорят, — в земле сгноим, а им, босоте, не видать нашего хлеба».
— Не спалят, — сказал Герш. — Брешут! А зароют — откопаем.
Парень кивнул, соглашаясь, — верно, откопаем, чего там!
— Антона Никитенко, — слыхал, может? — сказал он, — третьего дня засадили. К нему, понимаешь, продотряд, а он — стрелять. С трудом взяли. Пошарили в закромах — пудов двести наскребли. Только мужики говорят — зарыто у него много больше, пудов четыреста.
— Запасаются, — вмешался в разговор второй парень, широколицый, с кривыми ногами, — запасаются до самой смерти.
— Коли до смерти, то Антону вашему теперь-то уже немного надо, — сказал Герш. — Пудик один хватит.
— И то, — сказали парни. — Даже много.
Глава шестая
У гончаров
К ночи не дошли до Полянска. Заночевали в Орловичах. Люди выбились из сил, устали, прямо валились от устали. Людям ладо было отдохнуть, поесть, поспать. Герш поворчал-поворчал и распорядился стать на ночлег в Орловичах — в четырех часах ходу от Полянска. Бойцы одобрили: толково!
Орловичи были когда-то богатым имением. Огромный белый с колоннами дом стоял на горе, а под горой протекала река. Дом окружали службы. Дальше — на сотни десятин — тянулся парк с голыми амурами на дорожках, с лужайками, с беседками, с гротом. А рядом, на берегу, в деревне, — крытые соломой хаты, тараканы, вонь и грязь такая, что упаси бог в темноте оступиться, сбиться с тропинки — нога уйдет в грязь по колено, и тогда кричи, зови на помощь: самому не выбраться — засосет.
Деревня Орловичи делилась на две части: левобережную и правобережную. В правобережной жили гончары.
Ирмэ, Игната, Бориса и Луку определили на постой к гончару Акиму. Аким — старик лет под шестьдесят, благообразный, сановитый, — постояльцев принял хорошо: накормил ужином, перед ужином каждому поднес по стаканчику самогона первача. Угостил махрой. Закурили.
— Так, — сказал Аким. — Значит, на усмирение идете? Так. Только — погляжу — мало вас.
— Еще подойдут наши, — сказал Ирмэ.
— У нас семнадцать полков, — подхватил Лука. — Так что пятнадцать уже под самым Полянском стоят.
Аким смерил Луку спокойным глазом.
— Статься может, — сказал он. — Не спорю. Я вчера ходил к Полянску. Тут недалече. Верно. Стоят. Сколько, говоришь, полков-то? Пятнадцать? Жидкие, значит, у вас полки. Я-то — по дурости — подумал: роты три там, не больше.
— Насчет полков — это он хватал, — сказал Ирмэ. — А подмога подойдет. Это верно.
— Хорошо бы, — сказал Аким, — а то вам одним не справиться.
— У них там большая разве сила?
— Не-ет, — сказал Аким. — Откуда? Да вот орудий у них много. И потом позиция лучше.
— А мы их с эропланов, — сказал Лука.
— Эропланы у тебя откуда? — сказал Аким. — Матка на Пасху подарила?
— Прилетят, — сказал Лука. — Из Японии. Мы у япошек накупили эропланов — гурт. На девять миленов золотом.
— Лепишь ты, мил человек, — сказал Аким. — Ты чей будешь? Будто ты мне знакомый.
— Как же. Ипатовский я. Сосед.
— А-а, — сказал Аким. — Лука? Слыхал.
— Ну? — обрадовался Лука. — А доброе слыхал?
— Доброе, — сказал Аким. — Врать ты, говорят, мастак.
Борис фыркнул. А Лука обиделся. Ворча, почесываясь, он встал из-за стола, нашел отведенное ему место, лег и уснул. За ним улеглись и Борис и Игнат.
Ирмэ не спалось. Устал он так, что руки не поднять, а вот поди ж ты — не уснуть. В хате было душно. Казалось, что-то кусает, клопы будто. Над самой головой тикали часы. За спиной в газетных листах что-то шуршало и скреблось. Тараканы, что ли? А Игнатка во сне чмокал и свистел. Нет, не уснуть.
Ирмэ встал, оделся, вышел на крыльцо. По ту сторону реки в белом с колоннами доме горели огни, отражаясь в черной воде. Там тоже не спали — там стоял штаб. Плескалась о берег вода. В деревне лаяли собаки. И все же, несмотря на лай, ночь была очень тихая, не-мая какая-то.
По двору ходил Аким, таскал скоту корм на ночь. Ирмэ слышал, как он вразумительно и важно разговаривал с кобылой.
— Надоела ты мне, — говорил он. — Ну тебя. Возьму и продам. Думаешь, вру? Продам — и край. — Кобыла громко и тяжело вздохнула. — Ну, ну, ничего. — Он хлопнул ее по спине и пошел в дом.
— Тихо, дед, — сказал Ирмэ. Он сидел на нижней ступеньке крыльца — Аким чуть не наступил на него сапогом. — Тихо — задавишь.
— Не спится, парень? — оказал Аким.
— Да, — сказал Ирмэ. — Не уснуть.
— Думаешь все?
— Нет. Так, Клопы заели.
— Кожа чешется с дороги, — строго сказал Аким. — В баньку надо. Попариться. А клопов у меня нету. И не было.
— И в баньку сходим. И попаримся, — сказал Ирмэ — Только погоди. Дай сроку.
Аким присел.
— Ты мне вот что скажи, товарищ, — негромко проговорил он. — Как теперь на Волге? Тихо?
— Не знаю, — сказал Ирмэ. — Ты у командира у нашего спроси. А что?
— Сын у меня там, на Волге, — сказал старик. — Давно от него писем не было. Как бы не убили.
— Зачем убили? Подожди — напишет. Может, некогда ему. Почем знать?
— Не, — сказал Аким, — не то. Я сам так-то старухе пою. А только думаю я — убили его, Ваську. Кабы жив был — написал бы. Он хоть мало, да писал, а то шесть месяцев — ничего. Убили Ваську. — Аким, открыв рот, неторопливо поскреб бороду.
«Во старик! — с уважением подумал Ирмэ. — Дуб».
— Так, говоришь, тихо теперь на Волге? — сказал Аким.
— Нынче, дед, где тихо? — сказал Ирмэ. — На погосте, на могилках, и то другой раз такая идет пальба — держись!
— Да-а, — сказал Аким. — Гудит Россия. Далеко слышно. То жили, как мышь под полом, чуть-чуть ногтем скребли. А то такой содом подняли — на весь мир слышно.
— Что ж, — сказал Ирмэ. — Поскребли и будет. Не все же, как ты говоришь, под полом сидеть.
— И то, — сказал Аким. — Погано жили, по-собачьи. Мы-то, гончары, еще туда-сюда. Землю робили, гончарничали, то-се. Кормились. А мужики вокруг жили хуже скотины. В Орловичах, в деревне, знаешь, сколько у мужиков земли-то было? По три десятины на двор. А у графа Орлова имение пятнадцать тысяч десятин. У мужика в хате семь, а то и девять душ. А у графа — трое: он, жена да сынишка малый. Вот и считай.
— Что говорить, — сказал Ирмэ. — Грабили графья эти. И вот достукались.
— Так-то оно так, — сказал Аким. — А только, парень, как с Россией-то будет? — Аким помолчал. — Лежишь другой раз ночью, — заговорил он опять, — не спится, ну, и думаешь. Раньше, понимаешь, горько было, горше не надо, а хоть какой ни на есть, а порядок был. А теперь, брат, и не понять что. Режут друг друга, насильничают. Крови много, а земля пустует — сеять некому. Сила-то побита. И какая, парень, сила. Россию конем не обскакать — хоть год скачи, — и все теперь могилки да кресты. Мало-мало кого осталось.
— А кто виноват? — сказал Ирмэ.
— Знаю, — сказал Аким. — Знаю, кто виноват. Да теперь-то как же? Вот Васька мой говорит: большевики порядок сделают. Новый порядок, чтоб все по-новому. Оно бы ладно. А народ они, большевики, крепкий. Это я по Ваське вижу. Не думай, что сын. Я к нему как к чужому приглядывался. Крепкие мужики. Знают, чего им надо. Да только — из чего сделаешь-то? Нет же ничего. С кем? Молодые-то побиты, а старики за богом прячутся. Вот я и думаю: палят, режутся, а не попусту ли? Отвоюют большевики Россию, а делать-то и некому. Опустела земля.
Ирмэ вдруг услыхал шум и плеск, будто на берегу заработала мельница. Потом — долгий гудок. По реке шел пароход. И сразу, с правого, с левого берега, гаркнули часовые:
— Куда? Стой!
На палубу выскочил человек с ручным фонарем. Он что-то крикнул, что — не понять. Пароход застопорил. Тогда стало слышно: «Все наверх!»
— Стой! — кричали с берега. — Причаливай!
Даже в темноте было видно, что на палубе народу много. И народ вооруженный. Щелкали затворы винтовок. Человек с фонарем кричал: «Пулемет!»
— Это еще что? — сказал Ирмэ. — Никак белые?
Он сорвался с места и, как был, босой, без шапки, побежал к реке. У реки уже собралась толпа. Все настороженно смотрели на пароход. Кой-кто кинулся в хату за винтовкой.
— Причаливай! — кричали часовые. — Вам говорят!
С парохода ответил спокойный голос:
— А вы кто такие?
— Поглядишь, чорт тебя! — кричали часовые. — Причаливай!
— Вы не очень, — сказал голос. — Не из пугливых. Кто такие?
— Не разговаривать! — кричали часовые. — Причаливай, говорят тебе!
— Право, сказали бы кто. А то как дерну из пулемету — живого моста не оставлю. Ну.
— Рядские мы! — крикнул кто-то с берега. — Отряд по борьбе с бандитизмом. А вы кто?
— Тьфу ты! — А мы-то чуть было не открыли огонь. Думали — белые. Мы из Дуброва. С мануфактуры.
Пароход загудел, прополз немного и пришвартовался. Перекинули мостки, и человек восемьдесят, вооруженных винтовками и ручными гранатами, сошли на берег. Это все были рабочие Дубровской мануфактурной фабрики, ребята молодые, лет в семнадцать-восемнадцать. Командовал ими высокий чернобородый человек, похожий на цыгана.
— Где тут у вас, товарищи, штаб? — первым делом спросил он.
— Вон, в имении, — показали ему.
Но уже с того берега отчалил паром. На пароме стояли Герш, Круглов, Никита и Иоганн. Весь штаб.
— Здорово, дубровцы! — сказал Герш.
— Здорово, рядцы! — ответил чернобородый. — Валяйте к нам на посудину. Потолкуем.
Когда Ирмэ вернулся, Аким еще не лег. Он стоял на крыльце, смотрел на пароход.
— Что, дед? — весело сказал Ирмэ. — Некому, говоришь, делать-то? А эти? Видал?
Аким вдруг засмеялся.
— А чорт вас лепит, большевиков, — сказал он. — Может, и верно сделаете.
На другой день выступили рано. Еще солнце не взошло, еще ночь пряталась в ложбинах, в оврагах, за плетнями дворов, реденькая тьма еще стлалась по полям, — а отряд уже топал по дороге. Предутренний морозец сковал дорогу, и шаги печатались гулко — топ-топ! Бойцы спали на ходу. Им снились теплые хаты, овчины и тараканы. Поспать бы!
В деревнях горланили петухи.
Когда взошло и пригрело солнце, стало веселей. Затянули песню. В отряде было много старых солдат — они и песню затянули старую, солдатскую, с уханьем, с присвистом: «Калина-малина-д'калина». Так с песней пришли в Спасское, большое село по шляху.
В Спасском уже стоял какой-то отряд. У околицы, ткнувшись носом в землю, широко раскинув руки, спал человек в кожаной тужурке, в низких флотских сапогах. Рядом на траве валялась бескозырка.
Герш подошел к матросу, потрогал его за плечо.
— Э, браток, вставай.
Матрос проворчал что-то, но не проснулся.
— Вставай, вставай, — сказал Герш.
Матрос, не подымая головы, лениво буркнул:
— Катись!
— Вставай, ты! — обозлился Герш. — Покажи, где тут у вас штаб?
И матрос обозлился. Он повернул голову и посмотрел на Герша серыми сердитыми глазами.
— Ты что? — сказал он. — В морду хошь?
Ирмэ увидал матроса и ахнул:
— Неах!
Матрос посмотрел на Ирмэ, поморгал, опять посмотрел и вдруг вскочил. Вскочил, подбежал к Ирмэ и с размаху — как двинет его кулаком в живот.
— Го! — крикнул он. — Рыжий!
Глава седьмая
Вечер
Полянск лежит на холмах. Как и Ряды, Полянск делится на «верх» и на «низ». Низ — обширная долила, тесно застроенная домами. «Верх» — горы и холмы. На холмах — широкие улицы. На улицах — просторные дома. Главная улица — Благовещенская — идет вверх в гору и упирается в собор. Собор — большой, благолепный, о трех куполах — Благовещенский. Когда стоять на паперти собора, виден весь город и река, и мост на реке, и далекие поросшие лесом холмы.
Белые, захватив Полянск, поставили у собора часового. Бди! Часовой усердно мотал головой, смотрел на город, смотрел на вокзал, — вокзал был на «низу», белым не удалось его взять, железнодорожники отстояли, — смотрел на реку, на холмы по ту сторону реки и скучал. Первые три дня часовой скучал. Река. Холмы. Да что на сосны смотреть? Сосны и есть сосны. Скучно.
На четвертый день часовой, зевая, посмотрел как-то на холмы и вдруг — подавился зевком. Что? На холме под сосной появилась группа верховых, человек семь. Постояли, поговорили о чем-то, повернули коней и ускакали в лес. Часовой усмехнулся: то-то! Однако через час они вернулись. Было их уже человек двести. Они спешились, копей привязали к деревьям, а сами расположились на холме. Расположились, видимо, надолго. В это время на соседнем холме появился другой отряд — артиллеристы. Часовой видел, как они устанавливают орудия. Орудий было шесть.
Часовой встревожился. В Полянске так скоро не ждали красных. Он повернулся к западу. Посмотрел и совсем приуныл. С запада по шляху подходили два отряда. Один сборный какой-то: бойцы — кто в тулупе, кто в шипели, кто в ватном пальто. Второй отряд — матросы. У матросов были пулеметы. А по реке плыл пароход. На палубе видны были люди, вооруженные винтовками и ручными гранатами. Пароход плыл и гудел, и дым валил из труб.
Полянск окружили. Оставалась одна дорога — к вокзалу. Но на вокзале засели железнодорожники, а с ними шутки плохи — часовой знал это по опыту.
— «Дрянь дело! — думал он. — Что-то Беляшин скажет?»
Полковник Беляшин — комендант города — лучше кого другого знал, что дело дрянь. Восстание не удалось. Это ему стало ясно уже на третий день. Восстание провалилось. Но выхода нет — надо биться.
Полянск до революции был богатым торговым городом. Фабрик, заводов в Полянске не было. Единственный завод — четыреста рабочих — находился где-то за городом. А вот купцов в Полянске было много. Ремесленников — того больше. «Низ» был ремесленный, «верх» — торговый. Большевиков — рабочие подгородного завода, часть железнодорожников и старые подпольщики, застрявшие в Полянске, — была горсточка. В октябрьские дни им пришлось выдержать упорный бой с эсерами и с анархистами. Одним бы им не справиться. Но на подмогу пришел броневой отряд с фронта. Эсеров и анархистов загнали в подполье, установили советскую власть и на этом успокоились.
Рано успокоились. Эсеры и анархисты, постепенно, незаметно для себя ставшие чистыми монархистами, сидели в подпольи и ждали. Ждали долго и упорно. Наконец им надоело ждать. Да и правда — чего ждать-то? Советы — это они знали твердо — опоры в Полянске не имеют. Войск в городе нет. Войска на фронте. Железнодорожники — недовольны, ворчат. Вокруг города в лесах — «зеленые». Мужик, обиженный разверсткой, смотрит волком, пряча за спиной обрез. Кто же остался? Рабочие подгородного завода. Местные чекисты. Да их раз-два — и обчелся. Значит, ясно. Значит, действуй. А там, глядишь, присоединятся «зеленые». Подымутся крестьяне. От соломинки загорится пожар. Восстание охватит губернию, край, Россию.
Восстали. Город захватить удалось без труда. Красные не ждали, не готовились. Белые ликовали. Дамы с балконов бросали цветы. Бородатые купцы пели «Боже, царя храни». Над зданием совета взвился трехцветный флаг. Сейчас только бы поднять губернию, а там — само пойдет. «Ухнем! Дубинушка сама пойдет».
Ухнули. А уже на третий день стало ясно: дубинушка не идет. Уперлась дубинушка. И ухнули, выходит, зря. На свою голову ухнули.
Начать с того, что город захватить удалось не весь. Вокзал красные отстояли. Мало того, оказалось — у большевиков и в самом-то городе опора есть. И опора крепкая. Ремесленный «низ» — не весь, правда, но большая его часть — шел с большевиками. Вместе с большевиками к вокзалу отступили сотни подмастерьев с «низа». Железнодорожники — те тоже: то, по верным сведениям, недовольны советами, ворчат, ругаются, то, когда белые подошли к вокзалу, такой открыли огонь, что господи спаси и помилуй.
Послали гонцов к «зеленым». Поскакали гонцы, отыскали в лесах «зеленые» отряды. Доложили — так и так. Свобода. Россия. Трехцветное знамя. Учредительное собрание. Словом — присоединяйтесь. «Зеленые» слушают, но вяло как-то, скучают. Командиры — бывшие офицеры — те всей душой: ура! А рядовые бойцы — те скучают. Оно конечно: «Большевиков-коммунистов — их резать надо. Факт». Об этом что говорить. А вот насчет России, насчет там трехцветного или учредилки — это им плевать. Интересу нет. Им бы главное — воля да водка. А для этого и в Полянск не надо. Этого в лесу — сколько хошь. А в лесу-то оно и спокойней к тому же. И потом — насчет земли-то как же? Ежели назад помещикам, то несогласны. «Врешь! Землю — шиш. Земля — наша!» Так и вернулись гонцы ни с чем. Не все, — один и вовсе не вернулся. Зарубили его «зеленые».
И уж совсем никуда повернулось дело в деревне. Богатые мужики, те самые, которых «обижали» разверстками, те слушали и согласно кивали: добре. Но в город не шли. Пережидали. Бедняки — то-то шли. Да не туда, куда надо, — в красные отряды.
Не загорелся пожар. Соломинка тлела и догорала.
Не удалось восстание. Оставалось одно — держаться, пока можно. А там видно будет. Пока большевики соберутся, пока что — глядишь, откуда пришла подмога, или фронт у большевиков рухнул.
По фронт не рухнул. А собрались большевики скоро. Уже на четвертый день к Полянску начали подступать отряды. Пришли партизаны. Пришли матросы. Матросов привел Герш. Он их встретил в селе Спасском. Они еще не знали о восстании. Шли на фронт и заночевали в Спасском, случайно. Герш их повернул и привел к Полянску.
Отряды прибывали со всех сторон. Полянск окружили. Однако пока не наступали. Рано. Отряды вооружены были плохо, разнобойно. А в Полянске у белых была значительная сила. Одних офицеров — человек шестьсот. А эти драться будут на смерть. И потом — арсенал, пушки.
Красные ждали броневого поезда. С фронта сняли и направили в Полянск бронепоезд. Он мог быть этой ночью, мог — завтра поутру, мог — к вечеру. Ждали.
Так они стояли друг против друга, белые в городе, красные за городом. И ждали. Белые — чуда. Красные — бронепоезд. А пока они ждали, ясный осенний день потускнел, потух, затуманился. Солнце пошло к закату. Наступил вечер.
Ирмэ и Неах лежали на крутом холме и смотрели вниз. На город.
Город был им хорошо виден. Река. На реке — мост. За рекой — древние крепостные стены. Бойницы, башни. Главная улица — Благовещенская — лезет вверх, в гору. На горе — собор. Над собором — небо, багровое, закатное. Вечер.
— Так, — сказал Ирмэ. — Значит, и на Волге был.
— Был.
— А уж мы-то думали, Неах, убили тебя.
— Меня не убьешь, — сказал Неах. — Меня эти гады столько, брат, дубасили, что шкура сделалась как дубленая. Пулей не прошибешь.
Ирмэ посмотрел. Да, такого убить не просто. Руку занозишь. Высокий, худой, а сильный. Большая сила. Не поверишь, что Неах. В кожанке. Браунинг на боку. Братан. Матрос.
— У матросов давно?
— Порядком.
— В Кронштадте, что ли?
— Нет, на Черном, — сказал Неах. — Я там в Красной гвардии был.
— Командир у вас чудной, — сказал Ирмэ, — вроде махновца.
— Это Башлаенко-то? — сказал Неах. — Он украинец. Из Полтавы. Ух, боец! Что шумит, ругается — плюнь. Характер такой. И сам не рад, а боец на ять.
Помолчали.
— Как мать? — тихо сказал Неах. — Жива?
— Жива. Ты чего ей не писал-то?
— Так. Не выходило оно как-то. Да и мотало меня — из Тамбова в Ростов, из Ростова в Елец. Где там писать. Как она?
— Плоха, — сказал Ирмэ. — Седая. Старуха.
— Как-нибудь заеду в Ряды, — сказал Неах. — Поглядеть охота, что там, как. Симон где? На фронте?
— Дома, — проворчал Ирмэ. — Дезертир. Собака. Из-за него и в парикмахерскую к Зелику не ходишь. Встретишь его — плюнешь. Гад.
Неах вдруг засмеялся.
— Ты чего? — удивился Ирмэ.
— Так. Глупости. Ты сказал «парикмахерская». Я ведь сам-то парикмахером был.
— Где?
— В Ельце, — сказал Неах. — Город в Орловской, слыхал? «Елец, всем ворам отец». Там и было.
Он закурил.
— Раз как-то взялся сдуру за целкаш — всю деревню побрить, а в деревне домов сто.
— И побрил?
— Побрил. Правда, потом на базаре я сразу узнавал своих: во всю щеку порез или борода кривая, значит — мой.
— Ох, могли измордасить, — сказал Ирмэ.
— Могли, — согласился Неах. — Счастье, что брил-то почти задарма. Мужикам совестно было бить. И потом уж я, знаешь, привык. Били-то меня много. Одни раз под Самарой так лупили — думал, живым не встать. И — главное — зря. Ни про что. Да, время было. — Неах помолчал. — Я тебя, Ирмэ, что спросить-то хотел, — сказал он, помолчав, — как теперь в Рядах? Что эти — Рашалл, Козаков?
— Нету, брат ты мой, Рашалла. — Ирмэ вздохнул. — Смотался Рашалл. Дом-то его реквизнули. Исполком там помещается. Самого было посадили. Посадили, да выпустили. Он в ту же ночь и ходу.
— Зря, — сказал Неах.
— Что говорить, — сказал Ирмэ. — Сдурили. А Семена-то помнишь? Кучера?
— Ну?
— В отряде. Я его первый раз увидал — не поверил. «Ты, говорю, Семен, это как? А барин?» — «Туда его, говорит, барина! С меня, говорит, будет. Отчубучил».
— Помнишь, как он нас тогда на складе? — сказал Неах. — Теперь-то я понимаю: ему сказали: «дуй!» — он дул. А тогда я б его зарезал, ей-богу.
— Ты тогда в Америку метил, — сказал Ирмэ. — К индейцам, что ли. Воевать. Помнишь?
— Как же, — Неах улыбнулся. — А воевать-то, оказывается, и не с кем было б. Недавно в книге прочитал. Индейцев-то давно со свету сжили. А кто остался, так тот в шляпе ходит и сторожем служит на маслобойне. Воевать-то, как видишь, приходится. Да не в Америке — дома.
— Гляжу я на тебя, Неах, и, по правде, не узнаю, — сказал Ирмэ. — Какой-то ты такой стал — прямо не тот. А ведь раньше-то? Ходил вроде сам не свой. Я так думаю, Неах, ты тогда ходил по Пробойной, а самому-то, небось, казалось — по Аляске по какой ходишь. Бывало?
— Бывало, — сказал Неах. — Да еще и теперь. Другой раз такое на ум взбредет — только рукой махнешь. Ляжешь спать — и не спится. И вдруг видишь будто дом. Стоит будто большой дом. Трехэтажный. И деревья растут. Сосны будто. А день ясный. Солнце светит. И будто стоит, понимаешь, у дома женщина, молодая совсем. Похожа на Волкову, — помнишь, в Рядах такая была? Будто стоит она и ребенка за руку держит. И вдруг понимаешь — Ряды. Грязи нет, вони нет. Какие же это Ряды? А вот знаешь — Ряды. Только другие, новые.
Под холмом проходил отряд. Слышалась тяжелая мерная поступь. Ать-два! Громыхая, ехали обозные тележки.
— А пароду-то все прибывает, — сказал Ирмэ. — Разгрохаем мы белых. В дым. Как скажешь, Неах?
— Хорошо бы, — задумчиво проговорил Неах. Но Ирмэ понял, что Неах говорит не о Полянске, а о чем-то другом, своем.
— Что хорошо бы?
— Хорошо бы разгрохать, — так же задумчиво сказал Неах. — Чтоб ничего не оставить. Ни выгона, ни яток. Ни черта.
«А, — понял Ирмэ, — Ряды».
— Улицу Сапожников, чортову канаву, срыть или спалить, — сказал Неах. — Какая это улица? Гроб. Могила. А на «ваху», за Мереей, построить новые Ряды. Дома чтоб большие, светлые! Зимой дров давать сколько хошь — на, топи. И хлеба сколько хошь — ешь-объедайся. Жри, леший! А ведь будет это, рыжий, знаешь?
— Года через три, что ли? — сказал Ирмэ. — Мне Лейбе, — помнишь, Неах, Лейбе Гухмана? — говорил то же. Другая, говорит, будет жизнь. А я тогда, помнится, думал: «Как же так? Навряд!» А теперь-то я думаю — будет.
— Будет, — твердо сказал Неах. — Этих бы только скрутить — тогда будет. — Он показал на Полянск. В Полянске горели огни. Была ночь.
— Скрутим, — сказал Ирмэ. — Ты только погляди — народу-то сколько привалило!
В темноте не видно было, сколько вокруг народу, но чуялось — много.
— Еще бы! — сказал Неах.
Над Полянском взвилась ракета. Потом — другая. Третья.
— Праздник у них там, что ли? — сказал Ирмэ. — Именины?
— Вроде. — Неах вдруг поднял голову. — Вот что, рыжий, — сказал он тихо, — не махнуть ли нам в город, а?
— Еще что! — удивился Ирмэ.
— Да ненадолго. На час. Поглядим — и ладно. — Неах заговорил совсем так, как когда-то на плоту говорил об Америке, горячо, захлебываясь. — Интересно же, ну!
— И не пробраться, — сказал Ирмэ. — Оцепили же город.
— Пройдем, — сказал Неах. — Не бойсь, проведу.
— Да не знаю, — нерешительно проговорил Ирмэ.
— Что там! Ненадолго же. На час. И потом, знаешь, может, чего проведать удастся. Понимаешь? Ты в разведку-то когда ходил? Ну, это вроде разведки.
Ирмэ вспомнил Малое Кобылье. Ходил, как же! Разведчик что надо. Герой!
— Ладно, — сказал он. — Пошли.
Глава восьмая
Полянск
Сдурел, рыжий. Одно слово — сдурел. Ну, кому надо, чтоб тебя тут застукали? А застукают. Факт. Вот погоди — загребут на первом же перекрестке. Тогда — каюк. Тогда, рыжий, пиши пропало. Крышка!
Ирмэ, как бы случайно, приостановился. Глянул влево, вправо — нет пока никого. Пока тихо. Еще то слава богу, что Неах, ползком пробираясь мимо заставы, потерял бескозырку. А то — в кожанке, в бескозырке — ну ясно, что за птица… Первый же встречный патруль задержал бы и отправил бы в контрразведку… Эх, сдурел! Уговорили тебя, балду, и влипнешь. Влипнешь, как муха в мед. Чорт!
— Чего, рыжий, стал? — сказал Неах — Пошли.
Они проходили по узким, извилистым улицам «низа».
Если не знать — не скажешь, что город. Дома — одноэтажные, темные, грязные. Развороченная, в ухабах мостовая. Редкие подслеповатые фонари. Пусто. Ни души. Где-то воет собака. Глушь.
— Веселые места! — сказал Ирмэ. — Повеситься впору.
— Беднота же.
— Вот что. — Ирмэ остановился. — Повернем.
— Чего? — Неах искоса посмотрел, усмехнулся. — Чего это?
— Посмотрели — и будет.
— Ладно, — сказал Неах. — Дурака-то не валяй. Раз пошли — осмотрим как надо. Интересно же, чудила.
Под фонарем на разбитом тротуаре сидели двое мальчишек. Они, должно быть, только что вели оживленную меновую торговлю, но, заметив чужих, поспешно рассовали товар по карманам, опустили глаза и мрачно уставились себе под ноги.
— Здорово, орлы, — сказал Неах.
Старший мальчишка, лет девяти, остроносый и лохматый, в длинном не по росту отцовском пиджаке, сумрачно ответил:
— Здрасте.
— Чем торгуешь? — спросил Неах.
— А тебе что? — сказал мальчишка. — Проваливай.
— А я, может, куплю.
— Видали мы таких купцов, — проворчал мальчишка.
— Дурень ты, Ванька, — сказал Неах. — Может, и правда — куплю.
— Меня не Ванька, — сказал мальчишка.
— Ну, Петька.
— И не Петька.
— А как же?
— А так же.
— Дурень ты, Атакже, — сказал Неах, — и верно — куплю.
Мальчик захохотал.
— Ладно, — сказал он, — на, купи, — и вытащил из кармана складной ножик со сломанным лезвием и патрон от пули.
— Сколько? — спросил Неах.
— Фунт хлеба — и твое, — сказал мальчишка.
— А на деньги?
— А на деньги не меняем.
Неах порылся в кармане и нашел сухарь и кусок сахара.
— Нате, орлы, — сказал он. — А товар ваш мне не годится. Получай назад.
Мальчишки быстро поделили сухарь и — раз — в рот.
— Не нравится — не надо, — сказал остроносый. — А за сухарь — спасибо.
Ирмэ и Неах пошли дальше.
— Видать, у беляков тут не густо, — сказал Ирмэ.
— Не бойсь, — сказал Неах. — Купцы — те-то не голодают.
Мимо них прошел человек невысокого роста, в русских сапогах, в зимней шапке с наушниками. Он мельком глянул на Неаха, на Ирмэ и прошел. Потом остановился, постоял, подождал. Ирмэ потянул Неаха за рукав.
— Винта!
Но Неах не побежал. Наоборот. Неах убавил шаг. Он плелся еле-еле, пошатываясь, как пьяный. Ирмэ сразу же смекнул, что правда — так-то верней. Он тоже закачался, негромко запел:
Вышли девки д’на работу…
Человек в шапке с наушниками повернул и пошел за ними следом. На углу он их догнал.
— Эй, ребята, — хрипловато сказал он, — закурить есть?
— Это как сказать, — пьяно и весело ответил Неах, — кому — есть, кому — нет.
Человек глядел на Неаха исподлобья, очень внимательно. Глаза у него были узкие, татарские.
— Ну, дай, — коротко сказал он.
Ирмэ достал кисет, закурили.
— Что, ребята, слышно? — сказал человек.
— Все, брат, на ять, — сказал Неах. — Гуляем. Видишь?
— Вижу, — сказал человек. — Выпили, что ли?
— Хватили маненько, — добродушно признался Неах.
— Не-е похоже.
— Что — не похоже?
— Непохоже, что хватили.
— Мы, брат, народ такой, — сказал Неах. — Выдул четвертную — и хоть бы что. Не узнаешь.
— Шапка-то где ж? — сказал человек — Спустил.
— Спустил! — Неах подмигнул. — Хорошая была шапка. Каракулевая.
— Да-а, — человек лениво пожевал губами, — жалко, конечно. А то, может, посеял.
— Может, посеял, — согласился Неах. — Кто его знай. Давай-ка лучше того, а? — Он щелкнул себя по горлу.
— Давай, — сказал человек, но не двинулся с места.
— Веди, — сказал Неах. — Ты тутошний, ты знаешь.
— Идем, — сказал человек, продолжая стоять.
И вдруг проговорил почти шопотом:
— Как там, ребята, а?
— Где там? — Неах сделал вид, что не понял.
— Ладно. Будет, — прошептал человек. — Не видишь, что ли, что свой. Ты мне скажи, чего вы там ждете, а? Вы только ударьте, а уж мы тут в тылу такую подымем заваруху — небу жарко станет. Понял?
— Кого ударить? Чего ударить? — недоумевал Неах. — Ты чего, мил человек, мелешь-то!
— Брось! — сердито сказал человек. — Ты вот что: ты запомни, что тебе скажу, и передай там кому надо. Понял? Вот: если завтра к вечеру не начнете — сами начнем, без вас. Терпенья нет. Понимаешь? Беляки тут перед концом совсем остервенели. Хватают подряд живого и мертвого. С нашей улицы троих расстреляли. Дай им, гадам, сроку — всех передушат. А эти стоят, ждут чего-то. Чего ждете-то?
Неах моргал, хлопал глазами, — не понимал.
— Смеешься, ей-богу, — сказал он. — Видишь, парни выпимши, так ты смешки. Не годится.
— Годится — не годится, — прошептал человек, — а так и передай: не начнете к вечеру — сами начнем, а ваше начальство под суд. За контр-революцию. Понял?
Он повернулся и быстро ушел.
— Вот ведь мура, — тихо сказал Неах. — Может, и правда свой.
— Все одно, — сказал Ирмэ. — Тут, брат, гляди в оба, а то — знаешь? Свернем-ка.
Они вышли на рыночную площадь. Это уже была настоящая городская площадь. Дома большие, трехэтажные. Исправная мостовая. Газовые фонари. Но народу и тут мало. Только офицерские разъезди скакали взад-вперед. Прошла рота студентов. Ротой командовал коротконогий грузный человек в форме гвардейского капитана. Студенты то и дело сбивались с ноги, и капитан, приостановившись и пропуская роту, свирепо рявкал:
— Левой, господа студенты. Левой, чорт вас дери!
Неах покосился на студентов, плюнул.
— Ну, вояки, — сказал он. — Винтовки-то как держат. Как веники.
Офицерские разъезды — их чего-то было много — те-то вооружены были хорошо. Но вид у них был неладный. Они, казалось, скакали без всякой цели. Пронесется куда-то разъезд галопом, потом медленно назад — и опять куда-то скачет.
— Эге, — сказал Неах, — забегали.
В конце площади у моста виден был патруль.
— Стой! — сказал Ирмэ.
— Чего опять? — буркнул Неах.
— А то, — сказал Ирмэ, — что «низом» еще куда ни шло, а тут через шаг — патруль, разъезд. К ляду. Иду назад.
— Что ж? — Неах даже шагу не убавил. — Вольному воля.
Ирмэ не пошел назад. Куда одному-то. Он плелся за Неахом ворча, ругаясь на чем свет. Влопался, рыжий! Влип! Не было хлопот, так купила порося. Теперь, брат, как Неах надумает. Надумает — всю ночь по Полянску ходи. Одному не вернуться. Куда одному-то?
— Хоть бы кожанку-то снял, — сказал он.
На этот раз Неах послушался: снял кожанку, свернул комком и сунул подмышку.
— Все? — проворчал он. — А то, может, и рубаху снять?
Они шли по Благовещенской. Кое-где у подъездов стояли пулеметы. А навстречу все чаще попадались отряды студентов и офицеров. Ирмэ никогда не видел столько офицеров зараз. И — вот ведь! — одеты все как на парад: эполеты, аксельбанты. Стало быть, два года берегли форму. Пересыпали нафталином, перетряхивали, — авось, пригодится.
Вдруг Ирмэ и Неах услыхали музыку. Они остановились, прислушались. Музыка шла откуда-то снизу, как бы из-под земли. Играла скрипка. Потом — флейта и рояль.
Ирмэ оглянулся — нигде никого, пустые дома, глухие и темные. Чудно.
И тут неожиданно в полуподвальном этаже открылась дверь, и на улицу выскочил офицер, веселый и шумный, в лихо заломленной фуражке, в белом кителе нараспашку. Он посмотрел на Неаха лукавыми глазами и, вскинув голову, — Неах был выше, — спросил:
— Кто?
— Свои, — лениво сказал Неах.
Офицер вдруг захохотал:
— Халат, халат, секи башка! — крикнул он. — Татарин? Верно?
— Угу, — промычал Неах. — Секи башка. Верно.
И не спеша пошел дальше. Но офицер не унимался.
— Куда? — крикнул он. — Стой!
На крик из подвала вышел второй офицер, постарше, в очках.
— Чего орешь, Каркасов? — ковыряя в зубах спичкой, сказал он.
— Проходили тут двое, — сказал первый офицер, — не то татары, не то мордва. Не поймешь.
— Где? — громко сказал второй. — Чего не задержал?
— Да вой они. Стой!
Ирмэ и Неах пригнулись и — юрк в соседний переулок, благо в переулке не было ни души. Пробежали шагов сорок и оказались на площади. На этой площади начиналась знаменитая Блоня — дубовый парк с прудом, в котором когда-то плавали белые лебеди. Теперь парк был закрыт. Пруд высох. Лебеди пропали. По площади, громыхая, ехали обозные тележки, куда-то везли снаряды. Но куда — ни возницы, добровольцы-купцы, ни конвой, видимо, представления не имели. Доехали до Блони, повернули. Остановились. Постояли. Потом кто-то из конвоя крикнул: «Вертай!» Потом кто-то из возниц: «Прямо!» и опять из конвоя: «Вертай, говорят!»
Ирмэ и Неах пересекли площадь, покружили по каким-то улицам, переулкам и опять вышли на Благовещенскую. Прямо напротив стояло большое, четырехэтажное здание совета, разгромленное, слепое, все окна — настежь, стекла — побиты. Над балконом трепыхался трехцветный флаг.
— Пускай себе повисит, — сказал Неах, — пригодится на портянки.
— Уж только, брат, кровавые портянки-то, — сказал Ирмэ.
— Да уж!
Вдруг впереди закричали: «Стой! Держи!» И по улице длинными скачками пробежал высокий человек в черном пальто, без шапки. За ним гнались два студента с винтовками наперевес. «Стой! — кричали они. — Держи!» Наперерез человеку кинулись офицер в черкеске и толстый старик в шубе, похоже — купец. Человек на бегу выстрелил. Офицер упал. Старик шарахнулся в сторону. Человек забежал в какой-то двор и быстро прихлопнул за собой калитку.
У калитки сейчас же собралась толпа.
— Большевик! К коменданту! — послышались голоса.
— Чего там — к коменданту? — крикнул кто-то сиплым басом. — Поймать да за ноги повесить — и весь сказ. Ну-ка, налегай.
— Пошли! — Ирмэ потянул Неаха за рукав. Тот молча вырвал рукав и остался стоять. Ирмэ посмотрел и испугался: Неах стоял прямой, бледный, с виду — очень спокойный, только на щеке что-то дергалось и прыгало. Ирмэ знал, что это значит, и испугался. «Убрать его отсюда надо, — подумал он и — что силы — рванул Неаха за руку. — Пошли!»
— Пусти ты! — сердито буркнул Неах.
Прискакал офицерский разъезд. Калитку взломали.
На дворе послышались выстрелы и крики. Потом стало тихо. Потом распахнулись ворота, начальник разъезда крикнул: «Осади!» и в тесном окружении конвоя провели человека в черном пальто. Он шел, свесив голову, спотыкаясь через шаг.
И вдруг, — Ирмэ все ждал, боялся этого, — когда человека в черном пальто провели мимо них, совсем близко, — Неах вдруг кивнул ему как знакомому и сказал негромко и просто:
— Ничего, браток. Как-нибудь.
Сначала никто не понял. Что — ничего? Какой браток? Потом какой-то старичок в котелке крикнул: «А-а!» — и кинулся к Неаху. Он схватил его за рукав, вцепился обеими руками, повис на нем.
— А-а! — кричал он, — держи!
Неах — со всего маху — двинул его локтем в грудь, вырвался и побежал.
— Держи! — кричал старичок, захлебываясь от крика. — Держи его!
Неах отбросил в сторону кожанку и, пригнувшись, побежал куда-то влево, потом вправо, вправо-влево, петли метал, стараясь сбить толпу, которая гналась по следам. Но уже его настигал офицерский разъезд.
— Беги прямо! — крикнул Ирмэ. — Пря…
Кто-то с размаху полоснул его по лицу — раз! — Ирмэ схватился за лицо и от боли закружился, как волчок, все быстрей, быстрей. Он ослеп, он ничего не видел. Так, кружась, он пробежал шагов пять и упал.
Толпа пронеслась мимо. Ирмэ остался один. Он открыл глаза, осмотрелся. Никого. Тихо. Только где-то далеко слышны выстрелы, крики. Неах! Ирмэ вскочил. Бежать. А куда? За Неахом. А где он, Неах?
Ирмэ не побежал. Нет. Он медленно, озираясь побрел вверх по улице. Он напрягал глаза, смотрел вперед, назад. Может, Неах стоит где у ворот и ждет. Может, Неах лежит где раненый. Или его поймали.
Неожиданно — Ирмэ даже испугался, — до того неожиданно — перед ним вырос громадный, о трех куполах темный собор. Ирмэ поднялся по широкой лестнице и пошел под колоннадой собора. Ирмэ не знал, чего, собственно, ему тут надо. Просто, шел по улице, дальше — собор, он и пошел через собор, как через улицу, и думал: или его поймали?
— Куда? Назад!
Тут только Ирмэ заметил, что на паперти стоит часовой — студент. А под колоннадой заметил два пулемета и пушку-шестидюймовку.
— Куда? — сказал часовой. — Назад!
Ирмэ послушно повернул. Прошел шагов пять и вдруг остановился. Чорт! До чего знакомый голос.
Он притаился за колонной и стал ждать, когда часовой повернется. Но часовой будто прирос к полу. Опершись о винтовку, он стоял недвижно, — то ли задремал, то ли задумался. Над ним тускло горел фонарь, освещая массивные двери и пулемет у двери.
«Заснул он, что ли?» подумал Ирмэ, запустил в рот два пальца и громко свистнул.
Часовой вздрогнул, поднял голову и, гулко стуча по каменным плитам тяжелыми солдатскими шагами, пошел на свист.
— Кто?
Ирмэ попятился. Монька! Индюк! Вот он где оказался. Так. Так.
— Кто? — Моня заглянул за колонну, но уже Ирмэ там не было.
«Так, так, — думал Ирмэ. — Вот он где, Монька-то! Так. Так».
Он спрыгнул и пошел куда-то садом — за собором был сад. Шел-шел и вдруг споткнулся, упал. Упал — и покатился, кувырком полетел вниз, а когда поднялся — увидел, что он на берегу реки Осьмы. Он пошел берегом. Было темно и тихо. Осьма шумела совсем так, как Мерея в Рядах.
«Вот бы по Осьме переправиться к нашим, — подумал Ирмэ. — А то городом — пропадешь. Неах-то, может, уже там, в отряде. Лодку бы».
Лодки он не нашел. Зато нашел плот, маленький, узенький плот. Шеста не было — и плот несло течением. Наконец, часа через два, его течением прибило к левому берегу.
Ирмэ долго сидел на берегу, курил и смотрел на город. В городе слабо светились редкие огни и близко — рукой достать — чернела громада собора.
«Вот позиция, — думал Ирмэ, глядя на собор, — поставил батарею — весь город под обстрелом. Это — да!»
Он притушил окурок, встал.
«А и верно, — подумал он, — чего бы не попробовать, — ведь ни души! И немного надо — человек десять. Что-то Герш на это скажет?»
Глава девятая
Башлаенко бунтует
Герш на это сказал вот что:
— Ладно. Проверим. А за самовольную отлучку — наряд вне очереди. Так-то, парень.
Но, когда выходил, Ирмэ слышал, как Герш сказал Круглову: «А ведь парень дело говорит. Знаешь, Фома?» — и повеселел. «То-то!» — подумал он.
Было утро. Светило солнце. Ирмэ, справившись с нарядом, пошел к матросам, посмотреть — нет ли там Неаха, хотя знал твердо, что Неаха в отряде нет. Неах остался в Полянске. Ирмэ шел скучный.
Матросы разлеглись на пригорке. Грели пузо. Ночь была холодная, промозглая. А вот утро выдалось такое, что прямо не говори. Теплынь. Благодать.
Башлаенко, матрос лет под тридцать, сухопарый, нескладный верзила с темным, обветренным лицом, с длинными усами, свисающими вниз, по-казацки, сидел на пне и медленно, по складам читал листовку — воззвание белых к крестьянам, — сопровождая каждое его слово привеском в рифму. Матросы ржали: «Го-го! Здорово!»
— Учредительное собрание — невинное создание, — читал Башлаенко.
— Как учредительное? — перебил какой-то матрос, подняв голову. — Так его же наши погнали к бесу.
— А назад воротить хотят. Ну, — сказал Башлаенко. — не мешай ты. Погоди.
— Я те поворочу! — проворчал матрос.
— Погоди, Ваня, — сказал Башлаенко, — не мешай. Где это я остановился? Ага! «Учредительное собрание» — невинное создание, — продолжал он, — «выражая волю народа», — и от себя: — буржуйской, то есть, породы…
Ирмэ постоял, потоптался. Неаха нет. Влип Неах. Ясно. Поговорить с Башлаенко. «Да он-то, — подумал Ирмэ, — он-то при чем? Хотя, с другой-то стороны, его же отряда боец. Скажу».
Он пробрался к Башлаенко и слегка тронул его за плечо.
— Товарищ командир.
Башлаенко оторвался от листовки и снизу вверх, — он сидел, а Ирмэ стоял, — посмотрел на Ирмэ.
— Угу, — промычал он. — Что скажешь?
— Тут у вас в отряде такой есть Радько Неах.
— Ну, знаю.
— Так он, понимаешь… влип будто…
Башлаенко медленно поднялся во весь свой рост.
— То есть, как так — влип?
— Ну, попался. В контр-разведку попал.
— Какую разведку? Чего мелешь?
— А такую. — Ирмэ стал рассказывать.
Матросы повскакали с мест, тесно сгрудились вокруг Ирмэ и Башлаенко.
— Ну, а он, — рассказывал Ирмэ, — и говорит: «Ничего, говорит, браток, как-нибудь».
— Ловко, — проговорил какой-то матрос.
— Ти-хо! — зашикали на него со всех сторон.
— А ты-то? Ты-то? — Башлаенко рванул Ирмэ за грудину. — Ты-то что?
— Что я-то? — сказал Ирмэ. — Меня самого-то так огрели но носу, что я свету не взвидел. Потом-то я ходил, искал его — нету.
— А чтоб его, а! — крикнул Башлаенко. — Кто его посылал? Ну, ты мне скажи — кто его посылал?
Ирмэ молчал. Вид у Башлаенко был такой, что спорить с ним не стоило. А Башлаенко, оставив Ирмэ, уже напустился на матросов, хотя, чем тут матросы были виноваты, Ирмэ никак понять не мог.
— А вы-то? Вы-то чего смотрели? — кричал Башлаенко. — Загубили у меня хлопца!
— Да мы-то что? — сказал матрос, которого Башлаенко назвал Ваней. — Чего разоряешься? Сдурел!
— А что? Целовать тебя за это? Так? — Башлаенко повернулся к Ирмэ. — Идем.
Ирмэ собачьей рысцой бежал за Башлаенко, — у того что ни шаг, то сажень, — и думал: «Куда это он? Ишь несется. В штаб, что ли?»
Штаб помещался на вокзале. Башлаенко, ни слова не говоря, отпихнул часового и прошел прямо в штаб. Ирмэ остался у входа — часовой его не пропустил.
В штабе послышались громкие голоса — всех покрывал голос Башлаенко.
— Бронепоезд! Бронепоезд! — гремел Башлаенко. — Да я тебе голыми руками город возьму. Почище форты брал.
Он вышел из штаба злой, как чорт. Шел, ворчал, ругался. Часовой, молодой парень в длинной замызганной шинели, неодобрительно покачал головой.
— Совсем взбесился, — сказал он, — арестовать бы его.
Ирмэ не ответил. «Прав Башлаенко, — думал он. — Сейчас наскоком если взять город, так еще, может, спасешь его, Неаха. Бронепоезд! Дался им этот бронепоезд».
Он направился в отряд. Навстречу шел Хаче.
— Слышь-ка, — сказал он, — насчет Неаха — правда это?
— Правда.
— Ну-ка, как было?
Ирмэ рассказал.
— Дело табак, — сказан Хаче. — Расстреляют.
— Думаешь — расстреляют?
— Факт. Чорт вас дернул переть в Полянск. Чего?
— А я-то знаю? — сказал Ирмэ. — Пристал Неах: «Идем, идем». Я — «нет». Он — «идем». Ну, пошли. Я думал: раз — и назад. А Неах: «Идем на Благовещенскую».
— Да-а. — Хаче покачал головой. — Я ведь что думал — остепенился он.
— И я, — сказал Ирмэ. — Во, думал, парень стал. Он и не он. Кремень!
— В батьку, — сказал Хаче. — Чуть что — держись. И вот те — погиб ни за грош.
— Рано ты его хоронишь, Хаче.
Хаче махнул рукой.
— Ну, уж это знаешь, — сказал он. — Хорошо, если расстреляют. А то еще, может, похуже. Круглов говорил — не слыхал? — как чехи у него сына убили. Заставили могилу себе рыть — и живьем в могилу.
Ирмэ и Хаче стояли на дороге. Впереди — четко на холмах — лежал Полянск. Позади раскинулись лагерем красные части. Было время обеда. Дымились кухни. Бойцы, с котелками в руках, строились в затылок, лениво пересмеиваясь, перемигиваясь Все было спокойно.
Вдруг верхом на черном жеребце проскакал Устинов, Полянский военком. За ним — Райтис, председатель чека.
— Что бы такое? — сказал Ирмэ.
Устинов и Райтис взлетали на холм, на котором расположились матросы, и, спрыгнув с коней, бросив поводья, куда-то побежали. На холме столпилось много народу. Что-то там неладное делалось, чего-то там шумели, скандалили.
— Морячки з-забузили, — крикнул Алтер, пробегая.
На холме беспорядочной толпой теснились не одни матросы. Были тут и партизаны. Были и красноармейцы, Красноармейцев, впрочем, было мало.
— М-митингуют! — сказал Алтер.
— Чего? — спросил Хаче.
— Даешь Полянск — и т-точка.
Говорил Башлаенко. На две головы выше толпы, — он стоял на пне, — размахивая длинными цепкими руками, он что-то кричал. Когда подошли Ирмэ и Хаче, Башлаенко уже кончал говорить.
— Правильно? — крикнул он.
— Правильно! — гулом пронеслось по толпе.
После Башлаенко выступил партизан, мужик неторопливый и с хитрецой. Сощурив маленькие медвежьи свои глазки, он говорил напевно, как начетчик.
— Вот тут, граждане, товарищ флотский сказал, что стоим-де без толку, что надо бы наступать, — говорил мужик. — Так я, граждане, согласен с ним. По мне — так он правильно говорил. Стоим мы тут второй день, а чего стоим — неизвестно. А хозяйство-то не ждет. Дома одни бабы, а что баба может? Да. А белые-то, между прочим, готовятся. Они-то мешкать не станут. Как начнут шрапнелью крыть — не приведи бог! Верно?
— Верно! — загудела толпа.
— А как товарищи из штаба боя не хотят, — продолжал мужик, — так, может, тогда разойтись нам по домам.
— А с Полянском как же? — крикнул кто-то из толпы. — Белым оставить?
— Нет, что ты! — сказал мужик. — Разве можно? А только покуда мы тут стоим — города нам не взять. Ни в какую. А белые-то, между прочим, готовятся. Так по мне — надо нам наперед их справиться. Чего нам ждать бронепоезда-то этого? Шут с ним! Мы и сами за себя постоять можем. Верно? Вот тут товарищи из штаба — пускай они скажут.
Мужик слез, но остался стоять рядом, сложив руки на животе и глядя на пустой пень с интересом, будто на нем стоял человек.
Человек появился. Это был Устинов. Крепкий, коренастый, в гимнастерке, опоясанной кавказским ремешком. Он сразу же — и зря — начал с высокого голоса, с крика.
— И скажем! — крикнул он. — Вы, товарищи, чего хотите? Чего горланите? Штурмовать? Так. А мы вот, из штаба, говорим вам: нельзя. Рано. А кто бунтовать будет — расстреляем.
— О-го! — крикнул чей-то озорной и веселый голос. — Попробуй, стрельни.
— Ти-хо! — гаркнул Устинов. — Не испугаешь. Видали таких. Так вот: нельзя, товарищи, штурмовать. Рано. У белых арсенал, а у нас что? Шесть трехдюймовок. С этим да с винтовками Полянска не взять. Врешь! А вот не сегодня — завтра прибудет бронепоезд, — тогда другое дело. Тогда ударим и с фронта и с тыла, сожмем в кольцо, задушим. Эка невидаль — «второй день стоим». Когда надо — и год постоим, да свое возьмем.
Снова выступил Башлаенко.
— Морочит, гад, — сказал он. — Какой там, к лешему, арсенал. Ну, десять пушек, ну, двадцать! Не справиться нам с этим? Это Устинов думает, что не справиться. Напугался он очень. Он, товарищи, военкомом был в Полянске. Он должен был биться до последнего. А он испугался, сбег. А теперь нас учить является. Да мы наперед тебя все знаем.
— Закомиссарился, дьявол! — крикнул тот же озорной высокий голос.
— Что верно, то верно, — сказал Башлаенко. — Па-садили мы их на свою голову, комиссаров-то этих. Куда ни плюнь, — все комиссар. В баню придешь помыться — и то комиссар — сидит, вшей считает. И смех, и грех, ей-богу. А Полянск-то мы возьмем в два счета. Почище форты брали. А не хотите — леший с вами, уйдем. Не наше это дело. Мы на фронт шли. Просили нас пособить. Мы сказали: «можно». А стоять тут мы не обязаны.
Снова заговорил Устинов:
— Тут нас Башлаенко винит, почему мы город сдали. А почему сдали? А потому, что все наличные силы отправили на фронт. Город оголили. Это была наша ошибка — и мы за нее ответим. Знаю. Но в трусости нас винить нечего. Не ты один, Башлаенко, форты брал. Гляди, чорт! — Устинов высоко поднял левую руку — на руке не хватало трех пальцев. — Это мне память от Колчака.
— Слыхали! — крикнул тот же голос.
На пенек не спеша взобрался Круглов, в своем прорезиненном пальто. Он внимательно, исподлобья оглядел толпу, почесал бородку, откашлялся в кулак и заговорил. Говорил он тихо, а слышно было всем.
— Кричишь, Башлаенко? — сказал он. — Кричи, кричи. Може, полегчает, а то давай вместе покричим. Кто кого? Ну! — Круглов посмотрел на Башлаенко, но тот выжидательно молчал. — Молчишь? Ну, ладно, помолчи. Дай мне сказать. Я тебя старше, — Круглов неторопливо откашлялся. — Я тебя, Башлаенко, знаю, — откашлявшись, проговорил он. — Я тебя уже встречал. Может, помнишь? В Екатеринодаре. Ну, вот. Скажу я про тебя так: боец ты хороший, верный боец, а смутьян, горлодер. Тогда-то, в прошлом-то году, это, может, и годилось. Время такое было. Митинговали. Мы митинговали, а нас били. Сперва — немцы. Потом — белые. Они по нам палят, а мы митингуем. А только время это прошло. Запомни, Башлаенко, заруби себе на носу: время митингования на фронте прошло. Теперь, брат, одно знай: повиноваться. Мы теперь бьемся организованно, и потому-то не нас бьют, а мы бьем. А что есть организация на фронте? Штаб. Штаб полка. Штаб дивизии. Штаб армии. Неладно что в штабе полка — доложи в штаб дивизии. Там разберутся. Не бойсь. Не генералы — свои сидят, свой брат. А приказ исполняй. Сказано ждать — жди. Дисциплины не знаешь? А уйти — не уйдешь. Врешь. Это, дорогой друг, будет контр-революция. За это по головке-то не погладят. Сам знаешь.
Круглов снова откашлялся, незаметно наблюдая толпу. Толпа жалась и молчала.
— Ты не ори. Ты в суть дела смотри, — заговорил Круглов опять. — А суть-то, товарищи, вот она: подымут, к примеру, два человека дубину в тридцать пудов. Что будет? Надорвутся. Покалечатся. А пятеро подняли — и не видно как. Так и тут: сейчас если штурмовать — народу положим гибель, а возьмем ли город — еще бабка надвое гадала. А подождем если бронепоезда…
Бах! — ударило вдруг где-то за городом и покатилось эхом по полям и холмам.
— Погоди, Фома, — примирительно сказал Башлаенко. — Послухай.
Бах! — ударило еще раз. И стало ясно: стреляют с вокзала по городу.
— Ух ты! — крикнул Башлаенко. — Бронепоезд!
Устинов махом взлетел на копя.
— Бойцы! Командиры! По местам!
Глава десятая
Бой на Осьме
Так начался бой за Полянск.
В два часа дня в бой вступила пехота. Наступление повели сразу с трех сторон. На «дачи» — так называлось западное предместье — наступали партизаны. С юга — лобовым ударом на мост — шли регулярные красноармейские частя — прибывшие на подмогу гарнизоны соседних городов. Левее их матросы и железнодорожники атаковали «низ», стараясь отрезать его от центра. Но белые предвидели этот ход. В течение ночи, мобилизовав население, они обвели «низ» двумя рядами окопов и засели там плотно. Матросов они встретили таким огнем, что те откатились, залегли, окопались. На попа их, дармоедов, не возьмешь! Чорта!
Успешнее шло дело у партизан. Без единого выстрела они подошли к «дачам». И тут наткнулись на небольшой отряд студентов. Студентов опрокинули и погнали. Но на помощь студентам спешили купцы-дружинники, а с ними были пулеметчики-офицеры. Партизаны потеснились, но не ушли. Они послали в штаб вестового: даешь подкрепление, а то «дачи» не удержать. Штаб ответил: «Направляем второй конный. Держитесь!»
Но решающим был бой у моста. Если бы красным удалось захватить мост, «низ» оказался бы меж двух огней: спереди — матросы, сзади — красноармейские части. Этого белые допустить не могли. Мост надо было удержать «во что бы то ни стало». На, худой конец — взорвать. Красным же «во что бы то ни стало» мост надо было взять. Три раза атаковали мост — и никак, ни в какую.
Тогда, уже под вечер, решились на смелый, отчаянный шаг. После усиленной артиллерийской подготовки в четвертый раз повели наступление на мост. А тем временем к городскому берегу, на полкилометра выше моста, подошли дубровцы на утлом своем суденышке. Белые их заметили поздно, когда те уже высадились. Дубровцы окопались на берегу и засели ждать ночи. Их было мало. Приходилось ждать подмоги. Подмогу же могли переправить только к ночи.
А бронепоезд маневрировал по путям и громил город. Суворовская площадь, где, по сведениям, помещался штаб обороны, уже горела. Тогда бронепоезд неторопливо и с толком принялся за Сенную.
Ирмэ лежал на склоне холма и смотрел на бой. Там, где он лежал, было тихо. Отряд Герша стоял в резерве, его пока не трогали. Ночью предполагалось перекинуть его к дубровцам. Ирмэ видел, как цепи красных, то припадая к земле, то подымаясь, то опять залегая, наступали в который раз на мост. Над ними с сухим треском рвалась шрапнель. Дальше — над городом — стоял дым, густой, как деготь. Город горел, а с вокзала раз за разом ухал бронепоезд.
«А правда, — подумал Ирмэ, — бронепоезд — большое дело».
Когда настала ночь и по небу протянулись длинные лучи прожекторов, к Ирмэ подошел Иоганн. Ирмэ удивился. С той ночи, как он стрелял в Степу, — было это третьего дня, а казалось — год, — Иоганн его обходил, не замечал, будто не было его в отряде. А тут сам подошел, далее заговорил.
— Мы пойдем в город, — сказал он. — Пора.
Ирмэ вскочил. Ого! Значит, не забыл Герш вчерашнего.
— Пошли! — сказал он.
Они спустились и пошли берегом. Шло их пятеро: Иоганн, Ирмэ, Иолэ Кузнецов и два парня, из тех, что пристали у хуторов за Ипатовкой. Шли долго в темноте, в тишине. Где-то позади ухали пушки, шарили прожекторы, люди бежали, стреляли, падали, а на реке было тихо. Только слабый отблеск далекого пожара отсвечивал в черной воде.
Вдруг — совсем близко — просвистела пуля, — стреляли с городского берега.
— Лечь! — шопотом приказал Иоганн.
Больше не стреляли. Должно быть, это была случайная, шальная пуля. Но Иоганн долго не разрешал подняться и двинуться дальше.
— На нас задача ответственная, — сердито сказал он Ирмэ. — Мы не имеем право рисковать и показать себя храбрыми.
Ирмэ понял, о чем речь. «Ладно, очкастая твоя душа, с той-то ночи и я поумнел!»
Он шел, зорко всматриваясь в темь — нет ли плота? Он не помнил: вытащил он его на берег, или оставил так. Худо, если плот снесло. Еще хуже, если заметили его белые и угнали на свою сторону.
— Стой! — сказал Иоганн. — Что это?
Это был плот. Но на плоту лежал человек. Человек был один. Он лежал и тихонько выл, скулил по-бабьи.
Ирмэ вскинул винтовку.
— Кто?
Слабый, прерывистый голос чуть слышно ответил:
— Я, — сказал голос. — Андрон!
— Какой Андрон? Ты чего тут?
— Раненый я.
— Да чего сюда-то забрался?
— Не знаю я, товарищ милой, — сказал голос. — Я вчера в беспамятстве был. Как меня тронуло, так я пошел и не знаю сам куда. А дошел до этого места и свалился.
— А куда тебя тронуло?
— В руку. И потом в голове больно. Вроде кто шилом в ухе сверлит. Дуже больно.
— Так, — тихо сказал Ирмэ. — Как же с ним быть-то?
— А я его доставлю до наших, — предложил Иолэ. — Мужик-то, видать, жидкий. Враз снесу — и назад.
— Хорошо, — сказал Иоганн. — Неси.
— Только уж вы, братцы, погодите, — сказал кузнец. — Я враз.
Он сгреб раненого в охапку и понес. Тот застонал.
— Тихо, земляк, тихо, — сказал Иолэ. — Ты меня, земляк, не расстраивай, а то я заплакать могу. Понял?
— Понял, — прошептал мужик.
Началась переправа на городской берег. Первыми перебрались Ирмэ и Иоганн — плот умещал только двоих. Потом Ирмэ вернулся за одним из парней. Этот, высадив Ирмэ, поплыл за товарищами. В это время показался Иолэ, запыхавшийся и веселый.
— Снес, — доложил он — В лазарет сдал. Теперь вези.
На городском берегу было безлюдно, тихо. Белые не позаботились даже часового тут поставить. Чего? Берег высокий, почти отвесный. Кто сюда полезет? Правда, у собора стояли пулеметы, даже шестидюймовка. Да это на тот случай, если бой перейдет на улицу.
Иоганн оставил всех на берегу, внизу. «Не шуметь, — сказал он, — лежать, как мертвый». А сам отправился в разведку. Сначала слышно было, как он пыхтит, карабкаясь в гору. Потом — осторожные его шаги. Потом — его не стало слышно.
Прошло много времени. Может быть, час. Иоганн не возвращался. Было тихо.
Вдруг — где-то близко — раздался страшной силы взрыв. В небо метнулся огромный пламень, осветив на миг реку, берег, собор. И сразу — со всех сторон — открылась стрельба. Должно быть, красные взорвали арсенал и пробились в город.
Голос Иоганна, не шопотом — громкий голос, — звал всех наверх. «Шнель! — кричал он. — Живо!» Ирмэ вскарабкался на гору и увидел, что площадь перед собором пуста, ни пулеметчиков, ни прислуги — ни души.
— Они бежали, — сказал Иоганн. — Я за ними смотрел. Они услыхали взрыв и бежали.
Бежали не один пулеметчики — бежал весь город. Это было не отступление — именно бегство, паника, разгром. Улицы полны были народу. Верховые, пешие, офицеры, студенты, купцы-дружинники, — все смешалось, все бежало. Красные, взяли мост и с боем подвигались вверх по Благовещенской. С «дач» напирали партизаны.
— Ого! — крикнул Ирмэ и кинулся на улицу, но Иоганн его остановил:
— Куда? Еще стрелять надо!
Он сел у пулемета, не спеша навел его на толпу и, прищурясь, открыл огонь. Толпа с криком метнулась от собора. Несколько человек офицеров, обнажив сабли, кинулись к собору, на пулемет. Их встретили ручной гранатой. Один упал. Остальные — попятились.
Ирмэ стоял на паперти собора и видел весь город. Да, дело к концу. Ясно. Вон, с юга подходят красноармейские части, с запада напирают партизаны, с «низа» подступают матросы. Центр зажат в кольце, горит. По освещенным улицам мечется одичалая толпа. И близко где-то гулко ухает: «ух-ты!» Арсенал, что ли?
А Иоганн, скрючившись, сидел у пулемета и стрелял, и все больше пустела площадь перед собором.
Вдруг на пустой площади показались редкие цепи красных. Они шли осторожно, пригибаясь к земле. Иоганн бросил пулемет, кинулся навстречу.
— Сюда, товарищи! — кричал он. — Сюда!
Ирмэ — впервые в этот вечер — вдруг вспомнил о Неахе. Как с ним? Хорошо бы найти ребят, — Хаче, Алтера. Или Башлаенко.
— Сбегаю я на часок в отряд, а? — Сказал он Иоганну. — Я враз, знаешь.
— Иди, — сказал Иоганн. — Но скоро назад.
— Долго ли? — сказал Ирмэ. — Раз-два!
И, сбегая по ступенькам, крикнул весело, как когда-то в Рядах:
— Одна нога — здесь, другая — там. Гоп!
Глава одиннадцатая
Неах
Стрельба не утихала. Где-то на каких-то улицах еще налили. Бой затухал и палили больше в воздух — страху ради, буржуев попугать. «Низ», набережные, почти все центры были уже заняты красными. По Благовещенской проходили красноармейские части, направляясь к казармам, расположенным в районе «дач». На углах, на перекрестках, у моста — стояли патрули, проверяли у прохожих документы, подозрительных задерживали. Но над балконом совета еще трепыхался трехцветный флаг, — пускай его, возиться некогда!
Ирмэ дошел до моста и остановился. Ляд его знает, куда тут повернуть, где он, отряд-то? Будто думали его перекинуть к дубровцам. Но к дубровцам Ирмэ не пропустили — берег был оцеплен, тушили арсенал. Ирмэ стоял, смотрел по сторонам — не попадется ли кто знакомый. И точно: навстречу брел Игнат.
— Игнат! — окликнул его Ирмэ. — Где наши, не знаешь?
— Как не знать, — сказал Игнат. — На «низу». Нас, видишь ли, двинули к матросам, на подспорье, то есть, а то им, понимаешь, одним-то окопы было не взять. Народу положили — гурт, а окопы…
Ирмэ не дослушал, махнул рукой и побежал на «низ». Первый, кого он увидел, был Алтер. Он сидел на крылечке одноэтажного какого-то дома — бинтовал левую свою ногу. Нога была в крови.
— Хорошо, рыжий, что п-пришел, — сказал он, — тут Неах.
— Где?
— Тут, — Алтер кивнул в сторону двери.
Ирмэ вскочил на крыльцо, рванул дверь, вошел. За ним, негромко охая, заковылял Алтер.
В маленькой комнате, слабо освещенной керосиновой лампой, спиной к двери на табурете сидела женщина и кормила грудью ребенка. Другой ребенок, мальчик лет шести, примостился у ее ног, на полу. Зажав между зубами палец, он упорно и тупо смотрел в угол. Там, в углу, на соломенной подстилке лежал Неах. Он лежал прямой, длинный, в забрызганных грязью матросских штанах, босой. Нос его побелел, обострился, рот был открыт, глаза — закрыты. На щеках пробивалась черная бородка.
Неах был мертв.
У его изголовья, как часовой, стоял Хаче, сумрачный и тяжелый, в башлыке и в больших сапогах. Шапку он держал в руке. Ирмэ — почему-то на цыпочках — подошел, стал рядом. Хаче оглянулся, но ничего не сказал. Ирмэ тоже молчал.
Значит, так. Убили Неаха. Вот он лежит, прямой и длинный. Какой длинный, однако! Ирмэ стиснул зубы. Нельзя плакать. А щемит. Эх, ты!
— Нашел-то его Башлаенко, — прошептал сзади Алтер.
— Где?
— Тут близко.
За окном по узкой улице с грохотом проезжала обозная тележка. Сипловатый голос возницы весело кому-то крикнул: «Сторонись, старая, зашибу!» Пронзительно заплакал ребенок — женщина встала, чтоб оправить фитиль: лампа чадила. Потом женщина вернулась на место, — ребенок затих, только довольно посапывал. Слышалась отдаленная беспорядочная стрельба.
Хаче так же молчаливо отошел и сел на подоконник. Подоконник был низкий, у самого пола. Скрутил цигарку, закурил. Шапку, чтоб не мешала, он нахлобучил на колено.
Ирмэ стоял, смотрел на Неаха и, осторожно почесывая подбородок, думал. Так. Вот и убили Неаха. Пять лет пропадал. Встретились. И на другой день — на тебе — убили. Убили-таки, гады!
— Да-а, — Алтер вздохнул. — А помнишь, к-как мы с ним по огородам-то р-рыскали?
Да. Было. Раз вот забрались они на огород к Айзику Черняку, а там — Степа. Бежали тогда без оглядки до самого до моста. А потом, на площади, брандмейстер, Мейлех, — он теперь где-то на деникинском, — кричал: «По домам! Шагом арш!»
А перед самой войной плыли они как-то с Неахом на плоту по Мерее. Вдруг Монька с берега: «Причаливай, босяки!» Где-то он тут, Монька. Верно, сцапали его наши. Гадипа!
— А сторожки? — сказал Алтер.
«Еще бы! Ночь теплая, тихая. Шляндаешь по улицам, руки в карманах, ногами пыль загребаешь и свистишь. На все Ряды. А Бенче-хромой бегает по дому, свечу ищет «по случаю именин его величества».
Ирмэ устал стоять. Он придвинул к окну табурет. Сел.
— А Нохема-то помнишь?
— Ну, как не помнить? Ведь это же все совсем недавно. Лет пять-шесть. Однако, и время же было! Оно конечно — и бобы, и плоты, и сторожки. А все же — до чего подлое было время! Он-то, Ирмэ, еще туда-сюда. Меер тогда был здоровый и работал, как вол. А вот ему, Неаху, каково-то было? Батька, Нохем, больной, чахоточный. Неаха лупит. Гутэ лупит, а Гутэ визжит на все Ряды. И холодно. И голодно. Работы нет. Откуда? Вокруг в деревнях мужики едят кору с мякиной. Не до сапог нм. Ну, жисть была!
Ирмэ вспомнил вчерашний свой разговор с Неахом. «Улицу Сапожников, чортову канаву, — говорил Неах, — срыть или спалить. Какая это улица? Гроб. Могила».
— Верно. Срыть или спалить, чтоб места того не найти, где она стояла!
— Уж это так! — сказал Ирмэ вслух.
Хаче зашевелился на своем подоконнике.
— Что — так?
— Кончаются, говорю, Ряды, — тихо сказал Ирмэ.
— Да, — задумчиво проговорил Хаче. — Это верно. И чорт с ними. Жалеть нечего.
— Жалеть нечего, — подтвердил и Алтер.
Ирмэ вспомнил:
«…а на «ваху», за Мереей, построить новые Ряды. Дома чтоб большие, светлые. Зимой дров давать сколько хоть — на, топи. И хлеба сколько хошь — ешь-объедайся Жри, леший. А ведь будет это, рыжий, знаешь».
Эх ты. Неах, Неах! Рано ты погиб! Рано ты погиб, товарищ!
Скрипнула дверь, и в комнату вошел Башлаенко. Ирмэ посмотрел и сразу его даже не узнал. Не тот это. Башлаенко, который вчера горло драл на митинге. Тот — скандалист, буян. А этот — тихий. Вот он снял шапку и стоит как виноватый. Даже усы, казацкие его усы, — и не глядят сокрушенно как-то, висят двумя сосульками. Он мнется на месте, часто моргает и всей пятерней скребет затылок.
— Эх! — проговорил он наконец. — Загубили у меня хлопца! — Помолчал и опять, тихо, так тихо, что Ирмэ с трудом расслышал: — Загубили у меня хлопца, дьяволы! Эх!
Махнул рукой, повернулся и — осторожно, на носках — пошел к двери. И сразу же за окном послышался его голос, громкий и сердитый:
— Мишка! куда пропал?
— У, боец! — почтительно вслед ему прошептал Алтер. — Посмотрел бы его в бою. Герой-человек!
Хаче встал, надел шапку.
— Хоронить-то когда будут, не знаешь? — спросил он Алтера.
— Завтра, в-верно.
— Ну, потопал я, — сказал Хаче. — Ты остаешься или как?
— Пойду уж, — сказал Алтер.
Ирмэ вспомнил, что и ему пора. «Иоганн ждет, — подумал он. — Ругается, верно».
Он в последний раз посмотрел на Неаха — хотелось запомнить, больше ведь его не увидишь. Эх ты, Неах, Неах!
— Они вам брат или кто? — певуче спросила женщина, хозяйка. Она раскачивалась на табурете, убаюкивая ребенка.
— Товарищ он нам, — сказал Ирмэ. — Друг.
— А какие они еще молодые. — Женщина негромко вздохнула. — Им бы еще жить да жить.
— Что поделаешь? — сказал Ирмэ. — Надо. Чтоб вот этому, — он показал на ребенка, — этому вот чтоб жить по-человечески, еще многим из нас придется так-то. И ничего тут не попишешь. Надо.
Глава двенадцатая
Война продолжается
Ирмэ понуро брел по кривым переулкам «низа». Он не видел, куда идет. Он шел и думал о войне, о Неахе, о Рядах. Он устал, очень устал. «Ну-ну! — говорил он себе. — Ничего!» Но глаза невольно смыкались. А ноги были будто не свои, будто деревянные.
Навстречу скорым шагом шли два человека. Они о чем-то громко говорили. Ирмэ услыхал знакомый голос. Он поднял голову, посмотрел — Лейбе. Навстречу шел Лейбе Гухман в длинной кавалерийской шинели, в кожаном картузе, с сумкой через плечо. Он был теперь без бороды. Бритый. Ирмэ сразу его узнал.
— Лейбе! — крикнул он.
Лейбе приостановился, оглянулся.
— Это я, Ирмэ.
— О! — обрадовался Лейбе. — Рыжий?
— Он самый!
— И вырос же! — сказал Лейбе. — Ты как здесь?
— С отрядом, — сказал Ирмэ. — А вы-то?
Лейбе неопределенно махнул рукой в сторону вокзала.
— Во!
Ирмэ не понял.
— На бронепоезде, ну, — сказал Лейбе.
Он повернулся к своему спутнику — белобрысому Райтису, председателю чека.
— Видал, Ян, смена? — Лейбе хлопнул Ирмэ по спине. — Не парень — железо. Земляки мы с ним, понимаешь?
Райтис добродушно кивнул.
— Остальные ребята где же? — спросил Лейбе. — Тут?
— Тут, — сказал Ирмэ. И тихо: — Неаха-то убили!
— Убили? Неаха? Так. — Лейбе помолчал. — А хороший был парень. — Опять помолчал. — Хороший парень! — повторил он. — Ну, рыжий, прощай. Бегу. Загляни ко мне на вокзал. Потолкуем. Мы тут еще до утра постоим. Есть?
— Есть, — сказал Ирмэ. — А в Ряды-то когда придете? Скоро?
Лейбе улыбнулся.
— Скоро, — сказал он. — Социализм вот построим — и приду. Понял? Ну, прощай. Ребятам привет.
Бой кончился. Ирмэ только сейчас заметил, как изменились со вчерашнего улицы «низа». Вчера глухие, темные, тихие, сегодня они оживились. Будто помолодели. Несмотря на то, что совсем недавно тут происходил бой, что со всех сторон еще доносились грохот и пальба, — полно было народу. Все повылезли на улицу — и мужики, и женщины, и старики, и дети. На углу — Ирмэ узнал место: здесь их вчера остановил человек в шапке с наушниками — шел митинг. Говорил маленький сухонький старичок, хитрюга, видать, и умница. Насколько Ирмэ мог понять, старик-оратор доказывал толпе, почему «им»-то воевать труднее, чем нам.
— Они, братцы вы мои, стреляют с оглядкой, с опаской стреляют, — говорил старик. — Скажем, к примеру, у него в городе-то дом, трехэтажный дом, — вот он и должен стрелять с оглядкой. А то — стрельнул, ан в собственный-то дом в попал. Ан дом-то и снесло. А снесло дом — ему, братцы вы мои, и воевать тогда незачем. А нам-то терять нечего. — Старик раздвинул руки, как бы желая показать, что у него и в самом-то деле ничего нет. — Нам что? Домишко сгорит! Зато и клопы сгорят. А клоп, он, братцы вы мои, вроде буржуя — кровопийца.
Толпа гоготала: «Ловко!»
Отпихнув Ирмэ, в толпу втесался мальчишка лет десяти, остроносый и лохматый, в длинном не по росту отцовском пиджаке.
— Э, купец, — сказал Ирмэ, — узнаешь?
Мальчишка снизу вверх посмотрел на Ирмэ, шмыгнул носом и не ответил. Не узнал, видимо.
— Нож мы у тебя торговали, — сказал Ирмэ. — Помнишь?
— А-а, — сказал мальчишка. — Сухарь ты нам давал, да? Или это не ты давал? — Он подумал. — Товарищ твой давал.
— Рад, брат, что красные пришли? — сказал Ирмэ.
— А то нет? — Мальчишка поправил картуз. — У нас батька машинистом на паровозе, — сказал он. — Мы за красных.
— Эх, ты, смена! — Ирмэ хлопнул его по спине.
Мальчишка поморщился.
— Ты, товарищ, это самое, не стукайся, — сказал он. — А то — как стукну!
— Ну-ну, — сказал Ирмэ. — Я же тебя так, легонько.
Мальчишка был доволен, но виду не показывал.
— Так, так, — проворчал он. — Так и душу вышибить можно.
На Рыночной площади было шумно, людно. Тарахтели тележки. Скакали верховые. У моста стоял патруль. Но сегодня Ирмэ шел, не таясь, не боясь никого. Свои же! Вдруг кто-то его окликнул:
— Коваль, а коваль!
Ирмэ оглянулся. На площади за барьером стояла кучка пленных, человек сорок, офицеры и студенты. Их караулили три армейца и — четвертый — Семен, Файвела конюх.
— Подь-ка сюда, — сказал Семен.
Ирмэ подошел.
— Чего?
— Глянь-ка. — Семен показывал глазами на кого-то из студентов. — Ну?
— Да погляди.
Студент, на которого показывал Семен, полусидел на барьере, спиной к Ирмэ. Ирмэ потянул его за рукав.
— Ну-ка, повернись!
Студент сердито вырвал рукав и не двинулся. Ирмэ обозлился.
— Тебе говорят! — крикнул он и занес руку.
Один из караульных, невысокого роста армеец, загородил барьер штыком.
— Погоди, товарищ, — сказал он. — Так нельзя.
— Мне бы на него поглядеть, — сказал Ирмэ. — Знакомый будто. Земляк.
— Так бы ты и сказал. — Красноармеец повернулся к пленному: — Встать!
— Тот поднялся.
— Сюда смотри!
Студент нехотя повернул лицо.
— А-а! — сказал Ирмэ. — Индюк!
Моня, увидев Ирмэ, побледнел и попятился.
— Не бойся, — сказал Ирмэ. — Не трону.
Заложив руки в карманы штанов, Ирмэ стоял и смотрел на Моню. Не изменился: такой же, как был. Как тогда на складе. Ну, вырос немного, вытянулся. А то такой же: румяные щеки, длинный нос. Индюк!
— Раньше бы убил, — сказал Ирмэ. — А теперь не трону. Теперь есть чека и трибунал. Там разберутся. Понял?
Моля стоял, потупив голову, и не отвечал.
— Важничает, Семен, твой барчук, — сказал Ирмэ. — Говорить с нами, с такими, не хочет. Скажи ты!
Семен подмигнул:
— Поговорит!
Ирмэ, не вынимая из карманов рук, подошел к барьеру вплотную.
— А помнишь тогда, на складе? — сказал он. — Говорил. Даже пальцем тыкал: «Вот». Помнишь, небось?
— Ну, помню. — Моня поднял голову.
— А теперь, конечно, — сказал Ирмэ, — ты теперь — благородие, где тебе с такими?
— Ну, ваша взяла! — тонким голосом вдруг крикнул Моня. — Ну, и плевать я хочу.
— Плеваться-то нечего, — спокойно сказал Ирмэ. — Плюнешь, а плевок к тебе назад. Глаза себе заплюешь. А что наша взяла — это верно. А почему взяла? Ты подумай. Студент ведь. Ученый.
Моня молчал.
— Так-то, — сказал Ирмэ. — А, впрочем, что с тобой толковать? Только время губить. — Он помолчал. И вдруг сказал тихо и свирепо: — А за Неаха, гады, поплатитесь! Помни!
Проходя мимо Семена, Ирмэ строго сказал:
— Гляди, Семен, в оба, — сказал он. — Уйдет — ответишь.
Семен хлопнул ладонью по ложу винтовки.
— А это видал? — сказал он. — Не уйдет!
На мосту Ирмэ опять встретился Игнатка. Он был прямо сам не свой — не то рехнулся, не то пьян. Он не шел — бежал, видимо, не понимая куда и зачем.
— Куда? — сказал Ирмэ.
Игнат не расслышал. Ковыляя хромой ногой, дыша тяжело, с хрипом, он мчал по мосту, не замечая Ирмэ, ничего вокруг не замечая.
Ирмэ поймал его за полу шинели.
— Куда?
Игнат вылупил глаза, узнал Ирмэ, захихикал и вдруг понес что-то несусветное. Ирмэ ничего понять не мог.
— Ты — толком, — сказал он. — Что случилось? В чем дело?
— Тут он! — выпалил Игнат.
— Кто он?
— Да Каркасов!
— Какой Каркасов?
— Да ротный!
Ирмэ вспомнил: «A-а, ротный».
— Ну, и что?
— Да гляжу — ведут его наши, — захлебываясь говорил Игнат. — «Ай, говорю, братцы, да это ж Каркасов!» — и к нему. А конвойный не пускает. «Мы — говорит, — не знаем, кто он такой. Это он в штабе скажет. А только, — говорит, — трогать его не дам. Есть у тебя про него что — беги в штаб, доложи кому надо». Я вот в штаб-то и бегу. Не знаешь, где он, штаб-то?
По ту сторону моста, грозные ночью, стояли крепостные стены, древние, тяжелые, с бойницами, с круглыми воротами. Под мостом, черная, чернее сажи, протекала река Осьма.
Вдали на Осьме догорал пароход — он загорелся при взрыве арсенала. Вокруг хлопотали дубровцы, спасали, что можно. «Крепкие ребята, — подумал Ирмэ. — Что надо ребята!»
Иоганн нетерпеливо вышагивал по паперти. «Ругаться будет», думал Ирмэ, поднимаясь по широким ступеням вверх. Но Иоганн до того ему обрадовался, что и поругать забыл.
— Мне в штаб итти, а эти, — он показал на уснувших бойцов, — а эти спать легли.
— Иди, — сказал Ирмэ. — Я постою.
— На твою ответственность, — сказал Иоганн. — Помни.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Есть.
Иоганн было пошел и вдруг вернулся.
— А ты спать не хочешь? — глядя на Ирмэ поверх очков, тихо сказал он. — Ты устал.
— Поспал бы, — признался Ирмэ. — Да что поделаешь? Крути ни верти, а покараулить же кому надо.
— Ну, ничего, — сказал Иоганн. — Мы порядок в городе сделаем и отдохнем. Сухари есть?
— Есть.
Иоганн ушел.
Ирмэ проверил винтовку, заряжена ли, и, прислонившись плечом к колонне, задумался. Светало. Небо побледнело. Предутренний сумрак стоял над землей. В сумраке видны были река, холмы за рекой, перелески, поля. Там, за городом, лежала огромная страна — луга, леса, деревни и села. Рэсэфэсэрэ. Советская. Социалистическая. И вся страна воевала, дымилась, горела. Рэсэфэсэрэ — это не просто. Это кровью завоевать надо.
Раз как-то в такое-то вот утро Hoax разбудил его стуком в окно. «Батька помирает, — топотом сказал он. — Два дня не ел. Хлеба нет, понимаешь? А теперь вот — как захрипит. Вижу — помирает. Я — за тобой. Пойдем, а?»
Нохем тогда не умер. Его только потом, в тюрьме, доканали.
А вот Неаха убили.
Ирмэ стоял недвижно, положив руки на дуло винтовки. Так. Неах убит. Убит товарищ, друг, с которым вместе росли, голодали, по огородам рыскали. Так. Однако рано ты умер, Неах. Рано. Посмотрел бы на Моню, как его Семен стережет, чтоб не ушел, чтоб «барчук» не ушел, — понравилось бы. Да.
Громко стуча по каменным плитам тяжелыми солдатскими сапогами, Ирмэ медленно прошелся по паперти собора.
«…зимой дров сколько хошь — на, топи. И хлеба сколько хошь — ешь объедайся. Жри, леший. А ведь будет это, рыжий, знаешь».
— Знаю, Неах. Будет.
Ирмэ споткнулся обо что-то, чуть не упал. Он вскинул винтовку и, отступив, крикнул;
— Кто?
В ответ послышался густой храп.
Ирмэ осторожно подошел, взглянул и — тьфу ты! Кого испугался, рыжий?
Прислонившись спиной к двери, полусидя, спал Иолэ Кузнецов, а поперек, положив голову Иолэ на брюхо, спал другой боец, рослый парень с оспенным лицом, тот самый, что пристал к отряду у хуторов за Ипатовкой. Оба храпели во всю мочь. У парня рубаха была изодрана в клочья — это, должно быть, когда лез в гору.
— Окоченеет он так, дьявол, — проворчал Ирмэ. Он немного подумал, вернулся и, сняв с себя куртку, накрыл парня. — Спи!
Начиналось утро. Сумрак рассеялся. Ясно видны были город и вокзал, и река, и холмы за рекой, и леса, и поля. Огромная страна. Рэсэфэсэрэ.
На вокзале загудел паровоз — уходил бронепоезд. Он свое сделал — и возвращался на фронт. Мешкать нечего. Каждый час на счету. Город взят. Город Полянск взят. Но война-то еще не кончилась. Война продолжается.