Дорога
Ирмэ с разбегу упал на траву. Стоп, рыжий. Вольно. Однако, и повезло же тебе. Да уж!
Он лежал на бугре. Близко проходила дорога. Вдали видны были Ряды. За Рядами, куда ни глянь, поле. А над головой — небо, глубокое синее небо, и на небе солнце. Хорошо!
«Хорошо, — думал Ирмэ, пуская в небо кольца дыма. — А те-то там — туда-сюда, рыщут, ищут. Что, братцы, много взяли? То-то».
По травинке вверх ползла божья коровка, бурая, с серыми крапинками на спине. Она цеплялась за стебелек всеми ногами, чтобы не сорваться. Ирмэ подул на нее, но та только плотнее прижалась к стебельку.
— А как это вам покажется? — сказал Ирмэ и пустил в нее струю дыма. Божья коровка закачалась, как пьяная, упала вниз и минуты две так пролежала. Потом вдруг улетела.
— Ишь ты, — сказал Ирмэ. — Махорку-то не любит.
Он поднял голову, сощурясь посмотрел на солнце.
Во, горит! Что твоя печь. Там, должно, сидит печник с лопатой. Подсыплет угля — погода. Посбавит — слякоть, дождь. И как он там не сгорит?
«Ну, ладно. Все это хорошо, — подумал Ирмэ, ткнув в землю окурок. — Все это очень хорошо. Замечательно. А все-таки как быть-то? Домой-то теперь не пойдешь. И в кузню — не пойдешь. Засадят. Как пить дать. И «здрасте» не скажут А просто: за шкирку — и в острог. Уйти бы куда дня на два. Сверток захоронить — и домой. И будто ни сном, ни духом. «Что? Как? Откуда?»— «Знать не знаю» — «Где был?» — «В гостях был. У тетки в Горах».
Ирмэ свистнул.
«А и верна, не махнуть ли в Горы к тетке? Главное; недалеко, верст десять. И все прямо. Знай себе дуй. Сейчас пойти — к обеду поспеешь. Дело. Дело, рыжий».
Ирмэ встал и пошел. Дорога сбегала в ложбину. А за ложбиной на пригорке лежала деревня. Деревня была небольшая, домов двадцать. Дома все новые, голые, без сеней, без дворов. Деревня недавно горела. Сразу же на околице видны следы недавнего пожара: тут куча обгорелых бревен, там — посреди поляны — печь. Печь топилась. Немолодая баба, рябая, в мужских тяжелых сапогах, ходила вокруг печи — обед варила. Рядом сидела другая баба, помоложе, в красной кофте, в красных сапогах, и кормила грудью ребенка. Ребенок разевал беззубый рот и мурлыкал, как кошка.
Только Ирмэ вступил в деревню, как собаки — штук восемь злых тощих дворняжек — набросились на него с визгом, с лаем. Ирмэ размахивал руками, кричал диким голосом «убью» и наконец, подтянув штаны, ударился бежать. Собакам того только и надо было — они понеслись за ним разъяренной стаей, как волки.
Вдруг открылась дверь какой-то хаты, я на пороге показался мужичонка, горбатый и кашлатый, с метелкой в руке.
— Цыц, окаянные! — тощим бабьим голосом крикнул мужичонка и замахнулся на собак. Собаки взвыли и рассыпались куда кто.
Мужичонка посмотрел на Ирмэ, просиял и радостно захихикал.
— Ги, Мееров! Куда собрался, коваль?
— Здорово, Нухрей, — сказал Ирмэ. — В гости иду. В Горы.
— А ты бы, Мееров, зашел в хату, а? — сказал Нухрей. — Молоком угощу. Салом. Сало-то ты ешь, коваль?
— Только давай, — сказал Ирмэ.
— Ну-ну.
В хате их встретила жена Нухрея, Ганна, того же роста, что и муж, баба унылая и плаксивая.
— Заходи, родной, заходи, — протянула она постным голосом. — Давно я у вас не была-то. Что батя? На войне всё?
— Пришел, — сказал Ирмэ. — Слепой он теперь. Ослеп.
— Да что ты! — Ганна всплеснула руками, заплакала. — Как же он теперь-то? Работает-то как?
Ирмэ махнул рукой.
— Какая там работа!
— А какой был сапожник ладный! — сказала Ганна. — Сшил мне сапоги — уже три года, а погляди — новые какие.
Она утерла рукавом слезы, порылась в сундуке и, все еще всхлипывая, достала пару полусапожек. Полусапожки и верно были новые. Должно быть. Ганна их и не надевала.
— Завыла, — сказал Нухрей. — Ну, буде, — повернулся он к жене. — Тащи там, что есть. Сала дай. Молока. Седай, Мееров, к столу.
В хате только и было, что стол да стул. Пахло сосновым лесом, смолой.
Ганна подала на стол каравай хлеба, молока, сала. Нухрей вдруг — шмыг за дверь и долго где-то пропадал. Вернулся он очень довольный и, подмигивая, облизываясь, сунул Ирмэ под самый нос бутылку самогона.
— Не горюй, Мееров, — сказал он. — Дай-ка, старуха, стакан.
Выпили, закусили. Самогон на вкус показался Ирмэ хуже касторки. Однако выпил он все, до дна. В гостях — не дома.
— О-о! — сказал он. — Крепкий.
— Еще бы, — сказал Нухрей. — Первач.
— Сам гонишь?
— Не. Ермил на всю деревню поставляет. Руб бутылка.
— Густо, — сказал Ирмэ. — В Рядах дешевле.
— Зато, брат, товар, — сказал Нухрей. — В Рядах не сыщешь, врешь.
Еще выпили. И дрянь же! Ирмэ скривился, сплюнул. Касторка-то она, конечно, вкусней. Куда!
— Еще? — сказал Нухрей, поднимая бутылку.
— Не. Будет. — Ирмэ спрятал свой стакан под стол.
— Полстаканчика?
— И полстаканчика не буду, — сказал Ирмэ. — Не буду, Нухрей.
Его тошнило. Он широко открывал рот и жадно, как рыба, втягивал воздух. Это, однако, не помогало. В голове гудело, а ноги точно приросли к полу, до того они были тяжелые. И чего-то было смешно очень: он кивал головой, хлопал осоловелыми глазами и хихикал совсем как Нухрей.
— Хи-хи, — смеялся он тонким голосом. — Нухрей, а Нухрей?
Нухрей не слушал. Шатаясь, размахивая руками, он вышел на середину комнаты и стал выделывать ногами сложные какие-то кренделя.
— Жарь! — кричал он кому-то. — Сыпь!
— Погоди! — кричал Ирмэ. — Погоди, брат.
А Ганна стояла у печки и, подперев кулачком подбородок, жалостными глазами глядела то на мужа, то на Ирмэ. По ее лицу катились слезы.
— Ой, — плакала она, — родные!
Вдруг в окне появилась рожа, смешная рожа: нос поленом, усы ребром.
— Гляди! — крикнул Ирмэ. — Таракан.
Рожа сердито новела усами.
— Эй, хозяин, — скакала она. — Кто хозяин?
Нухрей шатаясь подошел к окну.
— Ваша благородия, — сказал он заплетающимся языком, — то есть, это я буду хозяин.
— Иди до старосты, — сказала рожа. — Живо!
— Враз, — сказал Нухрей. — Только соберусь — и пойду. Мне что? Мне, ваша благородия, ничего не надо.
— Ну, ты, разговаривать! — крикнула рожа. — Сказано тебе — живо.
— Иду. Иду.
Рожа исчезла. Снова открылись голые хаты, собаки подле хат. По широкой улице деревни, подымая пыль, как стадо, двигалась куда-то толпа мужиков. Впереди выступал дюжий дядя с шашкой на боку, в форменной с твердыми краями фуражке.
— Ваша благородия! — высунувшись в окно, крикнул Нухрей — так радостно, будто родного брата увидел. — Ваша благородия! здравствуй.
Человек с шашкой услыхал крик и остановился. Он оглянулся, не понимая, откуда голос, но, увидев Нухрея, отвернулся, плюнул и дальше пошел.
— Ваша благородия! — не унимался Нухрей. — Ваша благородия! Здравствуй.
Рожа с усами опять появилась в окне.
— Тебе говорят! — крикнула она сердито. — Живо!
— Иду. Иду.
Нухрей побрел по улице, спотыкаясь через шаг и падая.
Ирмэ туго, правда, а начал что-то соображать. Где-то уже видал он эту рожу. И человека с шашкой видал. Оно, конечно, давно дело было. А то, может, недавно? Постой: давно или недавно? Постой, рыжий. Погоди. Погоди ты…
— Ганна, — сказал он, — это кто был-то?
— Кто, родной?
— Этот — с усами?
— Да боже мой! — удивилась Ганна. — Не узнал та? Стражник же.
Вот оно и то. Ирмэ провел рукой по лбу, глубоко вздохнул, встал. Он почти отрезвел.
— А по улице кто проходил? — сказал он. — Кривозуб?
— Он, родной, он, — сказала Ганна — У Петрова ночью коня увели. Они, родный, и наехали, стражники-то.
Так. Крутил-крутил, бегал-бегал — и опять к Кривозубу. Опять двадцать пять. Ирмэ быстро пощупал сверток. Есть? Есть.
— Прощай, Ганна, — сказал он. — Спасибо.
— Да куда ты? — всполошилась старуха. — Да что ты? Нухрей придет, спеку блинов, пообедаешь. Куда ж ты голодный-то?
— Мне недалеко, — сказал Ирмэ. — Мне тут. Близко.
Видя, что Ганна собирается, по обыкновению, завыть, он быстро открыл дверь и выскочил на улицу. Он торопился, Ирмэ, — покуда стражники сидят у старосты, покуда идет допрос, покуда то да се, надо было отмахать версты три, а то и все пять. Бежать нельзя — вот что худо: нога болит, и голова кружится от самогона. И — что уж совсем никуда — поташнивает.
Ирмэ шел и шел. Долго. Часа два.
И вот впереди замаячили хаты новой деревни. Малого Кобылья. Ирмэ стал, подумал: заходить или не заходить? Опять, глядишь, на кого нарвешься. Но пить охота. Прямо, сил нет — до чего пить охота.
«Дойду до первой хаты, попью, — решил Ирмэ. — А там сверну в поле».
В первой хате — она стояла на отлете села, на юру — Ирмэ постучал в окно и крикнул: «Эй, хозяйка». Подождал — ни ответа, ни привета. Снова постучал: есть кто? Тишина. Он посмотрел в окно — ни души, только кот спит на печи. Ирмэ толкнул дверь и вошел.
В пустой просторной хате, недалеко от окна, у стены стояла большая кровать. А на кровати, накрытая теплым кожухом, возвышалась горка: бочка — не бочка, квашенка — не квашенка, что-то гладкое и круглое. Ирмэ заинтересовался, подошел поближе. И вдруг — Ирмэ прямо осел — горка зашевелилась, заворочалась. Откуда-то из угла на него глянули глубоко запавшие человеческие глаза, и беззвучный голос шепнул: «Кто?» Горка-то оказалась женщиной, раздутой от водянки.
— Мне бы, бабка, попить, — сказал Ирмэ. — Где кружка?
— Там, — женщина задыхалась, ей было тяжело говорить, — там, в сенцах, на кадке…
Ирмэ нашел кружку, выпил воды. Затем вернулся в хату и сказал:
— Тебе, бабка, может, надо чего, — сказал он. — Попить там. Так скажи.
Больная мотнула головой.
— Давно лежишь? — спросил Ирмэ.
Больная кивнула.
— Три… года… — проговорила она шопотом.
— Доктора позвать надо, — сказал Ирмэ.
— Был… — прошептала больная, — сказал… помру я…
— Вот дурак! — Ирмэ плюнул. — Ты ему, бабка, не верь. Брешет.
— Я не бабка… — сказала больная, — мне… тридцать два…
Ирмэ внимательно посмотрел на женщину и пенял, что правда, не врет. Лицо худое, землистое, страшное лицо, а видно, что не старое.
— Ничего, — сказал он, — поправишься, тетка.
— Не… — Больная застонала и повернулась лицом к степе. — Не, — прошептала она, — помру я…
— Значит, ничего не надо? — повторил Ирмэ. — Надо — так скажи.
Больная не ответила. Ирмэ тихо вышел из хаты, плотно притворив за собой дверь.
«Жисть», мрачно думал он.
Он пробирался задворками, огородами, задами. Итти пришлось долго: деревня была большая, вроде села. Когда Ирмэ вышел на дорогу, уж давно перевалило за полдень.
— Приналечь надо, рыжий, — проворчал он. — А то этак придешь в Горы к первому морозу. Двигай.
«Двигай»-то «двигай», а вот нога болит и ноет, не ступить. Ирмэ полз еле-еле. Не по дороге, — дорога была каменистая, сухая, — а по тропинке, рядом. Чтоб скоротать время, он свистел, пел и, замахиваясь палкой, пугал ворон и галок. Птицы с криком кружились над его головой.
Вдруг голос, старческий и строгий, сказал:
— Брось ты птиц-то трогать! — сказал голос. — Брось, говорю. — На краю дороги — ноги в канаве — сидел высокий старик с густой бородой, с седыми нависшими бровями. Неподалеку лежали его котомка и посох.
— Здравствуй, дед, — сказал Ирмэ.
— И ты здравствуй, — отозвался старик, глядя на Ирмэ недружелюбно и хмуро. — Ты чего птиц-то трогаешь?.
— Делать нечего.
— Делать нечего — в зубах ковыряй. А птиц трогать нечего — они божьи.
— Все мы божьи, — сказал Ирмэ.
— Умный ты больно, — сказал старик. — Такие-то недолгие.
Ирмэ был настроен мирно. Не хотелось ему ругаться.
Он зевнул и сказал:
— Ты куда это один-то?
— Я не один, — строго сказал старик. — Я — с размышлением.
Ирмэ не понял.
— С кем?
— С размышлением.
— Ну, ладно, — сказал Ирмэ. — Пойдем вместе.
Старик встал. Ирмэ помог ему вскинуть на плечо котомку.
— Это что у тебя там звякает? — спросил он.
Старик покосился на Ирмэ, но ничего не сказал.
— Склянки, что ли?
— Кресты, — твердо сказал старше. — Кресты и иконы.
— Торгуешь?
Старик вдруг обозлился.
— Ах, ты, дура! — Он плюнул, повернулся и пошел назад, в деревню.
«Вот чудак! — подумал Ирмэ. — Из богомольцев, верно».
За поворотом открылся сосновый лес. На опушке, подле длинного деревянного барака копошилась кучка людей, оборванных и грязных. Они не то дорогу ладили, не то пни корчевали.
«Австрийцы», понял Ирмэ.
Он знал, что где-то тут близко был лагерь военнопленных. С одним из них, с Иоганном, он даже был знаком немного — познакомился как-то у Зелика в парикмахерской.
«Он, кажется, бинокль свой менять хочет, — вспомнил Ирмэ. — Надо бы взглянуть».
Он подошел к какому-то пленному — тот, опустив лопату, стоял и глядел прямо перед собой, в лес — и сказал:
— Где тут Иоганн? — сказал он.
Пленный от неожиданности вздрогнул.
— Вас?[4] — громко сказал он по-немецки.
— Иоганн, — повторил Ирмэ и хлопнул себя по темени.
— А-а, — засмеялся пленный. — Иоганн, — крикнул он. — Ком хир.[5]
Иоганн, бритый, лысый, в железных очках на крупном косу, узнал Ирмэ и обрадовался.
— Ирмэ, йа?[6] — сказал он и сухими пальцами стиснул его руку.
— Йа, — сказал Ирмэ. — Их,[7] — он ткнул себя в грудь. — Ирмэ. Ду[8] — Иоганн.
Австриец был доволен:
— Гут, гут.[9]
«Как бы это насчет бинокля?» подумал Ирмэ и сказал:
— Их — ду — бинокле, — и показал на глаза.
Иоганн понял. Он обернулся, посмотрел, далеко ли охрана. Охрана — четыре солдата и один унтер — стояли неподалеку. Солдаты собрались в кружок и о чем-то говорили. Вернее, говорил один унтер, солдаты — те только гоготали.
— Во гусь! Го-го!
Иоганн потянул Ирмэ к бараку. Воровато оглянувшись, он достал на кармана старенький бинокль. Ирмэ заглянул и ничего понять не мог — какая-то муть перед глазами, туман какой-то, пар.
— Нихт зо,[10] — сказал Иоганн.
Он взял бинокль, подвинтил какие-то винтики, подышал на стеклышки, протер их платком и вернул его Ирмэ. Ирмэ снова заглянул. Заглянул и прямо ахнул. Здорово!
Ряды — а они уже давно пропали вдали — Ряды вдруг оказались совсем близко: виден был каждый дом, каждое дерево. А до креста — так рукой достать.
— Гут, — сказал Ирмэ. — Здорово!
— Унд ецт зо,[11] — Иоганн перевернул бинокль обратной стороной.
Ирмэ заглянул — и что такое? — Ряды пропали. И доревня, Малое Кобылье, пропала. Перед глазами — ровное зеленое поле. Где-то далеко, очень далеко лес, и у леса — маленькие человечки. Ирмэ фыркнул: ну, народ!
— Гут! — сказал он. — Ловко.
Вдруг Иоганн вырвал у него бинокль и поспешно сунул его в карман. К ним, переваливаясь на кривых ногах, как бульдог, подходил дежурный унтер.
— На место! — замахнувшись на Иоганна, рявкнул он, — арш!
Иоганн, вобрав голову в плечи, побежал к опушке.
— Лодыря гоняют, дармоеды! — кричал унтер. — Очкастый! Подумаешь. Я тебе, очкастому-то… — И вдруг посмотрел на Ирмэ. — Ты что тут? Что надо?
— Так, — сказал Ирмэ. — Мимо шел.
— Куда шел? Чего шел? — сказал унтер. — Закачу тебя, бродягу, на двадцать-суток под арест — будешь знать, как по лагерю шататься. Что надо?
— Ничего, — сказал Ирмэ. — Я так.
— «Так, так»! — проворчал унтер. — Ну-ка, что у тебя там за пазухой? Ну-ка, ну-ка! — И хвать Ирмэ за рубаху.
— Эге! — многозначительно крякнул он. И, не выпуская Ирмэ, крикнул: — Свистунов! Вавилов!
Ирмэ похолодел. Пропал.
— Свистунов! Вавилов!
— Бегим, — отозвались с опушки два голоса.
Попался, рыжий. Пропал.
Вдруг, сам не понимая, что делает, — Ирмэ извернулся, пригнулся и зубами — цап унтера за руку. Вцепился и стиснул.
— Ух ты! — Унтер взвыл и вырвал руку.
Ирмэ кинулся к бараку.
— Стой! Стой! — кричали ему вслед голоса. — Стой! Стрелять буду?
Ирмэ, обогнув барак, оглянулся: слева — поле, справа — лес.
«В лес надо!» понял Ирмэ.
Раздался выстрел. Другой. Но уже Ирмэ бежал, хромая, по лесу, и пули шлепались о деревья, но задевая его.