I
У почтовой конторы в городе Черная Грязь стояла мужицкая телега, около которой суетились сам хозяин телеги (обтерханный такой мужичонка с рыженькой клочковатою бородой и с каким-то необыкновенно испуганным лицом) и почтамтский сторож, отставной унтер-офицер, с большими седыми усами, серьезный и повелительный старик. Он сердито покрикивал на мужика, помогая ему взвалить на телегу какой-то большой тюк пуда в два.
— Ну, ну! — командовала военная кость. — Чего стал? Наваливай, наваливай! Что же, в самом деле, сам я, что ли, стану вместо тебя это дело делать?
— Ослобони, бога для, милый человек, — умолял мужик. — Сейчас бы мы с тобой дернули за это по махенькой, вот те Христос, дернули бы!
— Поговори! — прикрикнул солдат, и тюк грузно упал в телегу. — Тут, братец, никакая махенькая не поможет. Вези как приказано. Слышь: не забудь, как тебе его высокоблагородие господин почтмейстер наказывал говорить: так и так, мол, Архип Петрович! Милость, мол, вам большая вышла. В самой Москве, мол, узнали про вас господа синаторы и вот, мол, газету вам шлют. Почтмейстер, мол, оченно вас с такой милостью проздравляют… А что ежели ты, шельма, мне про питье энто говоришь, так ты мне деньгами сейчас подавай, потому как же иначе-то?.. Так вот, вынимай же и помни. Слышь?
— Слушаю! — печально откликнулся мужик, усаживаясь в телеге как можно подальше от тюка.
— И избави тебя боже потерять али бы как иначе попортить, — беда! — все строже и строже внушал солдат. — Тут весь свет описан… Моря опять… Ты скажи: маленькие они, моря-то, али нет?
— О господи! — мысленно перекрестился мужик. — Где им быть маленьким?
— Пытаму, ежели ты ево потеряешь, рази ты можешь другую такую же сочинить, а?
— Где уж?
— То-то же! Марш!
— Н-ну, тр-рогай! — в свою очередь скомандовал мужик послушной лошади, и телега тронулась. Солдат счел своим долгом постоять на крыльце конторы и посмотреть, как именно поедет таинственный тюк.
— Смотри ж, сберегай! — еще раз крикнул он с крыльца. — Как можно сберегай, — все силы…
— А я вот его свитенкой прикрою, — торопливо ответил мужик издали, — чтобы он не тово… Чтобы он как-нибудь… бог е ведь знает…
— Прикрой, прикрой, — согласился унтер. — Оно лучше будет так-то, сохранней! — Потом он тихим шепотом прибавил: — Скажи, пожалуйста: народец какой, а? От самих господ синаторов не хотел посылки отвезть. Я, говорит, боюсь, как бы мне не проштрафиться… Экой народ необразованный, право!
— Вот напасть! — толковал тоже и мужик уже на дороге. — Что, ежели она пропадет?
И вслед за тем он пристально осмотрел окрестные поля и дорогу впереди и назади, приподнявшись для этого на телеге во весь рост, а потом перекрестился, завернул роковой тюк в свою свиту, твердо сел на него и принялся есть зеленый, словно бы из кирпича сделанный, с конопляным маслом, калач, прихваченный им в дорогу для скуки на городском базаре…
II
Через час уже мужик ехал широким-широким полем. В нем совершенно терялся и сам мужик, и его лошадь, и телега. Словно муха, ползли эти три существа по тугой дороге, между кособокими вешками, густыми хлебами — и ни эти хлеба и вешки, ни раскаленное небо, ни ослепительно яркое солнце, никто и ничего не подсказывало мужику, что это такое везет он; а он все думает, все это он упорно всматривается в горящую полдневным пожаром даль, не покажется ли там кто-нибудь, кто бы сказал ему, что это такое именно. Зеленый калач пришел к концу, — ничего не осталось делать, как только сидеть и думать, думать и пугаться. Тоска!..
— Надо полагать: штрафные это какие-нибудь? — наконец предположил мужик. — Нонича это пошли все штрафы… Беда!
«Это точно!» — тосковали сожженные солнцем хлеба, деревья и травы.
— А может, и другое что? — продолжалась мужицкая дума тоскливая. — Может, и набор какой, ведь оно не узнаешь.
«Как узнать! — соглашались хлеба, деревья и травы. — Простому, слепому человеку про это никак невозможно узнать».
Но не слышит мужик этих голосов тайных, которые редко кто может слышать. Все молчит около него, — и едет он — и тоскует и думает, что как бы в селе на миру, чего доброго, не притаскали его за такие дела всем миром-собором.
— Тут как раз на поронцы наскочишь, да еще, пожалуй, полведра велят становить. Нонича на этот счет осторожно!..
Но вот впереди показалась небольшая партия солдат, с ружьями, тяжелыми ранцами, в расстегнутых шинелях, в красных ситцевых нагрудниках, толсто подбитых ватой, У редкого из них не было в руках гармоники, а один из партии так даже играл барыню на самоделковой скрипке и в то же время, несмотря на страшную жару, бойко подплясывал. При виде этой веселой группы у мужика немного отлегло от сердца.
— Эй, земляк! — вдруг заговорил скрипач, подбегая к телеге — Как тебя звать-то? Я забыл…
— Был Лука!
— Я так и думал. Купи, Лука, трубку у меня. А? Вот так трубка! Вся она из цельного азиатского камня сделана, а достал тот камень со дна морского один арап, с него после всю шкуру содрали, потому он был кошшунник, которые, знаешь, может, кошшунствуют какие.
— Ах ты черт! — похвалили скрипача товарищи, усаживаясь в телегу к Луке. — Он у нас, дядя Лука, шутник, только злости в нем нет. Ты его не бойся, нас кстати подвезешь.
— Вы вот что, ребятушки, царские слуги, — сказал Лука. — Вы проходите лучше, а то совсем пристанет у меня лошаденка. Где мне вас одному поднять, тут, может, три подводы нужны.
— Ну, ну, ничего! Мы слезем, ранцы-то вот хоть нам успокой.
— Ранцы клади, ребята; а сами так сторонкой идите, потому есть тут у меня в телеге сигналы такие казенные.
— Какие такие сигналы? — живо спросил скрипач.
— Навалил там в городе, а какие — не знаю. Наказали беречь. Надо полагать, что какой-нибудь штраф али бы што…
— Дай-ка я взгляну, что там такое у тебя, — вызвался скрипач, и вслед за тем он растормошил свитку, скрывавшую тюк, важно наморщил брови и по складам прочитал наклеенную на нем надпись: «газ-з-е…»
— Ребята! Бежи в поле, — вдруг вскрикнул грамотей. — Опасно…
Солдаты стремглав прыснули от телеги, а скрипач продолжал, обращаясь к Луке:
— Так ты не знаешь, что это?
— Да кабы знал…
— Давай полтинник и благодари бога, что я случился тут…
— А что?
— А вот что: не будь тут меня, сейчас бы тебя, может, в мелкие куски растерзали — энти-то! Ты этого не знал? Доставай деньги проворнее, а я покуда побегу корни рыть.
Мужик начал развязывать большой кожаный кошель, висевший у него на шее; а солдат принялся пристально осматривать местность и говорил:
— Где теперь найдешь этот корень? Он прозывается корень дражнилка — шиш ему в рот! Только в полдень его и отыщешь.
И партия и телега остановились. Все ждали. Завязался такого рода разговор:
— Черт! — говорил наставительно солдат Луке. — Ведь она живая…
— Кто?
— Да эта-то, что ты везешь-то! Ведь она, леший, одного, что ль, тебя загубила, а? Ведь вон тоже в Хирсонской губернии случай мне выпал повидать, как одному такому-то навязали, так ведь он беситься стал. Семь его монахов, может, пятьдесят зорь на страшной свече отчитывали, эдакую тяжелую книгу всю от доски до доски над ним прочитали, а он все пуще и пуще бесился, — всю печь в избе съел. Сидит и жует глину-то и говорит: «Я теперь енарал стал…» А какой он енарал? За какие баталии енаральство получил?
Лошадь одиноко стояла посреди дороги с уныло понуренной мордой, потому что и сам Лука убежал при последних словах чародея от телеги к солдатам, расположившимся на отдых на дорожной насыпи, а чародей неумолчно толковал:
— Ведь вот теперича что будешь делать? — спрашивал он, горестно размахивая руками. — Ведь вот есть тут всякие травы: вот тебе богатырь-трава, вот ониськин узел, вот тебе слеза каменная, а корня дражнилки нет. Ищите, ребята, все, Христа ради, — он толстый — корень-то этот, — я их видал немало на своем веку… Наш-ш-ол! Теперича не бойся, Лука! Отсчитал деньги-то?
— Отсчитал!.. — ответил Лука.
— Ну, получай с богом. Всего луччива… Его тебе, братец, надолго хватит…
— Как же мне им орудовать? — спросил Лука.
— А вот видишь как: вот ты поедешь, а она тебе сейчас приставляться начнет в разных видах. Белая такая сделается и будет тебя издали дразнить всячески, — перекидываются они иной раз в скотину какую, пишшаньем пугают, скачут тоже перед очами-то, словно бы козлы рогатые али бы нечистые… Только ты все не бойся — все иди, все иди, и как тебе подойдет десятая верста, ты сейчас же не давай маху-то, а прямо этот самый корень как можно крепше вгоняй себе в живот, а сам приговаривай: Иван, мол, царевич! Приходи, мол, ко мне во терем песни играть. Вот тебе и все! Н-ну, с богом! Счастливо оставаться.
— Прощайте, солдатушки! Спасибо, что выручили, — прощался Лука, понукая лошадь, которую очень разморил полуденный зной.
— Но! Но! Волк тебя заешь, — стращал он своего меринка, которому, видимо, хотелось еще постоять на теплом месте и отдохнуть.
— Смотри, брат, — еще раз крикнул солдат издали. — Будь осторожен. Видишь, уж начинается, — видишь, как она лошадь-то попридерживает. Это завсегда так бывает. Переложи-ка получше промеж ноздрей меринка-то изловчись да чесани его хорошенько, она тогда, может, на минутку и посократится…
III
На другой день ранним утром, едва-едва только успело пройти в поле крикливое сельское стадо, а уж дьячок и исправляющий должность наставника при училище в селе Разгоняе сидел в переднем углу своей новой горницы, облокотившись на стол руками, и во что-то пристально вдумывался. Подле него с самым тревожным видом стояла дьячиха. Время от времени они таинственно о чем-то перешептывались.
— Так как же? — спрашивала дьячиха.
— Да как? — отвечал муж. — Я, ей-богу, не придумаю, — всю ночь глаз не сомкнул. Хорошо бы, если бы эдак было: ехал, примерно, какой-нибудь большой чиновник через наше село, узнал про мое рвение и донес по начальству; а начальство в виде награды и дальнейшего поощрения и выслало мне его… не в пример прочим, — понимаешь? Так-то бы хорошо, а то, пожалуй, распечатаешь, а она тебе сейчас: лишить его, скажет, и дьячковского и наставнического места! Чудна ты, погляжу я на тебя, как это ты ничего не понимаешь: ведь она вся, как есть, печатная… Ну, будь что будет! Бог не без милости! — проговорил наконец дьячок с отчаянною решимостью после некоторого молчания. — Давай умываться да посылай за полштофом. Нечего, верно, делать-то, потому тут вникать надо…
Дьячиха, всегда противоборствовавшая посылке за полштофом, на этот раз с видимой охотой зазвонила ключами и принялась, секретно уткнувшись в длинный зеленый сундук, отсчитывать пятаки и гривны, потребные для приобретения полштофа. Дьячок между тем, успевший уже умыться и с особым усердием помолиться богу, облачился теперь в праздничное полукафтанье и потом снова уселся в передний угол, где вместе с различными церковными принадлежностями, как-то: требником{37} в переплете из толстой черной кожи, закапанной воском, бутылкой с деревянным маслом, смиренно притаившейся в самом темном уголке, — вместе, наконец, с узлом ветхих риз, вышедших из употребления, — лежал и вчерашний тюк, который с такою опасностью для своей жизни притащил к нему из города Лука. Над всем этим любопытно свешивались с домашнего иконостаса прошлогодние вербы, красные святовские яйца в вырезных из разноцветной бумаги вяхирях{38} и пучки разных высохших цветов и благовонных трав, которыми старшая дьячковская дочь с таким искусством и любовью убирала домашние иконы. Сидел дьячок на своем хозяйском, насиженном месте и тревожно думал: чем все это кончится? А в окно уже начали западать первые лучи восходящего солнца, и так ярко осветили они перед ним его светлую, новую горницу с ее незатейливыми удобствами, с ее добришком, копленным целые тридцать лет, что все это показалось хозяину несравненно дороже того, чем на самом деле было, и он еще пуще задумался.
«Что, ежели в самом-то деле, — мелькало в его голове, — распечатаю, а там скажут: а дьячок села Разгоняя за грубость и за пьянство посылается в монастырь на полгода на послушание, и впредь его никуда не определять».
Толстый тюк смотрел на него в это время и насмешливо и сердито за один раз.
— Матушка царица небесная! Спаси и помилуй! Не для меня, а детей малых ради!
— На вот! — сказала наконец дьячиха, ставя на стол полуштоф. — Только, ради бога, муж, гляди, не очень чтобы часто прикладывайся к нему…
— Такой ли случай? — вскрикнул дьячок. — Не больше как для прочищения мозга хочу выпить, а она про прикладыванье…
Тут он, благословясь, хватил большую чайную чашку водки, крякнул и принялся осторожно разрезывать рогожу, в которую был упакован тюк. По долгом и тщательном обделывании этого дела оно наконец, как и всякое дело, кончилось; все веревочки обрезаны, рогожа и толстая холстина облуплены, и ждущим глазам дьячка представился объемистый пакет с палатской печатью и с такого рода почетною надписью: «Господину исправляющему должность наставника Разгоняевского сельского училища, почтеннейшему клирику{39} Архипу Вифаидскому».
— Вот так-то! — с чуть заметной улыбкой и чуть слышно проговорил чтец. — Господину исправляющему должность наставника и почтеннейшему клирику! Из самой-то губернии!.. Дождись-ка поди другой кто. Н-ну-с! — почти уже совсем отдохнув, произнес он, наливая еще водки в чашку. — Распечатаем с божией помощью.
«Достоуважаемый г. наставник! — значилось в самом пакете. — Европа исстари смотрела с завистью на наше пространное отечество… его неисчислимые богатства… а также и всеобщее рвение к просвещению, которое в нынешнее время, когда и проч. А посему, надеясь на ваше просвещенное внимание, прилагаемые при сем экземпляры „Столичных ведомостей“ всеми зависящими от вас средствами и проч. Затем навсегда есмь ваш и проч.»
— Гм! Что ж такое? Это дело не грешное! — проворчал дьячок с немалым достоинством, расположившись к нему величественным и вместе с тем в некотором роде даже почтительным слогом письма. — Налей-ка мне, жена, еще безделицу винца-то. Надо тут ум да ум…
— Смотри ты, — умоляла жена. — Не много ли? Будь ты, ради Христа, осторожнее. Про детей вспомни… На кого их оставишь?
— Отстань! Видишь ли, что тут печатью изображено? Прочитай, ежели разберешь: «Господину исправляющему должность наставника» и проч. и проч. «Архипу Вифаидскому». Д-да-с! Ведь это печать, а не скоропись. Постигни.
— От кого же это?
— А уже это не твоего ума дело. С тобой ежели до гроба разговаривать об этом, так ты все-таки не поймешь ни словечка, потому что тут вся наука, — и при этом дьячок самодовольно щелкнул пальцем по «Столичным ведомостям».
Дьячиха обиделась за этот разговор и, желая в то же время доказать супругу свою понятливость, спросила:
— Война, что ли?
— Ну, с тобой не сговоришь, — сказал дьячок. — Поди-ка ты лучше пошли работника в училище, чтобы он сказал там: ребятишки, мол, ступайте по домам, — ныне ученья не будет, да чтобы отцы беспременно сейчас к моему дому собрались — бумагу из губернии слушать. Беспременно чтобы собирались, а то, скажи, беда им будет. Учитель, мол, за непослушание в губернию отпишет.
Скоро вслед за этим распоряжением по улице звонко разнесся оглушительный гам юных питомцев Архипа Вифаидского. Быстро разбегаясь по улицам, одни из них безмерно радостно вскрикивали: «Ученья нет! Ученья нет! Ноне мастер праздник сделал» — а другие, сознавая важность возложенного на них дьячковским Кузьмой поручения, усердно орали:
— Собирайтесь к нашему мастеру бумагу из губернии слушать. Из самой губернии та бумага пришла…
— Она вчера дяде Лукашке совсем как живая являлась… Он ее вез в телеге, а она вырвалась от него да к дьячку-то пешком и пришла…
— Что врешь-то?
— Нет, я не вру. Это ты все брешешь-то. — И маленькие кулачишки загуляли. Большая суматоха пошла по селу, когда матери выбежали разнимать сразившихся ребятишек. Только одна улица не меняла своего обыкновенного, унылого вида; стояла она по-всегдашнему безмолвная и печальная и тому, кто слушал, грустно шептала:
«Господи! Хошь бы ребятишек-то моих дьячок отучил полыскаться ни за што ни про што!.. Да где уж ему? Радость такая долго, поди, моего сиротского лица не украсит!..»
IV
Если не море, так по крайней мере целое озеро лысых и косматых голов волновалось у дьячковского высокого крыльца, изукрашенного узорчатыми перилами и роскошно прикрытого свежей, гладко причесанной соломой. В растворчатые окна дома толпа ясно могла видеть, как дьячок стоял перед зеркалом и расчесывал большим костяным гребешком свои длинные волосы.
— Зачем повещали? — спрашивал у всей толпы зараз седой сгорбленный старик. — Ко мне внук прибежал, говорит: «Иди скорей, дед, к дьячкову дому, а то беда будет».
— Говорят, книжка какая-то из Питера пришла, и будто та книжка живая. Выведет ее дьячок к нам, а она сейчас скажет: «Здравствуйте, ребята! Садись-ка все да учите меня». Всех будет учить.
— Что ты?
— Ей-богу! Она уж про все это с Лукашкой толковала, когда он ее из города вез. Ты вот спроси у него.
А Лука между тем, осажденный со всех сторон тысячью вопросов, решительно растерялся.
— Что же она тебе, как являлась-то? Ты расскажи: говорят, она пишшаньем пужала тебя?
— Нет! про это что грешить. Пишшать не пишшала, а так это быдто белое что-то завиднелось под вешкой, только я вспомнил, как мне солдат говорил, так сейчас же и сделал. Оно тут же и разошлось.
— Как же она расходилась?
— А так все эдак кверху, кверху, ровно бы турман, только не в пример больше будет турмана-то…
— И руками махала?
— Махала тоже и руками, — удовлетворял Лука. — Жалостно эдак махала, прощалась бы, што ли, с кем…
— Смотри, парень, не околей! — предположил кто-то в толпе. — Это она с тобой, знать, прощалась-то.
— Ну, я на этот счет спокоен, потому у меня корень. Еще у меня его много осталось.
— То-то, ты гляди, — вспомни… Ведь у тебя, парень, робят много.
— Идет, идет! — зашептала толпа и притаила дыхание, а в дверях показался дьячок, с важно наморщенным лицом, с листом в одной руке у груди и с огромной связкой каких-то бумаг в другой.
— Вона, вона их сколько! — послышалось в толпе. — Подсобите подите: рази не видите, чуть держит.
— Она, она! — внезапно чему-то обрадовавшись, прошептал Лука. — Как есть она! Я ее сразу узнал.
— Тише, ты, леший! О, чтоб тебя!..
И воцарилось молчание.
Дьячок обводил толпу строгими и даже как бы наказующими глазами. Все замерло окончательно.
— Что это он сердитый какой? Когда это с ним бывало?
— С несчастьицем, должно, с каким-нибудь!..
Послышалось сдержанное женское всхлипывание.
— Православные! — громко вскричал дьячок. — Вот, смотрите, что пишут из нашей губернии и что из столицы.
При этом он отрекомендовал народу и присланный лист и столичную связку.
— Мы на это не согласны! — возразил некто Григорий Петров, сапожник и первый запевало на сходках, но тут же был остановлен всем миром:
— Тише, тише! Что ты, оголтелый, в экую пропасть суешься?
Григорий Петров благоразумно юркнул в середину, всхлипывание бабы раздавалось все громче и громче, а дьячок властительно продолжал:
— Пишут мне видите как — не скорописью, а печатью: «Господину исправляющему должность разгоняевского наставника, почтеннейшему клирику Архипу Вифаидскому».
— Вот так-то! — позавидовал кто-то дьячковским титулам.
— Пишут так: исстари Европа… а посему внушите мирным селянам вашего прихода, дабы… потому что умственная пища… потому что лекарство душевное… и так как тьма и вообще недостаток просвещения… а посему к искоренению… употребить все меры. Поручаю себя и всегда есмь и прочее… Поняли? — спросил дьячок, прочитавши лист.
— Как не понять…
— Изъявляйте желание и несите деньги.
В толпе поднялся глухой гул, над которым царствовал тонкий плач бабы. Григорий Петров снова выступил вперед и торжественно произнес:
— Мы на это не согласны!
— Она вон, Лукашка сказывал, учить нас всех поголовно сбиралась, — дружно поддерживала толпа Григория Петрова.
— А когда нам учиться-то, сам небось знаешь?
— Мы таких книг сроду и не видывали, живых-то! И кто только делает их, о господи?
— А приказные и делают, — господа. Это недавно выдумали.
— Жили и без них!
— Ро-о-димые! Со-о-ко-лики! — громче всего наконец разнесла по толпе сокрушенная баба. — Ш-што-о нам теперича, сиротам, с ей делать?..
V
Разошлась толпа и, словно пчелы в ульях, загудела по избам.
— Что это дьячок читал вам? — спрашивала молодая красивая бабенка своего угрюмого мужа.
— А то и читал, что баб теперь, все равно как мужиков, будут в солдаты брить. Вот что!
— Ну уж! Слова никогда нельзя сказать, сейчас лаять примется.
— Тебе только дела-то, что лаять.
— У тебя много по кабакам-то делов…
— Ты у меня, сейчас умереть, замолчи лучше, баба! — прикрикнул муж, и баба убралась за перегородку.
А другой мужик, молодой еще, рассказывал совсем иначе:
— Вынес он ее, матушку, грамоту-то, а она большая такая да белая… Только я и вижу сейчас, что мне ее не изнять, взял да ушел. Онисья там, я с огорода слышал, в голос кричала: должно, что жалостно выходило.
— Что же ты сам не послушал? — укорил его большак-дед, ковырявший лапоть в переднем углу. — Нам бы тогда сказал; а еще грамотный.
— А не в догадку стало, — закончил молодой, пробираясь на полати.
— А это опять к тому подбираются, чтобы назад… По воле штоб… Слухи такие ходят… — таинственно шептал в своей убогой каморке двум-трем мужикам отставной солдат. — Беспременно фальшь какая-нибудь. Я видал в Питере настоящие газеты, — те не такие. Эта ишь смурая какая-то, ровно бы свита старая.
— Не такие те?
— Не такие! Те так… просто… — И при этом солдат сделал какой-то поясняющий жест.
А на пчельнике, густо засаженном березками и липами, тоже шел тихий, едва слышный разговор — и все про нее.
— Говорят: по ночам будет шастать…
— Я ее беспременно тогда расшибу, так-таки вдребезги и расхлопну, потому я их, ведьмов-то, не очень боюсь. Я как схвачу ее за язык-то, — длинные у них языки, красные, — у меня не вот-то скоро вырвется…
Две бабы затесались к самому дьячку. Одна из них, подавая ему старинный пятак, говорила:
— Продай, Архип Петрович, газетки мне на пятак!
— На что тебе? — спросил обрадованный было дьячок. — Ведь ты грамоте не знаешь?
— Я от живота… Сказывали, что с вином ее дюже будто бы хорошо от живота…
— О, дура! — ответил ей дьячок и потом обратился к другой: — Тебе что?
— А Лукашка сказал мне вчера: вот бы тебе к Архипу Петровичу, Марфа, сходить…
— Зачем?
— А ему, говорит, прислали энту, а в ей, солдат сказывал, все моря описаны…
— Никаких тут морей не описано, — осердился дьячок. — И что тебе за охота пришла глядеть на них?
— А как же, кормилец! Там мой Ефимушка стоит у моря-то. Онамедни он так в письме прописал: а стоим, говорит, мы, родимая матушка, у самого Черного моря.
— О, дура! Ступай отсюда, и без вас мне до смерти тошно!.. Она у меня у самого вот где сидит, — и при этом дьячок указал на свою собственную шею.
VI
Вечером, после сходки, господин исправляющий должность сельского учителя впал в сильную тоску по тому поводу, что как бы это ему половчее сочинить ответный рапорт палате. С этою целью он заранее распорядился насчет штофа и целого блюда соленых огурцов — и принялся. Домашних ни души не осталось в горнице, потому что они, видя, как хозяин то и дело клюкает и все больше и больше впадает в тоску, до грозы разбрелись спать по дальним амбарам, по овинам, по ригам и гумнам.
Всю ночь горел огонь в дьячковой горнице, доселе обыкновенно засыпавшей вместе с приходом вечернего стада. Наконец, к утру уж, труженик прищуренными и слезящимися глазами разбирал на белейшем листе бумаги следующее:
«Еще исстари благопопечительное и благомудрое… но врагам нашим — супостатам никогда не восторжествовать над нами, потому что, во-первых, мы русские, во-вторых… в-третьих, уповая и надеясь, не постыдимся…»
— Этак-то, пожалуй, не позвончей ли еще ихнего будет? — сказал наконец сочинитель, самодовольно улыбаясь и награждая себя за свое бдение зараз двумя рюмками.
«А что касается до „Столичных ведомостей“, то, при всем моем рвении, поселяне нашего прихода покупать их не согласились, ибо не просвещенны, потому я самолично отправил их на хранение, впредь до обратного востребования, в колокольный чулан, где они будут находиться в полной безопасности и чистоте, а то у меня ребят много, пожалуй изорвут как-нибудь или замарают. Имея честь донести о сем, повергаю себя к стопам ног ваших» и проч.
В то же время, как дьячок дописывал свою отповедь, один сосед-помещик во весь дух мчался на своих лошадях в уездный город с жалобой к благочинному на дьячка Вифаидского в тех смыслах, что якобы Вифаидский хотя за болезнью своего священника и состоит исправляющим должность сельского разгоняевского наставника, но в газете ничего не смыслит и что, по всем правам, ее следовало получать ему — недорослю из дворян Ореховнику, что он, Ореховник, и повергает на благоусмотрение высшего начальства…
1865