Итак, античность выступает в политико-утопических взглядах молодого Гегеля как противоположность современному обществу. Опубликованные Нолем фрагменты из гегелевских работ бернского периода дают нам четкую картину о том, каковы были представления Гегеля о античной культуре.
Однако, чтобы действительно понять политический смысл этих представлений, необходимо привлечь несколько фрагментов из исторических исследований, написанных в Берне, в которых, отношение к современности выступает гораздо более явно, чем в заметках, опубликованных Нолем.
Важность этих вопросов, а также систематическая фальсификация развития гегелевских взглядов буржуазной историей философии вынуждают нас процитировать эти фрагменты полностью, и мы просим у читателей снисхождения за большие цитаты. "В государствах нового времени, обеспечение собственности - это ось, вокруг которой вращается все законодательство и с которой так или иначе соотносятся большей частью права граждан. В некоторых свободных республиках древности самой конституцией нарушалось то право собственности, которое составляет заботу всех наших властей и гордость наших государств. В лакедемонской конституции обеспечение собственности и ремесла было тем пунктом, на который почти не обращали внимания и который почти, можно сказать, был забыт. У богатых граждан Афин обычно отнимали часть их имущества. Но при этом избирали предлог, почетный для того, кого хотели обобрать, а именно его ставили) на должность, требовавшую огромных расходов. Если в одной из триб, на которые были разделены граждане, кто-то был избран на такую должность, он имел право искать в этой трибе человека более богатого, чем он. Если он считал, что нашел такого, а тог утверждал, что он менее богат, ему можно было предложить обмен имущества, и он не имел права от этого отказаться. Пример Перикла в Афинах показывает, как опасно может быть не-умеренное богатство некоторых граждан даже для самой свободной формы конституции и как оно может разрушить саму свободу. Об этом же говорит и пример патрициев в Риме, гибель которых тщетно пытались предотвратить Гракхи и другие при помощи проектов аграрных законов, как и пример Медичи во Флоренции. Было бы важно установить, в какой мере правом собственности следует жертвовать ради установления стабильной формы республики. Может быть, были несправедливы по отношению к системе санкюлотизма во Франции, когда приписывали хищным инстинктам те меры по установлению имущественного равенства, которые там намеревались осуществить"[52].
Эти рассуждения, не нуждающиеся в специальном комментарии, позднее будут всесторонне сопоставлены с фрагментами из бернских исследований Гегеля. Мы начинаем с этого фрагмента только потому, что в нем по сравнению с большей частью других заметок бернского периода ясно видно, что Гегель устанавливает связь между античностью и французской революцией в принципе проведения имущественного равенства и видит в нем основу республиканских свобод.
Быть может, наиболее интересен написанный на французском языке фрагмент о сущности и ведении войны в монархии и в республике, вокруг которого среди интерпретаторов Гегеля разгорелась острая филологическая дискуссия о том, является ли он рукописью Гегеля или же только выпиской, сделанной им из других работ. Впервые публикуя этот фрагмент, Розенкранц назвал его среди авторских работ Гегеля, полагая, что перед ним заключительные страницы сочинения, посвященного тем изменениям в сущности войны, которые проистекают из превращения монархии в республику. (Здесь мы вновь должны выразить сожаление относительно вопиющей халатности, которую проявили непосредственные ученики Гегеля при разборе его наследия, ибо рукопись сочинения, заключительную часть которой опубликовал Розенкранц, окончательно утрачена.) Представители "новейшего научного" гегелеведения - Лассон, Розенцвейг, Гофмейстер и К° - со своей стороны оспаривают тот факт, что здесь речь идет о собственной работе Гегеля. "Текст скорее представляет собой демагогическую речь французского генерала, чем сочинение Гегеля"[53],- говорит Гофмейстер. Предметное содержание такой "критики", разумеется, равно нулю. Ибо, во-первых, господа неогегельянцы, когда им удобно, ссылаются на то, что Розенкранц, непосредственный ученик Гегеля, в своих публикациях опирался на живые традиции, и только в случаях, подобных данному, Розенкранц - первый и до наших дней один из наиболее добросовестных биографов Гегеля - внезапно утрачивает в их глазах всякое доверие. Во-вторых, даже если бы Гофмейстер и К° оказались правы и речь шла о какой-нибудь выписке из французского манифеста, это ничего не доказывало бы. В этом случае как раз и следовало бы обсудить вопрос, почему молодой Гегель сделал выписки именно из этого манифеста и как они связаны с утерянным сочинением Гегеля. И поскольку любой непредубежденный читатель бернских заметок Гегеля должен констатировать глубокую внутреннюю близость развиваемых здесь взглядов со всей его социальной философией и философией истории, постольку господа неогегельянцы ничего не достигли своими "филологическими глубокомысленными изысканиями", преследуя свои фальсификаторские цели[54].
Оба эти отрывка достаточно прозрачны. Они показывают, насколько глубока связь между гегелевским воодушевлением античной демократией и его отношением к французской революции. Наша задача заключается в том, чтобы,- по возможности прибегая к собственным формулировкам Гегеля, которые чрезвычайно характерны и могут быть лишь ослаблены в пересказе,- дать максимально обобщенный образ античного идеала, воодушевлявшего его в данный период.
Начнем наше описание с длинной цитаты из главной работы бернского периода - из "Позитивности христианской религии", а затем перейдем к изложению его взглядов на отдельные стороны античной жизни. "Религия римская и греческая - это была религия только для свободных народов а когда свобода была утрачена, неизбежно суждено было исчезнуть и ее смыслу, ее силе, ее сообразности людям. Зачем пушки армии, если она расстреляла все свои заряды,- ей нужно искать иное оружие. Зачем сети рыбаку, если русло реки пересохло?
Будучи свободными, они послушествовали законам, которые дали сами себе, и людям, которых сами избрали своими начальниками, вели войны, задуманные ими самими, жертвовали своим, имуществом, своими чувствами, тысячи жизней отдавали ради достижения одной цели, которая была их целью; они не наставляли и не получали наставлений, но принципы своей добродетели осуществляли в поступках, которые вполне могли называть своими поступками; как IB общественной, так и в частной и домашней жизни каждый был свободным человеком, каждый жил по собственным Законам. Идея своего отечества, своего государства - вот что было тем незримым, высшим началом, ради чего он трудился, что побуждало его к действию, вот что "было"" для него конечной целью мира, конечной целью его мира, вот что видел он воплощенным в действительности или же сам помогал воплощать и сохранять в действительности. Перед этой идеей исчезала его индивидуальность, и он нуждался в сохранении жизни и пребывании только идеи; требовать же длительной или вечной жизни для себя, как индивида, вымаливать ее ему не могло прийти в голову или приходило на ум редко; только в минуты бездеятельности, лени мог он сильнее чувствовать желания, которые касались одного лишь его. Катон обратился к платоновскому ,,Федону" лишь после того, как разрушено было то, что до тех пор было высшим порядком для него, его мир, его республика; после этого он нашел прибежище для себя в порядке еще более высоком...
Боги [древних] владычествовали в царстве природы, царя над всем, в чем могли быть для человека радость или страдание. Возвышенные страсти были их творением, они же ниспосылали великий дар мудрости, речи и совета. Их спрашивали о счастливом или несчастном исходе разных предприятий, их молили о благоволении, их благодарили за всевозможные дары... Этим владыкам природы, самой природе человек мог противопоставить самого себя, свою свободу, если приходил в столкновение с ним. Их людской мир был свободен, послушествовал своим собственным законам, им неведомы были божественные заповеди, а если моральный закон они называли божественным предписанием, то он нигде не был дан им записанный буквами, он незримо правил ими ("Антигона"). При этом они за каждым признавали право иметь свою волю, добрую или злую. Добрые видели свой долг в том, чтобы быть добрыми, но они уважали свободу другого, свободу не быть добрым, и не выставляли ни божественной морали, ни морали, придуманной или выведенной ими самими, которой затем можно было бы ждать от других.
Успешные войны, умножение богатств, знакомство с различными жизненными удобствами и роскошью породили в Афинах и Риме аристократию воинской славы и богатства, вручили ей власть и влияние над многими людьми, которые охотно уступили им могущество и силу в государстве, поскольку их подкупали деяния этих мужей и еще больше то, как пользовались те своим богатством, поскольку они сознавали, что сами отдали им власть и могут отобрать ее в первом же припадке дурного настроения... Вскоре могущество, добровольно уступленное вначале, стали утверждать посредством насилия; и уже эта возможность предполагает утрату того чувства, того сознания, которое Монтескье под названием добродетели объявляет принципом республики и которое заключается в готовности жертвовать индивидом ради идеи, для республиканца реализованной в его отечестве.
Образ государства как результата своей деятельности исчез из сердца гражданина; забота, попечение о целом покоились теперь в душе одного-единственного человека или немногих; у каждого было теперь свое указанное ему место, более или менее ограниченное, отличное от мест других; незначительному числу граждан было поручено управление государственной машиной, и эти граждане служили только отдельными шестеренками, получая значение только от своего сочетания с другими; доверенная отдельному лицу часть распавшегося на куски целого была по сравнению со всем целым столь незначительна, что отдельному человеку не нужно было знать этого соотношения части с целым и иметь его перед глазами. Пригодность в государстве - вот цель, которую ставило государство перед своими подданными, а сами они ставили перед собой такую цель, как заработок и поддержание своего существования, а кроме этого, может быть, тщеславие. Всякая деятельность, всякая цель относилась теперь к индивидуальному, не стало больше деятельности ради целого, ради идеи; каждый работал или же на себя, или же под принуждением на другого - на отдельного человека. Теперь отпала свобода подчиняться законам, данным самому себе, следовать за сими же избранными властями в мирное время и полководцами во время войны, исполнять планы, задуманные вместе с другими; и всякая политическая свобода отпала; право гражданина давало теперь право только на сохранность имущества, заполнявшего ныне весь его мир; явление, обрывавшее всю паутину его целей, всю деятельность целой жизни,- смерть - неизбежно стало для него чем-то ужасным, ибо ничто не переживало его, тогда как республиканца переживала республика, и так ему стала представляться мысль, что душа его есть нечто вечное"[55].
Здесь вполне ясны ведущие линии гегелевской трактовки античных демократий. Для любого непредубежденного читателя очевидна ее связь с современностью, с французской революцией, и она может быть лишь усилена при сравнении данного текста с более ранними. Характерно, например, что молодой Гегель неоднократно оставляет объективный тон повествующего историка и говорит о республиканцах и республиканских добродетелях, и хотя при этом цитируется Монтескье, тем не менее любой читатель непроизвольно вспоминает о республиканских добродетелях в той форме, в какой они трактовались Робеспьером.
Эта связь с современностью подчеркивается и тем, что возникновение имущественного неравенства рассматривается как решающая причина крушения антично-республиканского мира, при этом любому читателю бросается в глаза, насколько наивна и идеологична у Гегеля конструкция перехода от свободы к несвободе. Он понимает важность экономических причин (этот взгляд воспринят им от Руссо), но пока лишь сугубо абстрактно и не вводя никаких конкретных опосредствующих звеньев между экономическими причинами и идеологическими проблемами, интересующими его в первую очередь.
Центральной идеологической проблемой для молодого Гегеля выступает и в этом случае то, что он называет субъективностью в противоположность позитивности. В политической области эту проблему можно выразить достаточно просто и ясно: люди повинуются созданным ими же законам, ими же выбранному начальству и т. д., - государство постепенно выступает продуктом их собственной деятельности. Для взглядов молодого Гегеля характерно отрицание в этом общественном состоянии любого сословия - светского или духовного. Мы уже знаем, что молодой Гегель полностью игнорировал существование рабства и его значение для античного общества. В его концепции античной демократии нет ни слова о сословном расслоении. По его мнению, коль скоро сословные различия углублялись экономически и политически, то это приводило к краху действительной свободы. Необходимо отметить, что эти процессы он описывает чрезвычайно абстрактно и слишком уж идеологически. Так, в одной из первых бернских заметок он пишет: "Но если одно сословие - правителей или священников - или они оба одновременно утратят этот дух наивности, который учредил и до сих пор воодушевлял их законы и порядки, то эта наивность не только безвозвратно исчезнет, но и несомненно обернется тогда угнетением, позором, посрамлением народа (поэтому обособление на сословия уже опасно для свободы, ибо может превратиться в esprit de corps (корпоративный дух.- Ред.), который скоро становится враждебным духу целого)"[56].
Это отрицание сословий внутри демократии обосновывается столь же решительно, сколь и наивно. При всем этом нельзя не заметить, что здесь у Гегеля впервые возникает представление о родовом обществе. Разумеется, Гегель никогда, даже в более поздний период, не имел конкретной концепции родового общества (Бахофен - единственный, кто обладал, хотя и идеалистическим и мистически искаженным, но все же в основном верным представлением о нем), однако несомненно, что анализ трагического конфликта Антигоны в "Феноменологии духа" или вся позднейшая эстетическая концепция о "веке героев" в "Эстетике" таят в себе под мистической оболочкой глубокое предчувствие этого общественного состояния. У молодого Гегеля эта сторона вопроса еще крайне абстрактна: с одной стороны, абстрактное равенство (общество без сословий), а с другой - полное самоуправление, самодеятельность народа. И здесь опять-таки пробивает дорогу трезвый реализм Гегеля в понимании повседневной жизни, реализм, с которым мы уже встречались в письме к Шеллингу, где речь шла о материальных основах ортодоксии. Небезынтересно наблюдать, как Гегель с величайшим воодушевлением говорит об античных праздниках, но при этом не забывает о такой существенной черте: народ не только сам устраивает празднества, но и сам распоряжается всеми религиозными пожертвованиями[57].
Эта свобода и самодеятельность народа порождают непозитивный, нефетишизированный, необъективный характер античной религии. Несмотря на всю субъективно-идеалистическую экзальтацию, проявляющуюся в абсолютизации "практического разума", молодой Гегель, конечно же, хорошо понимает, что нельзя рассматривать мир вне всякой объективности, без какой-либо объективации мыслей и чувств. И вот с помощью сложнейших описаний и анализа он пытается объяснить, в чем состоит специфика этой необъективной объективности, присущей античности.
Возьмем из многообразных форм анализа крайний и потому как раз особенно примечательный случай. Гегель видит объективацию боли в слезах. "Но поскольку боль по природе субъективна, ей претит выходить из самой себя. К этому ее может принудить лишь крайняя нужда... Этого нельзя достичь чужеродными средствами. Лишь отдавшись себе, боль ощущает себя как самое себя и как нечто отчасти внешнее... Речь - это чистейшая форма объективности для субъективного. Она еще не представляет собой ничего объективного, но в ней есть движение к объективности. У жалобной песни есть к тому же форма прекрасного, ибо она движется по правилу. Жалобные песни плакальщиц поэтому самое человечное для боли, для потребности от нее избавиться, глубочайшим образом ее раскрывая и показывая ее себе во всем объеме. Только это может служить бальзамом"[58].
Для молодого Гегеля решающим моментом является нечто нефиксируемое, не навсегда установленное, но принадлежащее объективности; объективное должно возникнуть не окончательно, а только в ходе движения к объективному, а затем оно опять возвращается к измененной, облагороженной субъективности.
У молодого Гегеля этот ход мысли тесно связан в философии культуры с политическо-гражданским образом античности. Социальность образует средоточие жизни античного человека. Однако люди при этом остаются свободными и самостоятельными индивидами со своей собственной судьбой. Их частные мысли, чувства и страсти должны быть организованы так, чтобы они никогда не оставались на этой ступени, а постоянно и совершенно беспрепятственно могли погружаться в общественную жизнь.
Молодой Гегель проводит многочисленные параллели между Иисусом и Сократом, усматривая фетишизм в том, что христианское предание насчитывает ровно двенадцать учеников Иисуса.
Но основное внимание обращает на то, что Иисус отторгает своих учеников от жизни, от общества, изолирует их, задает им другую модель человека, главной чертой которого становится как раз ученичество, в то время как у Сократа и Платона жизнь учеников всегда определяется общественным содержанием, а развитию индивидуальности не ставятся искусственные препятствия.
Ученики Сократа возвращаются к общественной жизни обогащенными. "Каждый ученик сам по себе был мастером; многие основали свои собственные школы, многие были крупными военачальниками, государственными людьми, всякого рода героями"[59], в то время как у Иисуса возникла ограниченная, замкнутая секта; "среди греков он стал бы предметом насмешки"[60].
На этом пути, всегда открытом для включения индивида в общественную жизнь, и возникает, по мнению молодого Гегеля, основа для нормального характера античного мира в противоположность искаженной до патологии христианской жизни.
Попытаемся прояснить взгляды Гегеля с помощью им самим, выбранного экстремального примера. Он неоднократно отмечает различие между средневековыми ведьмами и античными вакханками. "Женщины Греции могли выразить свою ярость в вакхических празднествах. Изнемогши телом и воображением, они спокойно возвращались в круг обычных восприятий и будничной жизни. Дикая менада в остальное время была разумной женщиной"[61]. Суть античности состоит, таким образом, в "возвращении к обычной жизни", в то время как христианское колдовство есть "переход от отдельных припадков безумия к полному и окончательному разрушению духа"[62].
Здесь важно не то, верно ли понимал Гегель античные вакхические празднества, а то, что он дает всеобщую характеристику античной жизни, усматривает живую связь между общественной и частной жизнью, видит свободное и самодеятельное возвышение частной жизни к жизни общественной, которое сохраняется и там, где - как в нашем примере - речь идет о таких сторонах жизни человеческой души, которые уже могут быть отнесены к патологии.
Точное понимание этого взаимодействия важно для концепции молодого Гегеля и потому, что помогает с большей ясностью увидеть, насколько республиканский субъективизм его образа мыслей не имеет ничего общего с современным индивидуализмом; можно даже сказать, что он ему противоположен. Индивидуализм был, конечно, известен молодому Гегелю, но он рассматривает его как продукт распада, позитивности религии христианской эпохи.
Для исторической зоркости молодого Гегеля - при всех era иллюзиях, всех особенностях его субъективного идеализма - характерно то, что он ясно осознает внутреннюю связь между современным индивидуализмом как жизненным ощущением и мировоззрением, с одной стороны, и фактическим распадом и гибелью человеческой личности в эпоху средневековья и нового времени - с другой. В то же время Гегелю ясно, что многосторонняя и развитая человеческая личность возникает и может развиваться только там и тогда, где и когда общественные условия создают возможность совпадения общественной и частной жизни человека, живого взаимодействия между ними.
Обеднение, искажение человеческой жизни составляют один из главных моментов гегелевской критики культуры нового времени. Сразу же после выписок из выдающегося произведения "Путешествие по Нижнему Рейну" майнцского якобинца Георга Форстера, который оказал на Гегеля огромное влияние своим противопоставлением античной и современной культуры и искусства (кстати, это противопоставление у Форстера также проистекает из республиканского духа), Гегель проводит следующую параллель между античной и современной жизнью: "В республике живут для идеи, в монархиях всегда для чего-то отдельного - но люди и здесь все же не могут быть без идеи, они создают некую отдельную идею, идеал. Там - идея, как это должно быть, здесь - идеал, который они редко создавали сами,- божество.
В республике великий дух все свои силы, физические и моральные, отдает идее, вся его сфера действия имеет единство. Набожный христианин, который целиком посвящает себя служению своему идеалу, есть мечтатель-мистик; и если его идеал заполняет его целиком, он не может поделить себя между ним и сферой своей мирской деятельности и, отдавая все свои силы служению идеалу, уподобляется Гайону. Требование созерцать идеал будет удовлетворено чрезмерной фантазией, чувственность также утверждает свои права; примеры тому - бесчисленные монахи и монахини, флиртовавшие с Иисусом и мечтавшие его обнимать. Идея республиканца такова, что все его благороднейшие силы находят свое удовлетворение в истинной работе, тогда как работа мечтателя - только заблуждение фантазии"[63].
Вслед за этим текстом Гегель противопоставляет - тоже под сильным влиянием Форстера - античное и христианское искусство (архитектуру). Разумеется, это противопоставление в пользу античности, но в любом случае необходимо отметить, что искусство рассматривается не как самоцель (fur sich), а как выражение различного социального чувства жизни, присущего этим двум великим эпохам.
В какой степени радикальна гегелевская оценка античности в ее сравнении с современностью, видно из полемики Гегеля с Шиллером, этические взгляды которого высоко ценятся Гегелем в этот период. В своем основополагающем для понимания специфического характера современной поэзии сочинении "О наивной и сентиментальной поэзии" (1795-1796) Шиллер, правда, признавал непреходящее значение античной поэзии, ее недосягаемость, однако он тут же пытается философски и исторически обосновать правомерность и современной поэзии. Эти стремления Шиллера - а также Гете - позднее оказали существенное влияние на понимание Гегелем современного искусства. В данный же период Гегель вообще не обращает внимания на эти философские и исторические открытия, он полемизирует, не называя, впрочем, имени Шиллера, по важному пункту этого сочинения. В своей работе Шиллер подчеркивает превосходство современных поэтов над поэтами античности в изображении любви. "Не защищая мечтательности, которая, конечно, не облагораживает природу, а порывает с ней, можно, видимо, предположить, что природа, наоборот, способна достичь более благородного отношения полов и аффекта любви, нежели то, которое отводили ей древние". А для иллюстрации этой мысли он ссылается на произведения Шекспира или Филдинга. Достаточно вспомнить только о произведении Энгельса "Происхождение семьи, частной собственности и государства", где исследуется история индивидуальной любви и ее отражение в поэзии, чтобы увидеть, насколько верно предчувствовал Шиллер действительные исторические связи, хотя, разумеется, он и представления не имел об их реальных причинах. Гегель, однако, ведет полемику, сопротивляясь установлению этой правильной исторической связи. В переоценке любви в современную эпоху, в ее недооценке в античную эпоху он видит следствие постоянно анализируемой им социально-политической противоположности: "Не связано ли это явление с духом их (т. е. греков.- Д. Л.) более свободной жизни?"[64]. Гегель придумывает случай, будто один рыцарь рассказывает афинскому государственному деятелю Аристиду о своих деяниях, не сообщая, однако, что он: совершил их из любовной страсти. "Разве Аристид, - пишет Гегель,- не зная, кому посвящены все эти чувства, дела и воодушевление, не ответил бы так: я посвятил жизнь моему отечеству, я не знал ничего, что было бы выше его свободы и блага, а трудился ради этого, не притязая ни на награды, ни на власть, ни на богатство, но я признаю, что не сделал столько и никогда не испытывал столь всеохватывающего и глубокого благоговения. Я знаю греков, сделавших больше меня и с более высоким воодушевлением, но я не знаю никого, кто поднялся бы до такого величия самопожертвования, которого достигли вы. Чему же посвящена ваша высокая жизнь? Это должно быть что-то бесконечно более великое и достойное, чем высшее из того, что я могу себе представить,-отечество и свобода!"[65] Здесь в ироническом отрицании всей современной культуры чувства индивидуальной любви содержится восторженная похвала нормальной жизни античности. Вся культура чувств нового времени отрицается Гегелем как экзальтация, низведение высоких чувств к одним лишь индивидуальным, частным и потому недостойным предметам. Ведь предметом героических деяний, по Гегелю, могут быть только отечество и свобода.
Эти рассуждения в известной степени проникнуты республиканским аскетизмом, который свойствен также философии якобинских последователей Руссо. К подобным настроениям молодой Гегель был философски подготовлен идеалистическим аскетизмом "Критики практического разума". Но Гегель выходит здесь далеко за пределы кантовского радикализма и критикует Канта за непоследовательность его аскетической концепции морали.
Как известно, Кант отрицает в своей этике какую-либо связь долга и чувственности, а также не признает, что требование чувственного счастья человека может оказывать какое-либо влияние на содержание и форму моральных обязательств. Гегель с этим согласен. Он выступает лишь против того, что Кант отстаивает стремление к счастью в религиозных выводах своей этики, что эта категория - в связи с появлением бога как "постулата практического разума" - играет огромную роль. Гегель в этом видит опять-таки обновление позитивности религии.
Кантовская этика нуждается, по его мнению, "в постороннем существе, которому присуща была бы эта власть над природой, чего разум не находит теперь в себе и чем уже не может пренебрегать.
В этом отношении вера, неполнота сознания, означает, что разум абсолютен, завершен внутри себя, что бесконечная идея разума должна быть создана самим лишь разумом, чистым от всяких чуждых примесей, что завершена она может быть лишь с удалением именно того самого, навязывающегося ей чуждого существа (т. е. кантовского бога.-Д. Л.), а не посредством сращения его с нею. Таким путем обусловленная конечная цель разума дает моральную веру в бытие бога, веру, которая не может быть практической"[66]. Гегель критикует здесь кантовскую этику, исходя из ее собственных предпосылок, и добивается ее очищения от хитроумных доказательств бытия бога, отрицания кантовской веры в бога, однако на основе дальнейшего усиления морального аскетизма "Критики практического разума".
Но не в этом состоит решающий мотив отрицания. Гегель видит в кантовском учении о боге тоже нечто позитивное в резко критическом, типичном для бернского периода значении этого термина, он отрицает этот ход мысли в кантовской этике главным образом потому, что видит в нем препятствие для создания героически-республиканской морали, выражение современного мещанства. Не без издевки он пишет: "...если какой-либо человек пал смертью храбрых за родину или добродетель, то только в наши дни могут говорить, что он заслуживал лучшей участи"[67]. И далее, остро полемизируя против позитивного характера кантовской связи счастья и морали в постулируемом боге, Гегель добавляет: "Если кто-то, как, например, республиканец, воин, сражающийся если не за отечество, то все же во имя чести, поставил цель своему существованию, цель, в которой отсутствует вторая составная ее часть - блаженство, то цель его такова, что реализация ее целиком зависит от него самого и не нуждается в чужой помощи"[68]. Ясно, что Гегель здесь восхваляет аскетический героизм французской революции и даже привносит в античность ее черты, самой античности во многом чуждые. Но во всех этих гегелевских рассуждениях обнаруживается то, насколько в этот период он связывает полное осуществление жизненных целей человека, подлинное развертывание сущностных сил человеческой личности с абсолютной преданностью родине, интересами общественной жизни. Во всяком стремлении, направленном на частную жизнь индивида, Гегель видит не что иное, как мещанство.
При рассмотрении этой иронической критики мещанства также должны быть приняты во внимание конкретно-исторические условия. Дело в том, что буржуазная историография в Германии использует в качестве универсальной схему, согласно которой всякая борьба против филистерства оценивается ею как нечто романтическое. Однако сегодня такой взгляд совершенно ложен. Буржуазные историки литературы назвали романтиком Гельдерлина, идеологически близкого молодому Гегелю. Попытка сблизить взгляды Гегеля с романтизмом - это и сегодня почти повсеместный, модный прием буржуазной истории философии. В противоположность этой точке зрения следует с самого начала сказать, что романтическая критика мещанства направлена против его современных прозаических сторон, противопоставляет мещанству некий эстетический идеал. И как следствие, эта критика, с одной стороны, часто переходит в апологетику богемно-анархистских тенденций, а с другой - прославляет духовную и моральную узость докапиталистического, ремесленного производства, не затронутого еще разделением труда.
Ничего общего со всем этим не имеет борьба против мещанства, которую ведут Гегель и его единомышленники. Мещанство для Гегеля - как раз проявление средневековой узости в жизни и в мышлении современной эпохи. Гегель никогда не противопоставляет мещанству некий эстетический идеал. Скорее наоборот, сосредоточенность исключительно на интересах частной жизни является, согласно молодому Гегелю, существенным признаком мещанства, а в противоположность этому, как мы уже подчеркивали, граждане античных городов могли быть полностью поглощены общественной жизнью.
Маркс точно охарактеризовал специфические черты борьбы якобинцев. "Весь французский терроризм был не чем иным, как плебейским способом разделаться с врагами буржуазии, с абсолютизмом, феодализмом и мещанством"[69]. Итак, ясно, что борьба молодого Гегеля против мещанства является составной частью его идеологической борьбы за демократическую революцию.
Молодой Гегель противопоставляет христианско-мещанской, морали "частного человека" героическую мораль общественной, жизни. В этом противопоставлении он заходит столь далеко, что защищает даже - в противоположность филистерской христианской морали,- используя античные примеры и доказательства стоиков,- право на самоубийство.
Такая точка зрения не была чем-то исключительным в кругах прогрессивной интеллигенции конца XVIII в. Страстную защиту права на самоубийство в свете демократической борьбы за свободу мы находим, например, в гетевском "Вертере".
Однако молодой Гегель идет еще дальше, а именно в направлении безусловного господства общественной жизни, интересов республики и свободы. Только в этой связи он считает самоубийство морально оправданным.
Гегель цитирует самые разные христиански-мещанские осуждения самоубийства и в заключение добавляет: "Катону и Клеомену и всем, кто лишил себя жизни после уничтожения свободной конституции своего отечества, невозможно было вернуться к частному образу жизни. Их душой овладела идея, отныне невозможно работать ради нее, их души, вытесненные из благородных сфер деятельности, стремятся освободиться от телесных пут п вновь вернуться в мир бесконечных идей"[70].
Молодой Гегель обсуждает проблему смерти, противопоставляя республиканское величие античности мелочности и ничтожности современного ему христианства. Он не принимает резкого противопоставления жизни и смерти, присущего христианству, усматривая в смерти необходимую и органическую предпосылку и способ существования жизни. "Все национальные герои умирают одинаковым образом, ведь они жили и, живя, учились признавать власть природы. Но бесстрастие в отношении ее, в отношении ее мелких зол, порождает также неумение выносить ее более значительные действия. Как иначе можно объяснить, что народы, у которых религия является средоточием, краеугольным камнем подготовки к смерти, в целом умирают столь немужественно,- другие же, напротив, естественно смотрят на приближение этого мгновения"[71]. Далее следует описание прекрасного образа смерти у греков, во многих отношениях испытавшее влияние философских стихотворений Шиллера. Гегель противопоставляет этой красоте мелочную ограниченность позитивной религии - христианства: "Мы видим в кроватях больных, окруженных священниками и друзьями, которые причитают перед отходящей душой умирающего в штампованных и предписанных выражениях"[72]. А в другом месте молодой Гегель прямо иронизирует, говоря о смерти Иисуса, о том, что будто весь мир должен быть преисполнен благодарности Иисусу за его жертвенную смерть,- "как будто уже многие миллионы не жертвовали собой ради менее возвышенных целей, с улыбкой - без обагренного кровью холодного пота, с восторгом, ради своего царя, своего отечества, своей возлюбленной,- и жертвовали собою так, будто они умирали за весь род человеческий"[73].
Таковы в понимании Гегеля те существенные черты, которые характеризуют античность в ее противоположности христианству. После того как читатель познакомился с этим материалом, полагаю, не нужно еще раз доказывать, что образ античности у молодого Гегеля перерастает в утопию республиканского будущего, черты первого переносятся на второе. С точки зрения дальнейшего развития Гегеля особенно важно отметить его отношение к античности, которая для молодого Гегеля была не канувшим в лету этапом истории, а живым образцом для современности: "...пройдут века, пока дух европейцев не научится распознавать и проводить такое различение в практической жизни, в законодательстве- [делать] то, к чему само по себе привело греков их верное чувство"[74]. Политическим содержанием такого отношения к античности, как мы видели, было демократическое республиканство, а философским способом его проявления выступает радикальный идеалистический субъективизм молодого Гегеля, решительная и страстная борьба с античеловеческой религией деспотизма - с позитивной религией христианства.