1
Ошеломленные подруги спрашивали:
— Ты же, Клавка, самолюбивая, да еще и трусиха — ночью выйти боишься. Как ты решилась?!
— А вот не побоялась! — отвечала Клавдия, блестя глазами и шумно дыша (на самом деле, она все-таки боялась). — Он меня любит…
Подумав, она добавляла:
— И слушается.
Подруги напоминали: прежде она смеялась над Валькой, звала шпаной и пропойцей. На это Клавдия отвечала вполголоса:
— Обещался не пить.
Она говорила таинственно, и подруги терялись, недоверчиво качали головами в толстых, зимних платках. И тогда едва слышно Клавдия добавляла:
— Да я ж его тоже люблю, девчата…
Клавдии жених Валентин Мазуров работал в колхозе возчиком и томился желанием необыкновенных дел, но работа была простая и вокруг все казалось скучным. За огородкой росли малина и бузина, у соседской избы рассыхалась бочка. Утром мать вставала выгонять корову, и по деревне шли пастухи, щелкая кнутом да играя на рожке все одно и то же. Мать затапливала печь, и отец кашлял, одеваясь; выйдя из-за перегородки, он подтягивал гирю в часах и говорил, что надобно их снести к мастеру, а то часы вроде бы пьяные — опять звонили невпопад, — и мать, если слышала, отвечала, что часы в хозяина — непутевые… Вечерами Валька выпивал с парнями, а захмелев, озорничал, и были ему, как говорится, море по колено, а лужа по уши.
Свадьбу сыграли в апреле. В избе было тесно и шумно. Несмотря на раскрытые окна, накурили, и Клавдия выскакивала на крыльцо, чтоб освежиться. Деревня стояла в чаще голых палок и прутьев, только ели были и теперь зелеными, свежими. Прошлогодняя, рыжая трава казалась потертым половиком, а каждая ямка до краев налилась водой. На небе был ледоход: грязные, затоптанные льдины с белыми краями шли сплошь, толкаясь друг о друга; местами, в разводьях, проступала яркая синева; солнце изредка всплывало между льдин и снова надолго тонуло. Ветер шумел вокруг. Земля будто улыбалась и вновь задумывалась. За Клавдией выскакивала подружка и торопливым шепотом спрашивала: ну как, что Клавка чувствует при таком переломе жизни? Потом Клавдия вызывала на минутку Вальку и на истоптанном крыльце, торопясь, строго и ласково внушала, чтоб он сегодня поберегся, не напивался, а то она уйдет к матери, только он ее и видел!
Валька не напился, зато напился его отец, и Вальке пришлось на руках отнести отца в постель.
Ночью на станции кричал паровоз. Гудок долго катился в окрестных лесах и глох в отдалении. Весенние леса отзывались на громкий звук постепенно слабеющим гулом, как пианино в клубе. А перед утром, когда стали орать петухи, Валька вдруг засмеялся.
— Деревенские часы поют! — сказал он.
Он лежал на спине, закинув руки за голову, и счастливо улыбался.
Целый день за окнами щебетали птицы. Изредка с тихим хрустом и чавканьем проезжала телега — дороги еще не просохли.
Первое время молодого мужа забавляло, что им, большим и сильным, командует маленькая белобрысая девчонка. Он подчинялся, улыбаясь. В эти дни он прозвал Клавдию смешно и ласково — хозявка. Впрочем, он уважал Клавдию: она окончила семилетку и работала в конторе колхоза, куда не взяли бы Валентина с его четырьмя классами.
Позднее муж попривык и стал томиться подчинением. Впервые они поссорились. А после ссоры, ночью, Клавдия сказала мужу:
— Поступал бы ты, Валька, в трактористы, да курсы! Мы сегодня получили бумажку…
Валентин от неожиданности сел.
— Да ты чего?!
— Не век же тебе ходить в лошадиных хвостах…
Мысль ошеломила Валентина. А Клавдия, поднявшись на локте, отбрасывая волосы, торопливо заговорила, что без специальности не прожить, что надо учиться, когда детей нет, а пойдут дети и станет поздно; что она, Клавдия, хочет, чтобы Валентин не был последним мужиком, с которого и спроса нет, потому что он только и умеет — дрова колоть да хлеб молоть… Она говорила страстно, после недавних рыданий глаза еще были влажными, и судорожные вздохи прерывали речь.
— Не пустит председатель… — сказал, сомневаясь, Валька.
— Надоешь — так пустит! А я б помогла учиться…
Усталая Клавдия скоро заснула. А он не мог уснуть. Он глядел на белобрысую растрепанную девчонку; даже во сне она была обиженная, беспомощная, совсем ребенок, и Валентин, глядя, все больше убеждался, что Клавдия права.
За председателем пришлось ходить неделю. Наконец, выругавшись, он отпустил Валентина.
Теперь, когда его звали выпить, Валька только махал рукой: «Некогда!»
— Сам наутро бабой стал! — смеялись прежние собутыльники. — Эх ты, женатик!
Валентин усмехался.
— До чего же ловко, ребята, устроено зажигание в тракторе! — отвечал он и начинал объяснять зажигание, пока парни, смеясь и ругаясь, не уходили.
Постепенно он привык во всем советоваться с Клавдией.
После работы, брызгаясь и фыркая под гремящим рукомойником, Валентин начинал рассказывать:
— Сегодня меня директор… — остальное захлебывалось водой.
— Чего?! Чего?! — спрашивала Клавдия и подходила ближе.
— Вызывал директор, говорю… — Валентин ожесточенно мыл уши.
— Зачем ты ему занадобился?
— Прибывают новые тракторы…
— Хочет дать тебе новый трактор?!
— Угу! — Валентин полоскал рот, а Клавдия думала и спрашивала:
— Очень он трудный, новый-то?
— М-м!.. — Валентин мотал головой.
— Выработка у тебя, наверное, понизится… — догадывалась Клавдия. — Первое-то время, пока привыкнешь…
— Угу…
А когда посвежевший Валентин причесывался и от него в избе пахло речной сыростью, Клавдия деловито говорила:
— Ботики покупать не будем, прохожу в старых. Шубу тебе справить тоже пока не выйдет… Ну, да починим полушубок, сойдет…
И строго осведомлялась:
— А потом больше станешь зарабатывать, чем прежде-то?
Через год у Мазуровых родился ребенок. Когда Клавдию отвели в родильный дом, Валентин заволновался. Напрасно старая мать говорила, что все бабы рожают, а редкие помирают, что до времени горевать — беду накликать, — на все Валька хмуро возражал, что Клавка маленькая, это ему родить было бы просто, а ей очень даже страшно. Потом он сидел на крыльце родильного дома и курил не переставая — дым полосами плыл перед окнами. Сварливая больничная собачонка, которую прозвали Клизмой, чихала, лаяла, терла лапами морду и, наконец, не выдержав, заскулила. Вышла сторожиха Акимовна, заругалась:
— Чисто костер жгёт, напустил дыму! Завтра не миновать стекла мыть… Иди, иди отсюдова! Собаке и той невтерпеж…
Валентин покорно отходил, и старуха, смягчаясь, говорила:
— Муженек, что ли? Ну-ну, не помрет твоя краля…
А Клавдия считала, что помирает, мучилась и кричала. Было жалко себя до слез. Когда боль отпускала, она думала, что обидно мало жила, да и жила не так — бестолково, глупо, зачем-то сидела в конторе, недоучилась. Знала бы, что это так страшно, совсем бы не пошла замуж. Даже за Вальку… Если б начинать сызнова… Но сызнова ничего не начнешь. Даже в песне поется: «Зх, кабы реченька да вспять побежала! Эх, кабы можно начать жить сначала!..» Тут вновь поднималась боль, и Клавдия вопила чужим, охрипшим голосом.
Родилась дочка, и Клавдия придумала назвать ее Люсей, Людмилой. Сначала Валентин боялся брать дочку на руки: еще повредишь чего-нибудь! Эдакое крохотное, а живое… Люся удалась в мать, но можно было в ней угадать и Валентина, что очень забавляло молодых родителей. Вскоре Валентин стал часами играть с Люськой, гулькать, петь про бабушку Варварушку, что разорвала варежку, другого Валька не знал. А Клавдия говорила Люське почему-то страшным басом: «Агу! Аг-гу!» — словно пугала.
Люське шел третий год, когда председатель вызвал Валентина, предложил поехать в областную школу руководящих колхозных кадров.
— Не поеду! — сказал Валентин. — У меня жена, дочка… Куда я поеду?
— Подумай, — возразил председатель. — Завтра ответишь. В МТС я договорюсь сам.
Сперва Клавдия не дослушала.
— Никуда я тебя не пущу! — сказала она решительно и запнулась.
— Я ему так и сказал, — подхватил Валька, — никуда, мол, от семьи не поеду — от Люськи, значит, и от тебя!
— А он чего?
— Говорит: «Завтра ответишь»… А я уж ответил: семья, мол, хозяйство…
— Поезжай! — решительно сказала Клавдия. — Поезжай — и все! Мы с Люськой не пропадем…
— Да ты же сказала…
— Я сказала не подумавши, а ты уж и обрадовался!
И вдруг заплакала.
— Только не позабудь про нас с Люсенькой, Валя…
2
Клавдия не захотела жить одна у свекра, а у Клавдиной матери было тесно: подрастали младшие сестренки, брат женился и привел жену, весь день изба гудела, как улей. А главное — и у свекра и у матери пришлось бы подчиняться… И Клавдия попросилась в хозяйки только что отстроенного Дома приезжих: мыть полы, стирать, подавать чай, следить за порядком. Правда, это еще не было ее настоящим домом, но и комната приезжих, и большая комната с русской печью, где жили Мазуровы, и светлые сени, и крытый двор были в полном ее распоряжении. Приезжие бывали не всегда и жили день-два… Нередко в доме спали только Клавдия, Люська да рыжий котенок, и Клавдия часто просыпалась ночью — боялась. Она купила занавески, герань и примулы в глиняных горшках, взяла у матери выцветшие полосатые половики, а свекор подарил помятый ведерный самовар. Свободного времени оставалось много, и Клавдия стала работать еще и на почте.
Клава пополнела, держалась солидно и с незамужними подругами разговаривала уже снисходительно.
В областной школе занимались круглый год, и Валентин приезжал только на воскресенья. Он не пил, изредка «праздновал», как говорят в деревнях, да и то немного, и в каждый приезд советовался с Клавдией: что купить в городе, сколько денег оставить на хозяйство, не попросить ли у председателя землицы под огород… Зиму он занимался старательно: нравилось узнавать новое, и он не переставал удивляться, как много хитрого придумали люди. Но когда летом начались работы в подсобном хозяйстве школы, Валентин загорелся — это было еще интереснее. Теперь он мог говорить только об агротехнике.
Начиналась осень. Валентин сходил на разъезде Кузьминском, где не было платформы, — приходилось спрыгивать на землю. Здесь кончался лес. Дальше рельсы уходили в коридор из сосен среди темных полей. В полях блестели далекие огни. Высокие, плохо освещенные вагоны рабочего поезда, казалось, больше не собирались двигаться. Изредка вздыхал паровоз. Слышались спокойные голоса и скрип шагов по щебенке. Темная фигура неторопливо шла вдоль поезда с фонарем, наполненным багровым светом. Валентин, раздвигая ветви, лез напролом в кусты, чтобы попасть на лесную дорогу, — так было ближе. Он уже выходил в поля, когда на разъезде свистел паровоз, громко сталкивались потревоженные вагоны и поезд, постукивая, удалялся. Вокруг смыкалась глухая тишина осени. Потом паровоз свистел далеко и слабо — поезд подходил к следующей станции. Было без пяти девять.
Всходила луна, и еще смутные тени столбов ложились на дорогу. В деревнях светились окна, заставленные геранями. То и дело Валентина окликали. Он отвечал по-разному: спрашивал о здоровье бабки Манеши, кончили вчера молотить или нет, скоро ли драмкружок разучит «Барышню-крестьянку». Он то сочувствовал, то смеялся, то негодовал. Но чем дальше, тем реже его окликали — деревни засыпали. Валентин ускорял шаг. К Дому приезжих он подходил разгоряченный быстрой ходьбой, пропахший горькими запахами осени.
В доме приятно тепло, возле печи шумит самовар, вымытый пол прикрыт половиками. Валентина встречают радостным шумом. Люська щебечет что-то про девочек. Клава, не умолкая, рассказывает новости. Отдав кошелку, Валентин разувается, снимает пиджак и рубаху, мягко ступает большими белыми ногами. За стол он садится в одной майке без рукавов. Веснушчатый рыжий котенок, задирая хвост, ходит возле стула и счастливо мурлыкает. Валентин достает конфеты для Люськи.
— Дорогие? — подозрительно спрашивает Клава.
— Других не было…
— Зря купил… Она же не понимает, ей только бы сладкое…
Клава наливает тарелку щей, не переставая рассказывать. Говорит она о самом обыкновенном: как вчера на почте не сходилась отчетность, не хватало двугривенного и она пересчитала раз тридцать, с тем и домой ушла, а нынче утром сразу нашла ошибку; как встретила у колодца Шурку и о чем с ней разговаривала. Но глаза у Клавы блестят и говорит она оживленно, словно радуется и встрече у колодца, и Люськиным капризам, и своей ошибке на почте. Валентин ест и слушает. Время от времени он спрашивает о том, что его интересует, и тогда Клава будто спотыкается на бегу.
— Идем с Люськой, вижу — стоит у колодца Шурка Озорнова, — быстро говорит Клава. — Стоит, ноги расставила — моется. Будто у них рукомойника нету, у Озорновых!
— Молотить кончили в пятницу?
— Чего?.. Да, в пятницу… Только в Грачевке еще сегодня молотили до обеда, — отвечает Клава и продолжает: — Приехала, оказывается, в отпуск Шурка-то. Все такая же… Она и в школе была болтушка! — Клава смеется воспоминаниям. — На уроке бывало сидит и строчит: те-те-те-те! Вот учителя стали ее сажать с мальчишками. А она с ними познакомилась, подружилась и опять давай строчить на уроке: те-те-те-те! Учителя уж и не знали, с кем ее сажать!
Люська повторяет «те-те-те-те» и смеется.
— Это какая Шурка? — лениво спрашивает Валентин. — Из Копышева?
— Не из Копышева, а из Красненкова, — возражает Клава. — Ну, которая еще дружила с Виктором, только недолго, а после он снова стал дружить с Наташкой… Да знаешь ты ее!
— Там кто-нибудь есть? — Валентин кивает на перегородку.
— Чего? — Клава понижает голос. — Есть один.
— Кто такой?
— Не знаю. Инженер какой, что ли… Из Москвы.
Тут Клава спохватывается: еще подумают, что она без памяти обрадовалась Валькиному приезду, да и сам Валька, чего доброго, загордится. И совсем другим, сварливым тоном Клава спрашивает:
— И когда ты мне привезешь корыто? Как стирать, так иди к соседям или бултыхайся в лохани. Мученье мое!
— Да искал я — нету… — неохотно отзывается Валентин.
— Для других есть, для тебя одного нету. Вон Федька из Копышева привез жене корыто оцинкованное.
— Налей-ка чаю! — перебивает Валентин. — Вот я сейчас приготовлю истинный раствор…
— Чего раствор?
— Сахара в воде.
— Это и мы знаем. Удивил! Я думала — и вправду что…
— Истинный раствор не дает осадка… — говорит Валентин и вздыхает.
После ужина Клава укладывает Люську, а Валентин выходит на волю покурить.
К этому времени из аппаратной появляется одичавший от одиночества Генка Пухов. Радиотехников в колхозе два, но второго председатель послал возить зерно, и Генка с раннего утра до полночи сидит один в аппаратной, куда «посторонним вход воспрещается». Сюда же, на скамеечку возле дома, пришел и приезжий инженер. Они курят, негромко беседуют и смотрят — перед ними в лунном свете лежит колхозный стадион с беговыми дорожками, турником и футбольными воротами, за ним сгрудились маленькие строения старых складов, а дальше белеет шиферная крыша фермы. Налево, в темном доме правления, светятся четыре окна председательского кабинета. А луна, большая и светлая на потемневшем небе, как будто запуталась в ветвях ивы, что растет у конторы.
Валентин подсаживается на скамейку.
— Да, — говорит он невпопад, отвечая своим мыслям, — я пробовал нашу землю — кислая. Хвощ, щавель — они растут на кислой почве. Кислотность здесь пять. Говорю председателю: «На то поле надо сорок тонн извести, на это — сто двадцать тонн». — «Откуда я тебе столько возьму?!» — отвечает. А я говорю: «Можно не известь, можно фосфоритную муку, ее меньше надобно». Вон на Кузьминском разъезде лежит десять тонн фосфоритной муки — невостребованный груз. Теперь ее завалили кирпичами, мешает она им. Попроси — отдадут даром! Поставить одного человека — и вози, рассеивай!.. А то купили туковую сеялку неизвестно зачем. Валяется в канаве, ржавеет… И пахотный слой надо углублять… И озимые у нас не боронуют…
Валентин говорит, как перед толпой, даже размахивает рукой.
— Нет плохой земли, а есть плохой хозяин! — гремит он. — Наша земля может столько давать, что и представить немыслимо. И предела нет!
— Да ты постой, — останавливает Генка, — а то люди подумают, что у нас плохой колхоз.
«Людьми» он называет приезжего, из вежливости.
— Разве я говорю, что плохой? — обижается Валентин. — Колхоз даже очень хороший! Потому и можно делать по науке…
Приезжий понравился Валентину: хорошо слушает и со всем согласен. Образованный человек! Хоть и не специалист в сельском хозяйстве, а понимает. И когда, вздохнув, Генка ушел в свою аппаратную, Валентин долго еще говорил с инженером, даже прошел с ним в комнату для приезжих. Теперь они говорили о стихах, и Валентин принес замызганную тетрадь — он писал нравоучительные и обличающие стишки для стенгазеты. Стихи были плохие. Только недавно Валентин узнал, что существуют стихотворные размеры. Теперь ему казалось, что есть в поэзии свой производственный секрет, вроде зажигания в тракторе, без которого, хоть разбейся, ничего не достигнешь. Но приезжий, вероятно, и сам толком не знал, хотя и пытался объяснять.
— А как же, например, Маяковский? — спрашивал Валентин и жадно смотрел в глаза.
— Валя, я ложусь спать, — сказала за перегородкой жена.
— Сейчас иду…
Но Клава так и не дождалась, уснула одна.
3
Утром был туман, и в тумане слабо шевелился ветер. В отдалении пели невидимые петухи и лаяла собака. Туман пахнул дымом — хозяйки уже растопили печи. Видно было недалеко, от изб и деревьев оставались смутные пятна. Не было ни дороги в город, ни соседней деревни Копышева, ни леса, и оттого казалось, что земля уменьшилась. Зато сараи, избы, деревья словно отодвинулись друг от друга. В тумане весело болтали на проводах ласточки.
С утра Валентин занялся работой: снял дверь в комнате приезжих и унес в светлые сени, чтобы вставить замок; конечно, в колхозе нет воров, а все-таки приезжим неспокойно, когда не заперто. Он долго рассматривал косяк и дверь, словно впервые видел, мерил и чертил, громко разговаривая сам с собой: ему не приходилось врезать внутренние замки, и потому было интересно.
— Сделаем! — громко говорил себе Валентин, ободряя. — Суворов сказал, что пройдем по Чертову мосту, — и прошли! — Он рисовал на двери будущую скважину. — И году не пройдет, а дверь будет готова!
Клава знала — в воскресенье муж всегда что-нибудь забивает, пилит, строит, в крайнем случае колет дрова, — так он отдыхает от занятий в своей школе. Для порядка она поворчала:
— Хоть бы погулял с Люськой… Тоже, отец называется!
— Вот замок поставлю — и погуляем, — незлобиво отозвался Валентин.
К обеду дверь висела на старом месте, а Валентин щелкал ключом, проверяя.
— Подожди, — отвечал он жене, которая звала обедать, — тут дела поважнее…
Замок запирался, и Валентин силой притащил жену: пусть убедится. Клава ворчала:
— Да идем наконец, я есть хочу… Ну, вижу, вижу, что запирается. Герой!
— Вот мы какие! — хвастался Валентин.
От радости он обнял, поцеловал Клаву. Она еле вырвалась.
— Да, ну тебя! Жена с голоду помирает, а он обниматься… Дурной какой-то!
После обеда гуляли всей семьей. Клава опять рассказывала про Шурку и еще про Лешку: что, наверное, Лешка пьет, потому что при своих заработках ходит в грошовом костюмчике. На деревенскую работу, всякий знает, и надо одеваться поплоше — какой ты работник, если станешь беречься грязи?! А Лешка и в клуб приходит такой же — значит пропивается, хоть его и не видели пьяным. Уже прибегала на почту Маруська, спрашивала: как она, Клава, думает, — переменится Лешка, когда женится, или нет? И Клава сказала, что тут много зависит от самой Маруськи, но что она, Клава, думает все-таки, что Лешка женится — переменится!
Валентин слушал молча. Оживился он, только играя с Люськой в «ловишки» да еще когда встретили нового зоотехника Ухтина.
— Здравствуйте, Павел Николаевич! — радостно сказал Валентин. — Вы, я слышал, составляете новые рационы?
— Здравствуйте! — хмуро отозвался молодой зоотехник. — А вы что же, животновод?
В колхозе он был недавно и многих не знал.
— Да нет, я не животновод, я Мазуров! — объяснил Валентин. — Учусь в областной школе колхозных кадров… — И солидно добавил: — Очень меня интересует научная постановка животноводства.
Пока они говорили, Клава стояла поодаль и удерживала Люську, — девочка тянула дальше, требовала:
— Идем гулять!
От разговора с зоотехником Валентин даже вспотел.
— Ух, и ученый! — сказал он с уважением. — Такого наговорил про белки, углеводы да витамины, я едва понял!
На этот раз молчала Клава.
Потом Люська устала и захотела спать. Валентин взял ее на руки. Люська обняла его, но тут же заснула, и ручонка бессильно повисла за отцовской спиной. Валентин бережно отнес дочку домой, положил на постель, сказал Клаве:
— Схожу потолкую с бригадирами…
Клавдия поворчала:
— И часу дома не посидишь. Как все одно на угольях…
Но удерживать не стала, а то еще подумает, что ей без него скучно. Очень нужно! Пускай идет…
— Я быстро! — пообещал Валентин.
Бригадиры сидят на ступеньках правления, курят и разговаривают, ожидая председателя. Виктор Ветелкин из Красненкова и Пеньков из Копышева здороваются и продолжают спорить о чистых и занятых парах, а Кузьма Маслюков, тощий и крикливый бригадир из Грачевки, радостно восклицает:
— А-а, Валентин! Ну, как там, в школе? Выучил, наконец, долбицу умножения?
— Мы ее и раньше знали, — спокойно отвечает Валентин. — А вот чего я вам хочу сказать, бригадиры: неправильно вы храните навоз в буртах, в буртах навоз горит.
Маслюков восторженно шлепает себя по худым коленям:
— Да ну? За это люблю!.. Ну, давай, давай, научи!
Валентин говорит так громко, что Ветелкин с Пеньковым повертывают к нему головы.
— Навоз и должен гореть, иначе не перепреет… — равнодушно отзывается Пеньков.
— И вовсе не должен гореть. Навоз надо укладывать в ямы, поплотней утрамбовывать. Тогда он перепревает медленно и получается такой красный, рассыпчатый…
— Рас-сып-ча-ты-ый?! — Маслюков изображает недоумение. — Это зачем же?
— По мне какой-нибудь, лишь бы побольше! — говорит Пеньков, затаптывая папиросу.
— Навозу мало, а почему торф не берете? — гремит, воодушевляясь, Валентин. Он показывает рукой: — Вон, под лесом, сколько хочешь! Немножко, правда, кислый, надо бы извести… Да и вообще почвы у нас закисленные…
Привлеченные шумным спором, останавливаются на дороге колхозники, а Степанида Кочеткова, которая идет на ферму, задорно кричит:
— Так их, Валька! Пусть знают, почем фунт лиха! Потяжелели наши бригадиры, заелись…
И, любуясь, смотрит на Валентина насмешливыми и немного грустными глазами.
— А может, сахарком посыпать землицу-то? — сощурившись, спрашивает Маслюков.
— Ты прошлый раз считал — вышло двести тонн извести, да и то не на все поля, — лениво возражает Пеньков. — Где ее взять, известь-то?
Валентин отвечает, что на Кузьминском лежит бесхозяйная фосфоритная мука, даром бери.
— Фосфоритная мука? Фью-ю! — насмешливо свистит Маслюков. — Ее б по коробкам рассыпать да продавать девкам на пудру…
— Ты когда-нибудь пробовал ее рассевать? — спрашивает Пеньков. — Сплошной туман в поле, не прочихаешься…
— Она больше в воздух летит, — подхватывает Маслюков. — В землю еще то ли попадет порошинка, то ли нет — бабка надвое гадала.
— Ничего! — гремит Валентин. — Туда же сядет, на землю… Просто нет у вас желания работать по науке — и все!
— По науке мы чумизу сеяли, — говорит Маслюков. — Хоть бы на смех уродилось зернышко, одна трава!
И только Ветелкин спрашивает, вытащив затрепанный бригадирский блокнот:
— Сколько, говоришь, муки-то? Десять тонн? Угу…
— Вон, спорите о парах, — продолжает распаленный Валентин, — а какие могут быть у нас занятые пары? На паровом поле с сорняками боремся, а рядом — у дороги, под заборами, на опушке — вот они, сорняковые семенники! Растут сколько хочешь и обратно сеются на поля… Решетом воду носите, бригадиры!
— Станешь бригадиром — иное запоешь! — равнодушно отзывается Пеньков. — Тут, брат, только б поспеть в сроки… А урожай что ж, неплохие у нас урожаи, не как у соседей.
— Ты, Пеньков, на горбатого не равняйся! Нашел чему радоваться! «Чай, не я первая, не я последняя: и впереди меня есть, и позади меня есть». Этим, что ли, оправдываться?
Когда наконец Валентин уходит, Маслюков зло говорит вслед:
— Растет клюква к ужину… Это у него, как у щенка, только зубки режутся, а погоди, вырастут зубы — наплачешься! Чего доброго, не поставили б послк школы в заместители…
— Он дельное говорит, — негромко возражает Ветелкин. — Парень хочет добра колхозу.
— Знаем! — вскидывается Маслюков. — Отец дочку порет да приговаривает: «Я тебе, дуре, добра хочу!» А от того добра у девчонки глаза вылезли на лоб. Знаем… Чего ж он прежде добра не хотел, моргал?
— Молчал, когда не знал. Для критики тоже нужны основания…
— О-а-ах! — зевает Пеньков. — Мой тебе совет, Виктор: не связывайся с фосфоритной мукой, не обрадуешься… Долгонько что-то нет председателя. Пойти спросить, не звонил ли из города…
Перед вечером Клавдия уходила к подруге — взять выкройку платьица, а то Люська бегает в заплатанном, прямо стыд. Валентин сидел с дочкой перед колхозным стадионом, где мальчишки, галдя, гоняли футбольный мяч, и рассказывал сказку про замазку. Будто бы один дяденька плотник придумал такую замазку, которая навечно скрепляет что хочешь. А был у дяденьки сын-озорник, вот он спер у отца замазки и для начала прикрепил петуха на самый конек, — петух крыльями машет, кричит, а слезть не может… Люська смеялась и, задирая голову, смотрела на крышу… Потом сын-озорник намазал замазкой одну ступеньку, больше у него замазки не хватило, и кто хотел войти в дом, приклеивался, вот как муха на липкий лист.
— Орут, руками размахивают, — издали поглядеть — танцуют на крыльце! А ноги отодрать не могут. Потом уж догадались, разулись и ушли, а сапоги и посейчас стоят на ступеньке приклеенные…
Валентину самому нравилось, как он сочиняет, а Люська хохотала до икоты.
Перед закатом сорвался ветер. Загремел железом на крыше, погнал солому и щепки по дороге, стал возле конторы трепать иву, будто таская за волосы. Цыплята бежали по ветру к дому, а ветер старался их вывернуть наизнанку — то задирал парусом крыло, то сдувал перья с задка до самой кожи. Цыплята пищали и вертелись
Валетин увел Люську в дом.
Клавдия вернулась растроеннная и растрепанная. Уже от порога она спросила сдавленным голосом:
— Да что же это, Валька, делаешь?
— А с Люськой играю…
— Мне сейчас Панька все-все рассказала… Ты что же это, Валька, а?
— Да чего я?!
— Ты зачем же бригадиров дразнишь, Валька? Маслюков кричит по колхозу, что все бригадиры откажутся, если тебя поставят в правление после школы. «Пусть, кричит, его посылают в Дубовицы, пусть там поработает! Хорошо, кричит, критиковать, где работа
уже налажена, а вот пусть попробует с самого начала — от разбитого корыта!»
— Кто его послушает, Маслюкова!
— А вот и послушают! И Панька говорит, что послушают… «Для того, говорит, их и учат, чтобы поднять сельское хозяйство, а если, говорит, своп колхоз откажется, то пошлют в самый плохой: чтоб налаживали!»
— Ну и наладим!
— Наладишь ты, как же! Ты совсем о нас с Люськой не думаешь, Валька!
— Не Маслюков будет решать…
— А Маслюков уже объяснил председателю, что ты, мол, под него роешься, под председателя, потому и бранишь наш колхоз!
— Никита Андреевич и сам умный, не поверит…
— Ан поверил… И Панька говорит, что поверил! Дурак! Хоть бы школу сперва кончил…
— Это мне еще год молчать?! Да за год, знаешь, сколько можно сделать!
— Чего у тебя болит, если у них не болит? Нету в колхозе агронома, учить их некому, что ли? Тоже у-чи-тель сыскался!
— Агроном захлопоталась, не видит.
— Пошлют в Дубовицы — захлопочешься… Ты что?! Ты что делаешь, Валька, а? Ты бы хоть подумал…
Они поссорились, и впервые Валентин не уступил. Ужасаясь, Клава ощутила глухое, ожесточенное упорство мужа. Она растерялась. Плача и негодуя, она кричала, что ему не жалко Люську, что Валька разлюбил ее, Клавдию, что в Дубовицах крыши покрыты соломой, а колодези обвалились, что и дураку легко критиковать по книжке, не работая, — хитрого тут нету! В Дубовицах опамятуется, да поздно… Сквозь рыдания она говорила, что Дубовицы до их колхоза надобно все десять лет поднимать — так и жизнь пройдет!
— А я… а я, глу-упая, думала: новый дом поставим, я… я… яблоньки насадим, цве… цветки. Лю… Люсенька в школу пой… пойдет, в хорошую!
Обессиленная рыданиями, она пила воду из ковша, но вода расплескивалась, а зубы стучали о железный ковш. Глядя на мать, тоненько заревела и Люська.
— Да ну вас всех! — крикнул Валентин, хлопнул дверью, ушел в аппаратную, хоть туда «посторонним вход воспрещается».
Клавдия безутешно плакала. Муж больше не слушался. Это было непонятно и страшно. Что же теперь будет?
Ночью Клавдия не спала. То плакала, то лежала, вздыхая; вставала пить воду. Валентин ничего не слышал — спал или притворялся. Лег с вечера лицом к стене и не шелохнулся. Он лежал каменный, чужой. Глядя на эту равнодушную спину, Клавдия недоумевала: почему она лежит рядом с чужим, враждебным мужиком? Зачем она мучилась и помирала, рожая от него ребенка? Ей стало нестерпимо…
— Не может быть! — беззвучно прошептала Клавдия.
Вспомнилось, каким ласковым и веселым бывал прежде ее Валька. Клавдия судорожно всхлипнула.
— Валька! Валечка! — тихо позвала она.
Муж не отозвался. Она положила маленькую горячую ладонь на его широкую, прохладную, сильную спину. Муж нетерпеливо дернул плечом. Он и вправду был теперь чужой!
Клавдия вновь разрыдалась, уткнувшись в подушку, — боялась разбудить Люсеньку. Все рушилось…
4
Валентин встал до света, молча оделся и ушел, не позавтракав, хотя идти к поезду было еще рано. Клавдия не стала ни стряпать, ни прибираться, наскоро умылась, оставила плачущую Люську у соседей и побежала к подругам — она совсем растерялась. В запертом доме исходил криком котенок.
— А кто говорил «не выходи за Вальку»? — напомнили подруги.
— Он обещался… — всхлипывая, отвечала Клавдия.
— А ты и поверила? — Подруги снисходительно усмехнулись. — До женитьбы они что хочешь наобещают. Вот погоди, опять начнет пить. Еще прибьет…
— Тогда я уйду… — рыдала Клавдия.
— Ну и будешь куковать одна… Мало их, что ли, кукушек!
А Даша, которая всегда враждовала с парнями, повторила свое обычное:
— Каким он был, таким и остался. Из барана щи варят, а все равно бараниной пахнет.
Все объяснила Шурка Озорнова.
— Если не помирится, не буду ему… женой! — грозилась Клавдия, сморкаясь и вытирая глаза.
— Дура ты, дура! — снисходительно ответила Шурка. — Он же это нарочно…
— Почему нарочно? — начиная дрожать, спрашивала Клавдия. — Почему нарочно?
— Потому, что, наверное, завел себе в городе женщину. Теперь здесь переругается, колхоз от него откажется, и пошлют Вальку в другую деревню. Сейчас он тебе письмецо: «Так и так, дорогая и любимая Клавочка. В другой деревне нету хороших квартир, а у нас маленькая дочь. Ты уж с ней поживи, где жила, пока я сыщу квартирку». И все!
— Все?
— Конечно, все. Сиди, жди квартирку, а он тем временем женится…
— Я к его родителям пойду! — вспыхнула Клавдия.
— Пойди, пойди! — поддержали подруги.
И только Наташа строго сказала Клавдии:
— Не выдумывай глупостей! Валька прав. Не понимаю, чего ты взъелась на него. А что бригадиры не желают слушать критики, надо об этом поговорить с парторгом. Жалко, что теперь у нас не Анна Сергеевна… Поотвыкли мы от самокритики, себе все прощаем.
Никогда прежде Клавдия не думала, что ее Валька встречается с другой женщиной, хоть и знала: немало и в колхозе и в городе томится вдов в самом женском расцвете. Вон Степанида Кочеткова и замужем быда всего-то полгода, а теперь живет вдовицей, растит сынка и ропщет, что прежде времени зачислена в старухи. Оттого, быть может, и вспыхивает Степанида гневом то на соседку, то на сына, а всего чаще на беспорядки в молочной ферме, где работает скотницей. Тогда ее пронзительный от бешенства голос слышен даже у клуба.
А Валентин пришел на Кузьминский, сел на скамью у станции. Начинало светать, одинокая лампочка над дверью слабела с каждой минутой. Туманы бродили вокруг, и оттого в лесу раздвинулись деревья, словно, лес поредел. Подошел железнодорожник с фонарем, в котором тлел багровый свет, поздоровался.
— Здорово, Трифоныч! — тихо ответил Валентин.
Трифоныч открыл фонарь и задул свечу. Фонарь сделался черным, мертвым. Старик поставил его у ног, сел и зевнул.
— Поезд пройдет, сдам дежурство — и спать… — сказал он. — Учишься, значит? Вам, молодым, чего не учиться! Это нам раньше не было ходу, а уж как хотелось!.. Аж ночью снилось, что учусь… Мальчишкой-то поучился я всего две зимы — два класса приходской школы. А после революции попал на год в областную школу для пожарников, — я пожарником тогда работал. Вот, помню, учитель математики стал объяснять про неизвестное. Написал пример: «5 — x = 2». «Вот этот крестик и есть, говорит, неизвестное!» Ничего я не понял. Но, вижу, другие не спрашивают, и я постеснялся. Вечером поднялся наверх — общежитие у нас было внизу, а наверху классы, — сел за стол. У меня на бумаге написано «5 — x = 2»; смотрю на этот крестик и ничего не понимаю. Заходит Сахаров, он у нас старостой был. «Ты чего, Зубков, сидишь?» — «Ничего у меня не выходит, — говорю. — Не понимаю я…» — «Да тут, говорит, и понимать нечего, все простое». — «Кому, говорю, простое…» Он подходит ближе, видит — у меня слезы капают на бумагу. «Да ты, спрашивает, никак плачешь?!» — «Плачу», говорю. А у меня одна мысль: завтра выгонят из школы. Стал он объяснять: «Вот, говорит, от пяти отними два, сколько получится?» — «Три», говорю. — «Теперь напиши вместо крестика три. Понял?» — «Понял!!» Заставил он меня решить примеров десять и на вычитание и на сложение. «А теперь, говорит, давай покурим и спать».
Старик посмеялся над собой, покрутил головой.
— Вот ведь пешка был! Плакал от неизвестного! А?
Он рассказывал долго — соскучился за ночное дежурство. Потом спросил:
— А ты чего так рано? Поезд-то будет через час… Иль с женой поругался?
— Угу…
— Бывает… И чего, ты скажи, бабам от нас надобно?! Вон у меня голова седая, шестой десяток разменял, а все она меня учит, все воспитывает. И водки, старый черт, не пей, и туда не ходи, и того не делай! В крови это у них, что ли, — чтобы, значит, детей воспитывать… У тебя еще Клавка мирная… Чего это ты с ней поругался?
— Не привык я, Трифоныч, ругаться с Клавкой, — Валентин говорил хрипло, словно в нем была трещина. — Не заведено было у нас ругаться…
— Так и я, милок, не привык, а вернее сказать — притерпелся… Чего ж это вы разбранились?
— Не велит с бригадирами спорить. А как не спорить? Для того нас и обучают, чтобы поднять сельское хозяйство. Разве от меня этого ждут, чтобы молчал?!
— Не понимает, значит… — вздохнул Трифоныч. — Или вот я, например. За бабами не бегаю — поздно, да и раньше к этому большой охоты не имел… Ну, сойдусь с товарищем, таким же вот старичком, посидим, поговорим; ну, выпьем по сто пятьдесят… Кому от этого вред? А поди ж ты, на стену лезет, клянет, плачет. А другой раз, если дома, так и сама не откажется, выпьет с нами. Вот и угадай! Нет, милок, баба — это хитрое дело!
— Не знаю, как теперь и быть…
— Главное — ты с ней не спорь. Бабу, милок, не переспоришь! Наше, мужское дело — коли дома скандал, взял шапку и за дверь…
— Еще хуже обижается!
— Ничего! Пошумит и перестанет. Думаешь, ей интересно скандалить в пустом помещении?
— Я ж перед ней не горжусь, перед Клавкой. В чем другом я бы с дорогим сердцем… А тут нельзя мне отступиться! Понимаешь, нельзя…
— И думать не смей! Чего еще! И так вроде бы мы — лошади, а бабы — кучера…
Старик прислушался.
— Поезд свистел в Воронове. Через десять минут придет… — И повторил, вставая: — Ты и думать про это не смей! Еще чего!
Работа валилась из Клавдиных рук. На почте каждый день не сходилась отчетность, комнату приезжих Клавдия прибирала кое-как и не раз с веником или тряпкой в руке плакала, приткнувшись лбом к стене или к холодной спинке одной из кроватей.
В среду, взяв Люську, она пошла к свекру.
У Валькиных родителей все было по-старому. Так же у соседской избы рассыхалась бочка, за огородкой росли малина и бузина, а пастух гнал стадо, щелкая кнутом, коровы мычали, вызывая хозяек, и хозяйки выходили к воротам. Валькина изба еще больше потемнела и как будто уменьшилась, а свекор стал седой, старенький. Он сидел за столом, свертывал цыгарку, и руки у него дрожали.
— Это ты правильно! — сказал он, выслушав. — Мы в деревне живем как в лесу дерева. Может, сосед тебе и не по нраву, а терпи. Деваться некуда! Все одно, ссорься не ссорься, а жизнь проживешь рядышком. Это тебе не в городе! В деревне, брат, ссоры к добру не ведут! Это ты правильно. Ты пришли Вальку-то, я с ним, брат, поговорю! Я с ним строго поговорю, как надо.
Часы пробили тринадцать раз.
— Тьфу! — плюнул старик. — Непутевые! Надо их все-таки снести к мастеру…
Свекровь процеживала молоко, гремела подойником. Не поднимая головы, она сказала:
— Все вы, как я погляжу, непутевые…
— А ты помолчала б! — прикрикнул старик, но окрик получился не грозный, а жалкий, и Клавдия поняла, что свекор не может строго поговорить с Валькой.
Свекровь вышла проводить на крыльцо.
— А по мне, не надо тебе с ним, дочка, из-за дерьма ссориться: не с тобой ведь бранится, с другими!.. А он тебя жалеет, шибко жалеет, дочка! — Старуха засмеялась. — Когда тебя в родилку-то отвели, места не находил… «Это, говорит, мне бы рожать, не ей, потому что я сильный!» Чего выдумал, а? Рожать мужику!
— Маменька! — Клавдия, заплакав, спрятала лицо на плече у старухи; от плеча пахло парным молоком. — Мне, да не знать, какой он был! А теперь… теперь есть у него дру… другая…
— Другая?! — ахнула старуха. — Да тебе не примерещилось?
— Все говорят… — рыдала Клавдия.
— Пришли Вальку! — сказала старуха, сурово поджимая губы. — Сама спрошу.
— Отопрется он, маменька! Оправдается…
— Перед матерью не отопрется. — И тихо добавила: — А коли оправдается, то и хорошо: значит, невинен. И реветь загодя нечего, без нас дождю хватает. Еще успеешь…
За неделю Клавдия осунулась, похудела, глаза обвело тенью.
В субботу, когда приехал Валька, она сказала, зло сверкая глазами:
— Все твои штучки знаю! Все, как на блюдечке…
— Ну и знай! — буркнул Валентин, раздеваясь.
— Думал — в городе, так не узнаю? Ан все узнала…
Валька молчал.
— Ну, как ее зовут, твою полюбовницу?
У Валентина рот раскрылся сам собою.
— Да ты, Клавка, угорела или как?
— И не ври, не старайся! Все знаю…
Клавдия дрожала так, что зубы стучали.
Валька не стал ужинать, ушел. Пропадал допоздна, но вернулся трезвый и сразу, не отвечая Клавдии, лег спать на полу. Подстелил тулуп, а накрылся пальто.
Вообще Валентин обманул ожидание Клавдиных подруг — не стал ни пить, ни драться. Но семейная жизнь Мазуровых все равно быстро разваливалась. Теперь Валентин приезжал мрачный, молчализый, клал на стул кошелку с городскими покупками, на стол бросал деньги, если оставались от стипендии, и, поев, куда-то уходил. С Люськой он почти не играл, а когда дочка приставала, просила рассказать сказку, гладил ее по светлым волосенкам и говорил, что болит голова и сказок он больше не помнит, все сказки кончились!
В воскресенье Валька колол дрова, пилил, строил. Починил крышу на дзоре, исправил ступеньки, перегородил сени, чтобы приезжие пореже ходили к его семье. Но теперь он работал молча.
По-прежнему он ходил разговаривать с бригадирами, но был злой и однажды чуть не подрался с Маслюковым. Их разняли. Этот случай разбирали в правлении, и Маслюкову объявили строгий выговор за зажим критики, а Вальке записали предупреждение, чтоб критиковал не кулаками.
Как-то Валентин встретил Степаниду Кочеткову.
— Эх, жаль мне тебя, парень! — сказала, усмехнувшись, Степанида. — Пропадаешь из-за бабьей глупости… Пришел бы как-нибудь, что ли. Я б и водочки припасла…
И вдруг потянулась, закинув руки, да так, что затрещала кофта, — наверное, где-то порвалась.
— Спасибо на приглашении, — хмуро ответил Валентин, — только времени нету гостевать.
— Ну, как хочешь! А заскучаешь — приходи.
Валентин отошел, но губы отчего-то стали сухие, пришлось облизнуть.
Раза два Валентин приезжал, против обыкновения, веселый и, ужиная, пытался что-то рассказывать. Клавдия не слушала. Дернув плечом, она отходила и нарочно громко заговаривала с Люськой или даже с котенком. «Опять ты платьишко замарала! — говорила она дочке. — Думаешь, матери легко стирать в лоханке-то?» Котенка она спрашивала: «И в кого ты такой удался, урод? У, противный зверь! Глаза б мои на тебя не глядели…» И Валентин умолкал на полуслове.
Как ни добивалась Клавдия, он не признался. Валентин хмуро говорил, что это глупые Клавдины выдумки, что ему и встречаться некогда в городе, потому что весь день они занимаются да еще бывают в подсобном хозяйстве школы, а вечером надо готовиться к следующему дню — читать да решать задачки. Даже в кино не был ни разу — едва поспевает забежать в магазин, купить гостинцы к субботе. А живут они, Клавдия знает, в общежитии… И если она не верит, пусть спросит кого хочет из ребят, которые учатся… Но говорил Валентин раздраженно, с ожесточением, и примирения не получилось. Много раз Клавдия собиралась сама поехать в город, да нельзя было оставить почту.
Однажды приезжий ветеринарный врач попросил чаю. Был поздний вечер, Люська и котенок спали. Самовар еще не остыл. Клавдия налила чаю. Ветеринар сидел за столом под яркой лампочкой и улыбался. Был он без пиджака и без галстука, в расстегнутой шелковой рубашке, молодой, загорелый, с веселыми карими глазами.
— Какая вы худенькая! — сочувственно сказал он, принимая стакан.
— Разве ж я такая была… — вздохнула Клавдия.
— Болеете?
— Ничем я не болею, а так…
— Как это «так»?
— Ну, так… от переживаний…
Согретая нежданным вниманием, Клава разговорилась. Садиться она не стала, чтобы не затягивать разговор, а поставила локти на стол и подбородком оперлась на ладони. Клавдия не заметила, что простенькое домашнее платье слишком открылось на груди. Приезжий угощал конфетами.
— Что вы!.. Не надо… Я не хочу!
— А вы дочке возьмите! — улыбнулся приезжий.
Клава взяла для Люсеньки пару конфет, зажала в кулаке. Рассказывая, она тихонько заплакала, смутилась, хотела убежать, но приезжий удержал за руку.
— Да полно вам из-за пустяков худеть! Такая молодая, хорошая… — сказал он ласково и вдруг поднялся, высокий, горячий, крепкий, обнял маленькую Клаву так, что занялось дыхание, и стал целовать куда попало — в глаза, в нос, в ухо, в щеки.
Клава отчаянно отбивалась:
— Пустите! Оставьте! Я закричу… Я…
Тут ей вспомнилась неизвестная Валькина полюбовница, и она перестала бороться, только все время твердила:
— Не надо! Не надо! Не надо!..
Прибежав к себе, Клавдия разжала кулак, посмотрела на смятые, растаявшие конфеты и брезгливо выкинула их в помойное ведро, а сама поскорее умылась и легла, но спала в эту ночь плохо.
На другой день она позвала ночевать младшую свою сестренку Машу. Когда вечером приезжий попросил чаю, Маша отнесла ему стакан. Клавдия слышала, как он спросил:
— А где хозяюшка?
— Спать легла, — отвечала наученная Маша. — У нее голова болит.
— Так у меня же есть лекарство! Я сейчас принесу…
— Не надобно, она уже приняла, — сказала Маша и ушла, даже не взяв конфеты.
Утром приезжий поймал Клаву в сенях.
— Ты что же не пришла? — спросил он горячим шепотом.
— Голова болела…
— Уж будто голова! — засмеялся приезжий. — Вот вы все такие: сначала сделаете, а потом испугаетесь, уверяете себя, что ничего и не было.
— Было, да быльем поросло! — зло ответила Клава. — И не лезьте, а то председателю пожалуюсь…
К субботе ветеринар уехал. «Как я теперь посмотрю в глаза Вальке?» — с ужасом думала Клавдия. Но Валентин приехал мрачный, поужинал, ни на кого не глядя, и сразу ушел в аппаратную. Клавдия ожесточилась: «Ну и пусть! Значит, празда, есть у него другая, коли не смотрит на жену».
5
Чем больше она думала, тем больше убеждалась, что Шурка Озорнова права. Прежде Валька всегда сам искал примирения, уступал. Если теперь он упорствует, значит кто-то настраивает его против семьи. Выходило, что непременно должна в этом участвовать женщина, иначе и быть не могло. И еще чувствовала она, не умея сказать, что дело не в случайной ссоре, которой могло и не быть. Даже промолчи она в тот вечер, когда Панька рассказала о бригадирах, все равно им пришлось бы столкнуться. Теперь Клава в слезах вспоминала, что последние месяцы Вальке стало неинтересно дома и он уходил то в правление, то к животноводам, то беседовать с бригадирами. И вообще он всегда любил мешаться в чужие дела: писал стишки в стенгазету, осмеивал людей, и многие обижались. Она, Клавдия, никогда этого не понимала. Если всякий сосед станет мешаться в твою жизнь, волком взвоешь. И будто мало дел у себя в семье… Просто, наверное, это у него прежнее: как был задирой в парнях, так еще и в мужиках не выветрилось… Еще вспомнилось ей, каким обиженным делалось Валькино лицо, когда она прерывала его рассуждения об агротехнике. А что делать? Ей невтерпеж бесконечно слушать о разных почвах и суперфосфатах; она сразу начинала зевать, клонило в сон, а «спать да родить нельзя погодить», как говорят в деревне. В конце концов, они ссорятся не впервые за четыре года супружества. Но тогда, в первый раз, Клавдии удалось направить Валькино недовольство в другую сторону — на глупую его работу возчиком. Оттого он и стал добиваться у председателя, чтоб его отпустили учиться, оттого и пить бросил и разошелся с прежними приятелями. Теперь же сколько Клавдия ни думала, она не находила выхода и потому все больше убеждалась, что Шурка Озорнова сказала правду. Думать ей приходилось много — шесть дней в неделю. И в эти дни ее била лихорадка: впервые Клавдия боялась будущего. Воскресенье надвигалось тучей, которая может принести грозу и град. А вместе с тем она любила Вальку и, когда вспоминалось прежнее, отчаянно рыдала, прячась от всех: все равно никто не поможет, только лишнее унижение…
Теперь, после случая с ветеринаром, Клавдия окончательно уверилась в измене мужа. Ей нужно было думать, что он виноват, и она думала.
А Валентин боялся примирения: он уже привык подчиняться Клавдии и знал, что способен упорствовать только в ожесточении и обиде. Уступить же было немыслимо. Он был обязан добиваться, требовать, обличать. И главное — это ему нравится… Валентин почувствовал Клавдину отчужденность и встревожился, но раздумывать было некогда. «Обойдется!» — решил он.
Не раз Клавдия посылала Валентина к родителям. «Ладно, схожу», — отвечал Валентин и не шел, занятый делами.
Мать пришла сама.
— Здравствуйте! — сдержанно сказала она. — Ты бы, Клавдюша, погуляла, что ли, с внучкой-то… Да не ходи далеко…
Клавдия долго бродила возле дома, волнуясь; она не слышала, о чем спрашивает Люська, дергая за рукав.
Наконец старуха вышла.
— Оправдался! — сказала она радостно. И строго добавила: — Злые языки оболгали, а ты веришь… Ну, ступай, мирись при мне…
И еще сказала старуха, когда Клавдия поднялась на крыльцо:
— Не пускай, дочка, ссору в дом — от дома пепел останется!
Свекровь заставила их поцеловаться и ушла, а мира не было. Теперь Клавдия не поверила и свекрови: «Известно, мать! Наврал, извернулся, а она и рада…»
И все-таки они помирились. Не признавались, не просили прощения, а просто Валентин, не стерпев, заговорил, и Клавдия, измученная ссорой, на этот раз ему ответила. Вечером они даже пошли в клуб, где показывали «Историю одного кольца». На экране плавали лебеди и дрались с орланом, защищая лебеденка. Зал сочувственно гудел. Кто-то ломился в запертые двери, мальчишки заглядывали в окна, прижимая носьи к стеклу. Потом зажгли свет, девушки оттащили скамейки в сторону и приготовились танцевать.
Рядом с Мазуровым оказался Маслюков. Подмигнув другим, он спросил:
— Объясни ты мне, Валентин: почему это у нас второй год ложится пшеница? От дождей, что ли?
— Молчи, Валька! — быстро сказала Клавдия. — Он на смех спрашивает…
— Почему на смех?! — возмутился Маслюков. — Я ж вправду не знаю!
— Возьми книжку да прочитай! — отрезала Клавдия.
Но Валентин не слушал.
— Хлеб ложится, когда избыток азотистых удобрений, — объяснил он. — Надо добавлять калия.
— Как же его добавишь, коли пшеница уже высокая? Потопчешь ее…
— Лучше всего, конечно, вызвать самолет… — начал было Валентин, но Маслюков не дал договорить.
— Са-мо-лет?! — вскричал он и обернулся. — Слышите, ребята? Такому дай волю — на трудодень останется полтора шиша без полтинника! Чего денег жалеть, колхозные!
Клавдия ушла, не дожидаясь Валентина. А после, дома, сварливо сказала:
— Лезет карась на удочку! Больно нужно ему твое объяснение!
— Спрашивает — так я должен сказать… — хмурясь, отозвался Валентин.
— А в дураках оставаться тоже должен? Молчал бы уж…
— С тобой, и верно, лучше помолчать…
Больше Валентин не отвечал. Вскоре замолчала и Клавдия. Примирение вышло непрочным, как первый осенний лед.
6
Поглощенная переживаниями, от которых худела, Клавдия не замечала, что в колхозе назревают перемены. События свалились на нее, как подтаявший снег с крыши. Даже не сразу поняла, что происходит…
В феврале на общем колхозном собрании Никита Андреевич, пряча глаза, отказался быть дальше председателем, сказал, что уже стар, последнее время хворает и надобно ему отдохнуть… «А там видно будет!» — все-таки сказал Никита Андреевич, садясь. И вдруг все увидели, что он и вправду старый. Потом говорили, что Никите Андреевичу до смерти не хотелось отказываться, но его убедили, потому что в председатели наметили специалиста, участкового агронома.
Собрание было бурное. Хоть и знали участкового агронома, а все-таки многие опасались журавля в небе и просили Никиту Андреевича остаться. Парторг и члены правления возражали, говорили, что колхоз уже поднялся до той ступени, когда вести должен специалист, который «лучше видит перспективу науки». Выбрали, конечно, агронома.
Новый председатель сразу сменил Маслюкова, поставил его конюхом. С горя Маслюков пил целую неделю и пьяный скандалил дома. А когда, опухший и заросший, вышел наконец на работу, лошади от него шарахались, как от волка. На маслюковское место назначили Настю Пирожкову, комсомолку. Первое время она бегала утром по избам с расширенными от ужаса глазами, врывалась в дом в облаке холодного пара и звонко кричала с порога:
— Дядя Миша! Вы что ж на работу не выходите? Пора!
— Как не иду? Иду! — хрипло отзывался дядя Миша. — Вот только обуюсь… Да ты двери плотней закрывай, бригадир, дует.
Но бригадира уже не было, — скрипя снегом, Настя летела мимо окон к другой избе.
Весь март на поля возили торф. Грузовики возвращались из города, по самые борта закаленные минеральными удобрениями и комбикормом для скота — на это новый председатель не жалел денег.
В первое же воскресенье, встретив, он зазвал к себе в кабинет Валентина и два часа разговаривал с ним, с Виктором Ветелкиным и колхозным агрономом Галактионовой. Прощаясь, председатель сказал, что будет просить правление, чтоб Валентина, когда окончит школу, сделали его заместителем.
Клавдия мыла посуду после обеда и думала о своем. Теперь она все делала медленно, как впросонках. Люська спала и во сне присвистывала, — застудилась, должно быть. Пугаясь, Клавдия услыхала, как загрохотало на крыльце, словно бы упало тяжелое, загремело в сенях, хлопнула дверь — ворвался Валька. Он сиял и был потный, тяжело дышал.
— Клавка! — крикнул Валентин и на мгновение замер.
— Люська спит. Тише… — сказала Клавдия.
— Клавка! — снова крикнул Валентин. — Наша взяла! Ур-ра!
И схватил Клавдию на руки. Из беспомощных Клавдиных рук вывалилась тарелка, разбилась в черепки… А Валька кружился по комнате с Клавдией на руках, орал и смеялся. Люська проснулась, хотела заплакать, но вместо того засмеялась, слезла с кровати и босая подбежала к отцу. Тогда Валька посадил Клавдию на печь, а Люську стал подбрасывать к потолку. Люська визжала.
— Чумовой! — сказала Клавдия с печи. Она смеялась и плакала.
Наконец Валентин устал. Он усадил Люську на колени, обнял и стал рассказывать Клавдии, что все вышло по-ихнему, все-все! Новый председатель очень заботится об удобрениях, а фосфоритную муку, оказывается, Ветелкин (вот хитрый парень!) втихомолку уже возит в свою бригаду; и вообще теперь хозяйство в колхозе пойдет по-другому — вполне по-научному.
— Наша взяла! — сказал, радуясь, Валька и, придерживая Люську, чтоб не упала, вытер пот.
В эту ночь они долго шептались в постели, впервые за многие месяцы.
Казалось, все наладилось у Мазуровых. Теперь Валька, приезжая в субботу, был весел, баловался, хохотал на весь дом, играл с дочкой и сочинял ей сказки. По воскресеньям он целые дни пропадал, приходил пропахший навозом, торфом, химией, веселый и потный. Клавдия тоже, поддаваясь веселью, начинала дурачиться и озорничать, но вдруг останавливалась, словно опомнившись. Подолгу задумывалась, не слыша, как урчит и чавкает рыжая кошка, укравшая мясо.
Что-то все-таки оборвалось! Вальку словно бы переменили. Временами Клавдии казалось, что Валька такой же, как прежде, и тогда от радости перехватывало дыхание. Но тут же, пугаясь, она понимала, что ошиблась — не было уже в нем прежнего доверия и простоты. И хотя он охотно рассказывал обо всем, что делал, но временами замолкал, не говорил о спорах с людьми и теперь никогда не спрашивал совета. Клавдия все время ощущала его настороженность. Прежде Клавдия ясно видела их жизнь до самой старости, теперь будущее стовно бы затянуло туманом. Будет так, как решит Валька, и кто его знает, как он решит. Хорошо еще, что он не знает… Неужели свекровь сказала правду: «Не пускай, дочка, ссору в дом — от дома пепел останется…»? Пока дом еще есть, но Клавдия живет как обожженная… Она не смела и думать, чтобы признаться: умереть легче! Единственным горьким утешением было думать, что и Валька тоже виноват перед ней. Тогда все-таки легче: оба виноваты, оба не признаются, молчат… А потом постареют и забудут… Нет, она не была уже хозяйкой их жизни, хозяином был Валентин.
Однажды Валентин сказал, смеясь:
— И с чего это ты, Клавка, тогда выдумала про меня, что я гуляю в городе? Взбредет же в голову!
— Молчи! — воскликнула Клавдия и вспыхнула, даже слезы повисли на ресницах.
— Вот теперь тебе стыдно, — продолжал Валентин, — а тогда…
— Да замолчи ты, ради бога! — закричала Клавдия. — Ничего мне не стыдно, вот ни капельки…
И поспешно ушла за водой.
7
Снова наступает весна. Деревня стоит в чаще голых палок и прутьев, только ели остаются свежими, темно-зелеными. Старая трава лежит выцветшим половиком. Каждая ямка до краев налита водой. Паровозные гудки долго катятся в голых весенних лесах и глохнут в отдалений. Целый день за окнами щебечут птицы. Изредка с тихим хрустом и чавканьем проезжает телега.
Клавдия останавливается на крыльце, снимает с коромысла ведра. Вода звучно плещется на доски — словно шлепают по голому телу.
Отдыхая, Клавдия оглядывается.
Весь день над деревней и лесами шел мелкий унылый дождь; теперь плотная грязная туча стала сдвигаться, как занавеска, а из-под нее в упор бьет солнце. Оно стоит уже низко, почти касаясь деревьев. Под тучей еще летят пронизанные светом клочья тумана и пара, как будто в лесу прошел паровоз. На миг они затмевают свет.
Клавдия смотрит на солнце, на разорванные клочья тумана и горько вздыхает.
— И отчего все так вышло… — негромко говорит она себе, вытирая глаза, — нескладно?