История возникновения Императорской Академии наук в С.-Петербурге. – Сношения Петра с Лейбницем и Вольфом. – Хлопоты Лейбница об учреждении академии. – Советы Вольфа учредить университет, а не академию. – Проект нашей Академии. – Екатерина I. – Три отделения Академии. – Математические науки занимают господствующее положение. – Подозрительное отношение к науке. – Злополучия Академии при Петре II. – Совмещение Академии наук с Академией художеств и ремесел. – Долги Академии. – Блюментрост. – Барон Корф. – Выбор 12 учеников из Заиконоспасского монастыря. – Ломоносов в числе их. – Приезд в Петербург. – Отъезд за границу. – Марбург. – Занятия Ломоносова. – Увлечение Ломоносова и товарищей разгулом. – Долги. – Перевод во Фрейберг к Генкелю. – Отношения между Генкелем и Ломоносовым. – “Ода на взятие Хотина”. – Ссоры с Бергратом. – Путешествие Ломоносова в Лейпциг, Кассель и Марбург. – Возвращение в Петербург. – Смерть отца. – Жена Ломоносова Вся дальнейшая жизнь и деятельность Ломоносова тесно связаны с С.-Петербургской Императорской Академией наук. Поэтому находим здесь нелишним рассказать, хотя и очень сжато, об истории возникновения этой Академии.
Петр Великий во время двух своих путешествий по Европе приложил немало стараний, чтобы составить себе более или менее точное представление обо всех европейских учреждениях, связанных с наукой и служащих для распространения научного образования. При этом он вел продолжительные беседы со всеми выдающимися учеными и своим благосклонным и любезным обращением старался упрочить знакомство с ними, имея в виду в ближайшем будущем воспользоваться их знаниями. По возвращении из-за границы с некоторыми из них он вступил в продолжительную переписку.
Для истории просвещения в России особенно важны и интересны сношения Петра I с Лейбницем и Вольфом. Эти два философа и ученых-энциклопедиста стояли тогда во главе всей европейской науки.
Первый из них, заслуживший себе бессмертную славу своей теорией о бесконечно малых величинах, обладал склонным к широким обобщениям умом и, между прочим, стремился отыскать универсальный язык для всех народов.
Лейбницу принадлежит “грандиозная идея об ученом обществе, или братстве, во всем мире, которое, на основании научных стремлений, должно было привлечь к себе не только науку, но и все дела государства и даже целого человечества. С этой идеей были связаны его старания возбуждать к основанию академий в Берлине, Дрездене, Вене и Петербурге. Он смотрел на академию как на общую мастерскую, где несколько рук вместе работают над наукой, потому что для дальнейшего ее возрастания общества служат лучше, чем отдельные люди”, – говорит Порфирьев. Эта идея породила другую – о возможности отыскать универсальный язык, используя который, все народы алгебраически могли бы понимать друг друга.
Со знаменитым ученым Петр I встретился еще во время своего первого путешествия в 1697 году в городе Торгау и пожаловал ему звание тайного советника и содержание в одну тысячу рейхсталеров в год. За это Лейбниц составлял разные планы и проекты для просвещения России. Он находил необходимым для нее учредить девять коллегий: государственную, военную, финансовую, полицейскую, юридическую, торговую, вероисповеданий, ревизионную и ученую. Из городов, в которых следовало основать академии, университеты и школы, Лейбниц указывал на Москву, Киев, Астрахань и Петербург. Все эти рассадники просвещения должны были помещаться в удобных и обширных зданиях, владеть библиотеками, обсерваториями, снабженными инструментами, музеями и так далее. Эти проекты, как и многие другие, о которых мы здесь не упоминаем, были слишком обширны и, конечно, в то время не могли быть выполнены в России, которая едва только начинала учиться. Но все-таки они оказали воздействие на реформы Петра. Не подлежит никакому сомнению, что под влиянием именно этих проектов великого энциклопедиста возникла у Петра мысль об учреждении коллегий, Академии наук в Петербурге, а затем и идея послать Беринга для открытия пролива между Азией и Америкой, и так далее.
Еще более сделал для нашей Академии другой глава тогдашней европейской науки, Христиан Вольф, ученик Лейбница.
Он состоял сначала профессором в Лейпциге, затем в Галле и наконец в Марбурге. Его философия хотя и не могла претендовать на самостоятельность и оригинальность, но отличалась строго логической последовательностью и ясностью. Благодаря этим качествам она приобрела обширную школу последователей и господствовала в Германии вплоть до Канта. Кроме философии Вольф, как и большинство ученых-энциклопедистов того времени, занимался математикой, физикой, химией и другими науками.
Сношения Петра с Вольфом начались в 1715 году, когда некий Орифеус распустил слух, что ему удалось создать perpetuimi mobile. Великий реформатор отлично знал, как многочисленны и важны могут быть последствия такого изобретения. Ему захотелось воспользоваться им для России, и через своего лейб-медика Блюментроста он предложил Вольфу поступить на русскую службу на каких угодно условиях, лишь бы изобретение Орифеуса было удачно усовершенствовано. Вольф отказался от такого предложения, но сношения с ним на этом не прервались. Вскоре император предложил ему приехать в Россию и приступить к устроению Академии наук; предложение было несколько раз повторено, причем ученого соблазняли местом президента Академии. Но Вольф оставался непреклонным, отговариваясь то нездоровьем, то суровым климатом России, то боязнью преследования со стороны русского духовенства.
Следует заметить, что этот знаменитый ученый совсем не находил практичным открывать в Петербурге Академию наук; при этом он указывал на Берлинскую академию, которая “по имени известна всему свету, но пользы никому и ничему еще не принесла”. “Обыкновенный университет, – писал он, – где ученые будут преподавать то, что распространит наука между русскими, не только полезнее для страны, чем Академия наук, но также к тому поведет, что в несколько лет Академия наук будет состоять из русских, которые потом настоящую славу доставят своему государству”.
Таковы были советники Петра в деле устроения нашей Академии наук. В 1724 году он повелел составить проект Академии вышеупомянутому Блюментросту.
Этот последний, вероятнее всего, ограничился в своем проекте только теми соображениями, которые были переданы ему самим императором. Влияние Лейбница и Вольфа также сказалось на этом проекте: Петр Великий вздумал включить в состав Академии и университет, обязанный готовить академиков из русских студентов, и гимназию, где бы воспитывались слушатели для университета. При этом предполагалось, что в университете будут читать публичные лекции “о художествах и науках” сами академики, а в гимназии – их адъюнкты. Но энергическому реформатору не удалось привести этот проект в исполнение.
Академия наук была открыта супругою Петра Екатериной I только через полгода после его смерти, 27 декабря 1725 года, если считать ее основание со дня первого торжественного заседания. Конечно, на первых порах не было никакой возможности открыть при ней университет и гимназию. Ограничились одной частью проекта – открыли собственно Академию наук. Сначала в ней было три отделения: 1) математическое – низшая и высшая математика, астрономия и география, чистая и прикладная механика, 2) физическое – общая физика, физиология, анатомия, химия, ботаника, 3) историческое – метафизика, логика, мораль, политика, элоквенция, история, естественное и публичное право. Президентом Академии был назначен составитель проекта – Блюментрост. Он еще в сентябре 1725 года, когда только что приехали приглашенные в Россию ученые, предложил устав для академического ученого общества. В устав вошли в расширенном виде все статьи доклада, или проекта, Блюментроста, поданного еще Петру I. Екатерина I, хотя и весьма благосклонно относилась к Академии, почему-то не утвердила этот устав. Таким образом, Академия наук была с первого же года своего существования отдана на безотчетный произвол лиц, которым поручалось управление ею, что и повлекло за собой в самом непродолжительном времени, с одной стороны, полное расстройство всей хозяйственной части ее, а с другой – бесконечные внутренние раздоры между учеными и управителями, “считавшими себя вправе распоряжаться по своему усмотрению судьбами этого учреждения” и бесцеремонно доказывавшими это свое право на деле.
Выбором ученых людей, из которых должна была составиться наша Академия, руководил тот самый Христиан Вольф, который, как мы уже видели, выступал против учреждения академии в России и вместо нее советовал открыть университет. Но, приняв косвенное участие в устроении нашего ученого общества, он исполнил возложенные им на себя обязанности с замечательной добросовестностью. Его выбор и рекомендации коснулись только тех лиц, которые уже обладали значительными заслугами и пользовались солидной известностью. Очевидно, Вольф намеревался создать блестящее ученое общество и вполне достиг своей цели. Такие ученые, как Герман, Николай и Даниил Бернулли, Бильфингер, Байер, Делиль и многие другие, с первых же лет существования Академии сумели упрочить за нею положение одного из выдающихся ученых обществ в Европе. Академические “Комментарии” впервые вышли в свет в 1728 году и у всех европейских ученых встретили самый лестный прием. Приглашенные Вольфом академики вполне понимали все важное значение создающейся академии и доказали это понимание строгим отбором молодых людей, которых пригласили ехать с собою в Россию в качестве адъюнктов. Юные ученые оказались настолько сведущими в избранных ими науках и настолько даровитыми, что в короткое время, сделавшись членами нашей Академии, сумели обратить на себя внимание своими талантливыми работами. Среди них были Эйлер, Мюллер, Гмелин, Крафт и Вейтбрехт.
Вследствие великих открытий Коперника, Кеплера, Ньютона и Лейбница в области математики, физики и астрономии преобладающим направлением в европейской науке того времени стало направление математическое, реальное. Как бы подтверждая это характерное явление эпохи, и в нашей Академии с самого ее основания математические науки заняли господствующее положение, получили особое значение и развитие. Понятно, что этому немало содействовало то обстоятельство, что выбором академиков руководил Вольф, ученик Лейбница, сам всю жизнь занимавшийся математикой и физическими науками. С другой же стороны, математические науки могли и должны были занять господствующее положение по самому характеру их. “Математика, имея дело с умозаключениями, которых первое условие определенность и очевидность, в то же самое время поставлена в такое счастливое положение, что в ее области можно делать великие открытия, производить перевороты и пр., – все это без малейшего соотношения к последовательному развитию идей политических и религиозных, которые имеют такое преобладающее значение в науках политических и исторических”.
В описываемую эпоху к науке относились не только вообще без особенного уважения, но и с весьма щепетильной подозрительностью. Такое отношение проявлялось иногда даже со стороны тех лиц, священною обязанностью которых и было, собственно, оказывать свое содействие ученым в их стараниях приобрести сведения, необходимые для разрешения тех или других научных вопросов. Эта подозрительность весьма нередко заставляла таких лиц становиться в прямо враждебные отношения к академикам и всеми силами тормозить их дело. Так поступали выдающиеся по своему положению и образованию люди, – что ж говорить обо всем остальном непросвещенном русском обществе…
Когда математические знания прилагались к практическому делу, когда Эйлер объяснял, как устроить чувствительные весы для взвешивания монет, указывал, как удобнее поднять большой колокол на одну из московских колоколен, составлял географические карты и прочее, тогда все оставались покойны и, пожалуй, проникались некоторым уважением к науке. Но лишь только эта последняя дотрагивалась до одного из воззрений, утвердившихся в русском человеке в течение предшествовавших веков, до одного из тех китов, на которых, по его мнению, держалась Земля, как все набрасывались на эту же самую науку, обвиняли ее в ереси, в кощунстве и т. п.
Речь Делиля о вращении Земли нашли невозможным напечатать по-русски, сочинение Фонтенеля о множестве миров не решились издать без разрешения высшего начальства, и т. д., и т. д.
При таком отношении к науке и ее представителям что ж удивительного, что очень скоро при выборе в члены Академии совсем забыли о принципе, которого держался Христиан Вольф, и стали руководствоваться соображениями, с наукой ничего общего не имеющими! Понадобился человек, умеющий бойко писать стихи на иллюминации и фейерверки и сочинять аллегории, – давай его сюда, в члены Академии! (Штелин, Юнкер). Захотелось угодить тогдашнему временщику Бирону, отчего же не сделать из секретаря и учителя его детей двух новых академиков… (Штрубе де Пирмон и Леруа). Угождая сильным мира сего, правители Академии надеялись упрочить свое положение и приобрести большее право на бюрократическое распоряжение ученым учреждением. И они не ошиблись в своем расчете!..
Злополучия Академии и членов ее начались вскоре по воцарении Петра П. Лишь только этот государь отправился со своим двором в Москву, Блюментрост оставил Академию и опустевшую гимназию на произвол судьбы и Шумахера, своего усердного, но еще более деспотического секретаря.
Проходили месяцы за месяцами, а предназначенной для Академии суммы и не думали выдавать. Жалованье академикам канцелярия платить перестала, прекратила оплачивать и все другие нужды Академии. Дошло наконец до того, что изобретательный Шумахер ухитрился однажды занять у берг-коллегии железо, якобы необходимое для академических построек, и… продал его в частные руки, – такова была потребность в деньгах!
Но и помимо задержек в выдаче денег Академия все-таки должна была крайне в них нуждаться. Дело в том, что при Академии с первого же года ее существования стали создавать различные, и довольно обширные, мастерские, содержание которых стоило очень дорого. Так, устроены были большая типография со своей словолитнею, переплетная, мастерская для резьбы на камнях; кроме того, приглашены были граверы и живописцы, и к ним определили значительное число учеников, отчего образовались палаты “грыдыровальная” (гравировальная) и рисовальная. Не подлежит никакому сомнению, что все эти мастерские при нашей Академии имели весьма серьезное влияние на распространение разных ремесел и промыслов не только в Петербурге, но и в других русских городах. И тем не менее мы не можем не согласиться со взглядом академиков того времени, что все эти мастерские не должны были устраиваться при Академии наук. Все члены ее вполне признавали пользу для России от учреждения Академии живописи, скульптуры и архитектуры, но считали вредным и бесполезным для Академии наук существование при ней Академии художеств и ремесел.
Конечно, можно весьма красноречиво доказывать, что науки положительно влияют на художества и ремесла, можно, пожалуй, с серьезным видом утверждать, что эти художества и ремесла должны были благотворно воздействовать на общество и подымать в нем уважение к Академии, к науке и ее представителям. Но для всякого здравомыслящего человека такое соединение науки и ремесла в одно целое останется все же несообразным.
Нашим академикам такое явление казалось не только нелепым, но и прямо нарушающим интересы науки. Суммы, предназначенные Петром Великим собственно на Академию, теперь не были увеличены и стали расходоваться также на указанные обширные мастерские. Правители Академии, не задумываясь, урезали расходы по ученой части, им необходимо было содержать большую канцелярию и развивать мастерские. Ученые нуждались в химической лаборатории, в физическом кабинете, анатомическом театре, в инструментах для обсерватории, но как они ни доказывали важность всего этого для Академии, добиться от канцелярии соответствующих ассигнований не получалось. Да канцелярия и не могла ничего дать: у Академии с первого же года ее существования оказался дефицит, который возрос в 1732 году до громадной по тому времени суммы – 35818 рублей.
Уже в 1729 году наши ученые подавали на имя Петра II прошение, в котором жаловались, что президент унизил их, поручив в свое отсутствие управление Академией Шумахеру, который стал распоряжаться академическими суммами по своему усмотрению и ввел Академию в долги. Затем ученые просили выбрать директора из их среды и ходатайствовали об утверждении академического регламента. Прошение было оставлено без последствий.
Президент Блюментрост хлопотал, уже по возвращении своем из Москвы, у императрицы Анны об устроении хозяйственной части Академии и просил выдать в 1732 году вдвое более денег, чем назначил Петр Великий на содержание ее. Но хлопоты его не увенчались успехом.
Более посчастливилось следующему президенту Академии, Кейзерлингу, вступившему в свою должность 18 июля 1733 года. Ему удалось добиться назначения единовременного пособия в размере тридцати тысяч рублей, которое хотя бы временно облегчило тяжелое положение Академии.
В 1734 году, с 18 сентября, президентом Академии является уже новое лицо – барон Корф, с титулом главного командира Академии наук. И этот начальник, подобно своим предшественникам, старался удовлетворить хозяйственные нужды Академии.
В первом представлении его об этом в Сенат он доказывал, что на содержание Академии необходимо 64086 рублей. Из этой суммы предполагалось израсходовать на академическую канцелярию 4900 рублей, на библиотеку и кунсткамеру – 2350 рублей, а на гимназию– всего 3840 рублей; о лабораториях, кабинетах и инструментах, столь необходимых для ученых работ, совсем не упоминалось, и, вероятно, средства для всего этого следовало брать из той тысячи рублей, которая предназначалась “на прочие расходы”… Барон Корф так же, как и все его предшественники, отстаивал необходимость обширной канцелярии и всех заведений по части художеств и ремесел. Сенат, рассмотрев его представление, сократил сумму, им требуемую, чуть ли не на 10 тысяч, причем на гимназию назначил несколько более, а именно 4398 рублей 25 копеек и, получив на это согласие президента, представил доклад императрице 30 июля 1735 года. Но доклад остался без последствий, и президенту так и не удалось дождаться утверждения составленного при нем академического устава. О том, что дела Академии в это время были в очень плачевном состоянии, свидетельствует следующее напоминание барона Корфа о необходимости поспешить с утверждением вышеупомянутого сенатского доклада: “Ежели Академия скорой помощи не получит и не приведена будет в надлежащее и определенное состояние, то имеет она, без сомнения, разрушиться и толь многие тысячи купно с оною честию, которую Академия у иностранных себе получила, пропадут без всякия пользы”. Императорский кабинет ограничился в ответ на это только единовременным пособием: в первый раз оно составило 10 тысяч, а во второй – 20 тысяч. Но такие паллиативные, временные меры, конечно, не приводили и не могли привести Академию в лучшее состояние.
Гимназия, которая была основана вскоре по учреждении Академии, во времена барона Корфа находилась в самом жалком положении. С отъездом Петра II она совсем опустела. Все кто могли покидали тогда нелюбимый Петербург и переселялись со своими семействами на жительство в Москву. С этих пор в академическую гимназию “знатные люди” перестали отдавать своих детей, и она стала существовать только для бедняков. Ученики жили на своих квартирах и весьма часто совсем не являлись в школу; бывали дни, когда в ней находили одного-двух воспитанников, а нередко и ни одного. Понятно, что такая гимназия не могла дать достаточно подготовленных слушателей для университета. Ненадежным поставщиком студентов являлась и Московская академия. Оставалось вместе с учеными выписывать из-за границы и студентов, к чему и прибегали на первых порах. При открытии Академии было вывезено из Германии восемь студентов, из которых впоследствии четверо сделались академиками. Отсутствие слушателей заставляло профессоров волей-неволей читать лекции друг для друга; действительными слушателями являлись адъюнкты, а профессора ходили на лекции товарищей из любопытства и больше “для вида”.
Барон Корф, хорошо понимая, что при таком положении гимназии и университета нельзя мечтать о распространении просвещения в России, обратился к Сенату: “Не соблаговолено ли будет приказать, чтобы из монастырей, гимназий и школ в здешнем государстве двадцать человек чрез означенных к тому от Академии людей выбрать, которые столько научились, чтоб с нынешнего времени они у профессоров сея Академии слушать и в вышних науках с пользою происходить могли”. Сенат дал свое согласие и указал при этом на Заиконоспасский монастырь. Барон Корф, очевидно, принимавший близко к сердцу все это дело, не замедлил обратиться к архимандриту этого монастыря Стефану с просьбою прислать отроков “добрых, которые бы в приличных к украшению разума науках довольное знание имели и вам бы самим честь и отечеству пользу учинить могли”. Архимандрит избрал 12 учеников “остроумия не последнего” и препроводил их в Петербург.
В числе этих 12 юношей был и Ломоносов, которого, вероятно, посвятили бы в священнический чин и отправили бы в Корелу, если бы не столь неожиданный и счастливый случай.
2 января 1736 года Ломоносов вместе с 11 товарищами был представлен в Академию наук отставным прапорщиком Василием Поповым, который и привез их из Москвы.
В Петербурге Михаил Васильевич пробыл только до осени. Вот как это случилось.
Еще в 1735 году барон Корф старался приискать за границей астронома и химика, сведущего и в горном деле, для отправления их в ученое путешествие по Сибири. Астронома удалось найти, а химика – нет. Когда начальник Академии обратился за рекомендацией к Иоганну Фридриху Генкелю, доктору и горному советнику, пользовавшемуся большою известностью, то этот последний прямо объявил, что такого химика указать не может, и предложил прислать к нему для обучения нескольких молодых людей, достаточно подготовленных к слушанию лекций. Это предложение было принято, Сенат утвердил доклад барона и выделил 1200 рублей на годичное содержание и обучение трех молодых людей – Виноградова, Ломоносова и Райзера. Но Генкель потребовал за обучение их такую сумму, которой Академия не располагала. Тогда барон Корф обратился к известному уже нам Вольфу. Тот дал свое согласие, и наши юноши, получив подробную инструкцию, как им обучаться и вести себя, 8 сентября 1736 года отправились на корабле в Германию. Сильная буря заставила их вернуться. Только 23 числа того же месяца им удалось выехать из Кронштадта, а 3 ноября они уже прибыли в Марбург к Вольфу.
Здесь-то и получил Ломоносов свое обширное и основательное образование. У Вольфа он слушал философию, логику, математику и физику, а у профессора Дуйзинга занимался химией. Из отзывов, которые были выданы этими профессорами Ломоносову, когда он отправлялся во Фрейберг к горному советнику Генкелю, ясно следует, что Михаил Васильевич отдался научным занятиям со страстным увлечением. Оба профессора в самых лестных выражениях говорят о его прилежании, о любви к науке и основательности, с какою он приобретал научные познания. Всю жизнь потом Ломоносов с теплым чувством и глубоким уважением вспоминал своего знаменитого учителя Вольфа. Он называл его своим благодетелем, перевел его экспериментальную физику на русский язык и постоянно переписывался с ним по приезде в Россию. От Вольфа Ломоносов усвоил тот взгляд на науку, который так определенно высказывается в его ученых трудах.
Уже 4 октября 1738 года он послал в Академию донесение на немецком языке о лекциях, которые он посещал, и о приобретенных им книгах; к этому донесению он приложил свое первое ученое рассуждение по одному из вопросов физики и стихотворный перевод оды Фенелона, воспевающей счастье сельского уединения вдали от сутолоки городской жизни, под кровом муз. Перевод сделан четырехстопным хореем, – размер, как известно, введенный у нас Тредиаковским. Хотя видно, что Ломоносов в своих стихах подражает этому последнему, но все-таки, при всей тяжеловесности своей, они благозвучнее стихотворных произведений Тредиаковского.
В 1739 году Ломоносов посылает в Академию две новые диссертации, одну по физике, а другую по химии.
Но если Ломоносов обязан Марбургскому университету своими обширными познаниями в науках и солидным умственным развитием, то здесь же, среди студенческой молодежи, развились и слабые стороны его характера, особенно пристрастие к крепким напиткам, от которого наш ученый не мог отделаться в течение всей своей жизни и которое и свело его преждевременно в могилу.
Студенческая молодежь германских университетов того времени не умела, да отчасти и теперь еще не умеет, находить отдых от утомительных ученых занятий в скромных развлечениях, способных наряду с доставляемым удовольствием облагораживать юные души. Все свободное время, весь избыток молодых, горячих сил студенты безрассудно тратили на карточную игру и бесшабашные попойки, сплошь да рядом сопровождавшиеся буйством, всевозможными подвигами здоровенных мускулов и грубыми чувственными наслаждениями.
В такую-то разгульную среду попадают наши юноши. Заметьте, что двое из них, Виноградов и Ломоносов, собственно, не получили никакого воспитания. Заиконоспасская школа могла обучить их латинскому языку и кое-чему из наук, но отнюдь не взрастить в них гуманное начало, способное управлять страстями и подавлять проявления грубых инстинктов. Здоровый, высокий, широкоплечий, недюжинно сильный бурсак Ломоносов и почти такой же его товарищ Виноградов, приехав в Марбург, впервые вкусили всю сладость бесконтрольной свободы. До этого они по нескольку лет просидели в четырех стенах, голодая и терпя всевозможные лишения. В последний год каждому из них на все потребности выдавалось по четыре денежки в день. Теперь все переменилось. Весь вечер твой, делай с ним что хочешь, в кармане звенят деньги, и не медяки какие-нибудь, а рублевики и золотые: им ведь выдали по 300 рублей на человека, вперед за год. Вокруг студенты-немцы кутят и веселятся. Как же им было не примкнуть к товарищам, не увлечься бешеным разгулом?! Какая сила могла их удержать?! Вероятно, вялый, хотя и благовоспитанный Райзер, вместо того чтобы остановить товарищей, сам идет за ними, подчиняется их настроению.
И вот все трое неудержимо предаются кутежу, и, конечно, со всеми безобразиями, на какие способен, кажется, один подгулявший русский человек. Цены деньгам они не знали, обращаться с ними не умели и тратили их без зазрения совести. Конечно, должны были прийти и вскоре пришли тяжелые дни, когда в их карманах не оказалось ни гроша. Но в университетских городах Германии студент с давних пор пользовался кредитом. Раздобыли его и наши молодые люди, однако отказаться от разгула им было уже нелегко. Их руководитель Вольф заметил, что они покучивают. Добродушный немец, вероятно, сделал им отеческое наставление и этим ограничился. Впрочем, он написал в Академию, что “не мешало бы напомнить им, чтобы они были бережливее, а то в случае отозвания их окажутся долги, которые могут замедлить их отъезд”.
Академия не замедлила послать свое наставление: “…вообще не тратить денег на наряды и пустое щегольство… остерегаться делать долги” и так далее. Весьма понятно, что и это наставление не возымело надлежащего действия. К1739 году у студентов уже было долгу 1370 рейхсталеров. Вольф, извещая Академию об этом печальном факте, присовокупляет: “Лучше всего будет, конечно, если они оставят университет и поступят к химику, потому что у него они не будут иметь той свободы, которой их в университете никак нельзя лишить”.
Академия последовала этому совету знаменитого профессора и решила перевести студентов во Фрейберг к Генкелю, который должен был обучать их металлургии и вообще горному делу.
Вот как описывает Вольф отъезд нашей молодежи из Марбурга: “Студенты уехали отсюда 20 июля (1739 года) утром, после 5 часов, и сели в экипаж у моего дома, причем каждому при входе в карету вручены деньги на путевые издержки. Из-за Виноградова мне пришлось еще много хлопотать, чтобы предупредить столкновения его с разными студентами, которые могли замедлить отъезд. Ломоносов также еще выкинул штуку, в которой было мало проку и которая могла послужить только задержкою, если бы я, по теперешнему своему званию этого… Причина их долгов обнаруживается лишь теперь, после их отъезда. Они чрез меру предавались разгульной жизни и были пристрастны к женскому полу.
Пока они еще сами были здесь налицо, всякий боялся сказать про них что-нибудь, потому что они угрозами своими держали всех в страхе… Когда они увидели, сколько уплачивалось за них денег (около двух тысяч рейхсталеров), и услышали, какие им делали затруднения при переговорах о сбавке, тогда только стали они раскаиваться и не только извиняться предо мною, что они наделали мне столько хлопот, но и уверять, что впредь хотят вести себя совершенно иначе и что я нашел бы их совершенно другими людьми, если бы они только ныне явились в Марбурге. Я убеждал их, что им теперь необходимо опять загладить свой проступок пред вашим превосходительством (то есть бароном Корфом) и Академией наук, а что обо мне им нисколько не нужно беспокоиться. При этом особенно Ломоносов от горя и слез не мог промолвить ни слова…”
Не правда ли, какая прелесть это простое, безыскусственное письмо, а ведь почтенный профессор все-таки писал своему начальству, ведь он состоял членом нашей Академии и получал ежегодный пансион в 300 талеров! Сколько добродушия, сколько снисходительности, сколько отеческой ласки сквозит в этом письме и особенно в этих словах: “…обо мне им нисколько не нужно беспокоиться”. Так и видится, как знаменитый ученый, убеленный сединами, стоит перед этой напроказившей молодежью и на тонких губах его играет добрая улыбка: “Ну что ж, молодость должна быть молодостью!..”
Круто пришлось нашим студентам во Фрейберге у Генкеля. Барон Корф написал ему весьма определенную инструкцию: “Эти три лица в прилежании и успехах своих очень не равны между собою; в мотовстве же как бы превосходят друг друга… Вследствие этого Академия наук нашла себя вынужденною уменьшить отныне стипендию трех студентов и каждому из них, вместо прежде назначенных в год 300 рублей, выдавать на содержание только половину, то есть 150 рублей”. Письмо заканчивалось просьбою к Генкелю, “чтобы то, что должно быть израсходовано на студентов, было уплачено вами самими тем, кому следует; студентам же, кроме одного талера в месяц, назначенного им на карманные деньги и разные мелочи, не выдавать никаких денег на руки, а между тем объявить везде по городу, чтобы никто им не верил в долг, ибо если это случится, то Академия наук за подобный долг никогда не заплатит ни одного гроша…”
Сначала отношения между Генкелем и студентами были хорошие. Ломоносов усиленно занялся металлургией. Кроме того, в течение четырех месяцев он переводил и составлял различные экстракты по соляному делу для Готлиба Фридриха Вильгельма Юнкера, члена нашей Академии, приехавшего во Фрейберг для изучения соляного промысла и впоследствии состоявшего надзирателем соляных заводов в Бахмуте.
Тогда же Ломоносов сочинил оду по случаю взятия русскими войсками турецкой крепости Хотин. В этой оде заметно подражание немецкому поэту Гюнтеру, а отчасти и Буало. Она написана ямбами, размером, до того времени небывалым в русских стихотворениях, и по языку стоит много выше последних. Ломоносов, посылая свое произведение в Академию наук, приложил к нему большое письмо, в котором рассказывает, как он начал писать стихи тоническим размером, и приводит образчики своих опытов. Между прочим он пишет: “Я не могу довольно о том нарадоваться, что российский наш язык не токмо бодростию и героическим звоном греческому, латинскому и немецкому не уступает, но и подобную оным, а себе купно природную и свойственную версификацию иметь может”, и затем он пускается в описание красот различных размеров.
С начала 1740 года отношения между Генкелем и Ломоносовым начинают портиться и скоро доходят до полного разрыва.
Генкель сам видел, что его “ученикам нет никакой возможности изворачиваться двумястами рейхсталеров в год”, – двумястами, так как ему удалось уже выхлопотать студентам прибавку в 50 талеров. Но аккуратный берграт[4] строго держался указаний, полученных им от Академии наук, и на просьбы Ломоносова дать ему денег отвечал решительным отказом. Это и повело к ссоре, закончившейся тем, что Михаил Васильевич, никого не спросясь, покинул Фрейберг.
И Генкель, и Ломоносов в письмах своих в Академию, к Шумахеру, не пожалели красок, представляя друг друга в самом непривлекательном виде. Первый распространялся о пьянстве, буйстве, драках, неприличной брани второго и даже о “подозрительной переписке” с какой-то марбургской девушкой. Второй изобразил первого злым, алчным, хитрым, завистливым и даже малосведущим… “Сего господина могут почитать идолом только те, которые коротко его не знают. Я же не хотел бы променять на него свои хотя и малые, но основательные знания и не вижу причины, почему мне его почитать своею путеводною звездою и единственным своим спасением. Самые обыкновенные процессы, о которых почти во всех химических книжках говорится, он держит в секрете и сообщает их неохотно…”, и так далее.
Из Фрейберга он отправился в Лейпциг, где надеялся встретить русского посланника барона Кейзерлинга. Но дипломат выехал уже из Лейпцига в Кассель. Ломоносов отправился туда же, но и тут ему не удалось застать нашего посланника. Волей-неволей пришлось возвратиться в Марбург, где у него были друзья, на помощь которых он рассчитывал. Здесь с ним произошло событие, о котором он потом молчал целых два года. В марбургской реформатской церкви сохранилась следующая запись в церковной книге: “6 июня 1740 года обвенчаны Михаил Ломоносов, кандидат медицины, сын архангельского торговца Василия Ломоносова, и Елизавета Христина Цильх, дочь умершего члена городской думы и церковного старосты Генриха Цильха”.
Нужда в деньгах и потеря всякого кредита не дали Ломоносову возможности успокоиться и насладиться семейным счастьем. Вскоре он отправился во Франкфурт, а оттуда водою в Роттердам и Гаагу. Граф Головкин отказал ему в помощи, совсем не желая ввязываться в дело. Ломоносов добрался до Амстердама, где и встретил нескольких знакомых купцов из Архангельска. Купцы отсоветовали ему без приказания Академии возвращаться в Петербург, разъяснив весь риск и опасность такого далекого путешествия. Молодой ученый решил вторично вернуться в Марбург и просить Генкеля о присылке денег.
На обратном пути с ним приключилась пренеприятная история, которую мы расскажем со слов Штелина. Как мы уже говорили, к повествованиям его необходимо относиться с большой осторожностью. Но в этом рассказе, как показывают многие факты, имеется значительная доля правды.
“По дороге в Дюссельдорф в расстоянии двухдневного пути от Марбурга зашел он (Ломоносов) на большой дороге в местечко, где хотел переночевать в гостинице. Там нашел он королевско-прусского офицера, вербующего рекрут, с солдатами и с несколькими новобранцами, которые весело пировали. Наш путешественник показался им приятною находкою. Несчастная слабость Ломоносова к спиртным напиткам сослужила и здесь свою скверную службу. Они принялись угощать его ужином, все время подливая вина в его стакан и расхваливая королевско-прусскую службу. Ломоносов напился до такой степени, что на другой день не мог припомнить, как он провел ночь. Неприятное было пробуждение. На шее у него был уже надет красный галстук, а в кармане звенели прусские монеты. И вот через несколько дней Ломоносов очутился в качестве королевско-прусского рейтара в крепости Везель. Само собою разумеется, что наш молодой ученый с первого же дня стал обдумывать свой побег. За ним постоянно следили. Он притворился в высшей степени довольным своим новым положением, и, конечно, надзор за ним немного ослабел. Он спал в караульне, заднее окно которой выходило прямо на крепостной вал. Он каждый вечер заранее ложился спать на свою скамейку, так что высыпался довольно, когда его товарищи едва засыпали, и всегда искал случая убежать. Однажды он проснулся около полуночи. Все спали глубоким сном. Кошкой выполз он из своего окна, на четвереньках взлез на вал, спустился с него, бесшумно переплыл через ров, опять взобрался на вал, также переплыл через второй ров, потом вскарабкался на контрэскарп, перелез через частокол и палисадник и с гласиса выбрался в открытое поле. Дремавшие часовые прозевали его. Во что бы то дело ни стало нужно было до рассвета достигнуть вестфальской границы, а она отстояла на целую немецкую милю. Мокрая шинель и платье мешали идти. Забрезжил рассвет, и вдруг раздался с крепости пушечный выстрел – обычный сигнал, возвещавший о побеге солдата. С новой энергией бросился бежать измученный Ломоносов. Он оглянулся. Позади него по дороге мчался во весь карьер догонявший беглеца кавалерист. Но смельчак уже перешагнул границу и очутился в вестфальской деревне. Однако остаться в ней ему мешал страх, – он спрятался в ближайшем лесу, снял мокрое платье, развесил его, чтобы просохло, а сам, совсем обессиленный, свалился на землю и проспал до сумерек”.
Вернувшись наконец в Марбург, он снова обратился за деньгами к Генкелю и получил вторичный отказ на свою просьбу. Тогда-то он и писал к Шумахеру, столь резко отзываясь об ученом берграте. Вскоре Академия через Вольфа прислала Ломоносову вексель в сто рублей с приказанием немедленно вернуться в Петербург. Почтенному профессору опять пришлось хлопотать о своем ученике, в котором он видел будущее светило науки. Ему пришлось поручиться за Ломоносова в связи с его долгами, так как ста рублей едва хватало на экипировку и поездку.
Штелин рассказывает, что Ломоносов, когда плыл морем, возвращаясь в свое отечество, видел вещий сон. Ему приснилось, что отец его, потерпев кораблекрушение, выброшен мертвым на берег необитаемого острова в Белом море. Остров не имел даже названия, но Ломоносов хорошо его помнил, так как однажды буря прибила к нему их судно. Возвратившись в Петербург, он вскоре узнал, что отец его пропал без вести. Тогда Ломоносов послал письмо к знакомым рыбакам, в котором сообщал им, где искать труп его несчастного отца, и умолял, найдя его, предать погребению. Рыбаки, следуя советам Ломоносова, вскоре нашли на этом именно острове мертвое тело Василия Дорофеевича и там же похоронили его.
8 июня 1741 года Ломоносов приехал в Петербург. Жена же его осталась в Марбурге на произвол судьбы. О ней он вспомнил и выписал ее к себе только через два года.
Это одна из темных страниц в жизни нашего знаменитого ученого, хотя и существуют, как увидим, некоторые извиняющие его обстоятельства.