Слух, что меня будут судить, поднял на ноги даже мертвых. Народу в клуб набралось полно. Иные не то стыдились за меня, не то жалели, не то осуждали:

— Да как же позволил он (это я, значит) разбирать такое дело товарищеским судом? Вот дожили, можно сказать. Гляди, мол, всяк, кому не лень, на мою семейную беду...

В судьях были люди пожилые, тертые, в придачу к ним одна женотделка, а со стороны жены елейный, похожий на козла, котельщик Филимонов.

Вокруг жены сгрудились богомолы, бородачи, бабы из потемок. Губы у жены оттопырены, брови кверху. «Ну, — думаю, — мальчишки, держись, мать злая...»

Жалоба жены была написана с мутью, с разными подковырками, — сразу видно, что писать ее помогали лампадники. Прочитал ее секретарь суда, вызывают меня.

— Ты своих детей взял?

— Взял, — говорю.

— Тайком?

— Иначе их нельзя было взять.

— А что тебя заставило сделать так?

Рассказал я через пятое на десятое про свою домашность. Судьи пошептались и просят меня:

— Если можно, объясни все подробнее.

— Мне, — говорю, — прятать нечего, но это песня длинная...

— А ты, — советуют, — покороче ее рассказывай.

— Ладно.

Загорячился я, ну, а с грехом пополам рассказал. Допросили судьи свидетелей, соседей и спрашивают жену:

— Так все было?

— Нет, — не соглашается она, — я ругала мужа совсем не за то, что он в партии или еще где. Он с молодых лет такой, что если его не ругать, с ним пропадешь.

— Как же это так? — удивляются. — Коротков хороший работник, даже герой труда.

— А какая мне с детьми польза от его геройства? — фыркает жена. — Разве он, как люди? Прирабатывать не умеет, огорода не завел, скотины не держит, на семью без внимания.

— Так что же он, пьет, что ли? — допытываются. — Или у него на стороне есть кто?

— Да нет, — говорит, — не пьет и не увивается ни за кем, а толку нету...

— Так в чем же дело?

Судьи голова к голове, пошептались и опять обращаются к жене.

— Может, у вас, — спрашивают, — нелады с другого чего пошли?

— Нет, с этого самого, — говорит жена, — сознательный он, но морит меня с детьми в конуре, а сам то на заводе пропадет, то в клубе или на собраниях.

— Ясно, — говорят. — А детей вы молитвам учили? И к попу водили? И бить били? И за уши драли?

Жена в азарт.

— Я им мать! Я должна воспитывать их!

— Да, да, — кивают судьи. — Вы мать, правильно, но вы знали, что муж против такого воспитания?

— Знала, — говорит, — только я его разумом не живу.

— И не считаете, что ошибались?

— А чего мне ошибаться? Я мать. И не смеет он отнимать у меня детей. Я их из души у него вырву! Я...

Дали ей воды, чтоб успокоилась, расспросили обо всем и опять принимаются за меня:

— Почему скрываешь от жены, где дети?

— Хочется мне, — говорю, — чтоб дети настоящими людьми вышли, а жена задергивает их, чепухой дурманит.

Жена вскочила да к столу.

— Неверно! — кричит. — Не верьте ему! Сам он детям дурманит головы, сам плел им, будто солнце не заходит, а земля вертится. Неба, — говорит, — никакого нету, а что синее, так это только кажется так...

В зале смеются, а я ежусь, будто меня батогами стегают: моя жена перед всем народом плетет такое, будто в лесу выросла. Дали ей накричаться и спрашивают:

— Ну, а как вы поступите, если детям теперь лучше, чем дома?

— Не верю я, — говорит, — чтоб детям без матери было лучше.

Тут Филимонов поднялся.

— А кто видал, — спрашивает, — как живется теперь детям?

Сказал и подмигивает мне: мне, мол, очков не вотрете.

Я сказал, кто видел и знает, как живут мои мальчишки. Вызвали судьи Сердюка, инженера и Крохмаля. Жена к ним — и спрашивает:

— А в каком платьице была моя девочка?

— Ты с хитростью ко мне не подкатывайся, — обиделся Сердюк. — Или думаешь, я ради твоего мужа перед товарищами врать стану? Умна больно... Ведь у тебя девочки нет.

Покраснела жена, уставилась глазами в пол — и ша! К ней богомолы наклоняются и шепотком ей, шепотком. Настроили ее, вскочила она да к инженеру и кричит:

— А где они? Ага, не скажете? Секрет, значит?.. Я сама должна увидеть их. Разве мужчина увидит, хорошо ли детям? Я, слава богу, не маленькая.

Судьи ко мне:

— Может, согласишься сказать ей, где дети? Ведь мать она им.

— Нельзя пока, — говорю, — показывать ей моих мальчишек. Или не видите, какая она? Днем и ночью будет бегать к ним да скандалить.

— В этом ты сам виноват, — говорит один судья: — не влиял на нее, а она мать твоих детей.

Меня в жар кинуло.

— Я не влиял? — спрашиваю. — Повлияй ты, — век благодарить буду... А что она мать моих детей, я без тебя знаю, и мне в сто раз горше, чем другому кому...

— Не горячись, — говорят, — и говори прямо: не уступишь?

— Нет, — отвечаю.

— Тверд, значит?

— Тверже камня, — говорю. — Пока она в потемках и в ладане, не скажу.

Бабы шум подняли:

— А-а, ладан виноват!

— Зачинать детей не мешал ладан, а теперь мешает!

Одна прямо кинулась на меня.

— Ты, дьявол этакий, — кричит, — куда раньше глядел, что баба тебе не по хомуту? Зачем детей с нею плодил? Другую нашел? Старая ложка рот дерет?

Кричит, другие подкрикивают:

— А-а, вот что-о!

Вижу — заталкивают мою беду в какую-то выдумку про любовь. Разозлился я и прошу слова.

— Попали вы, женщины, — говорю, — пальцем в небо. Любил я жену, люблю, и другой мне не надо. И не об этом разговор. А раз вы не соображаете, о чем разговор, так я вам скажу. На заводе у нас от заботы и работы нередко глаза на лоб лезут, а где ваша помощь? Нюхаете попову рясу и детей дикарями выхаживаете? Отработаешь день, придешь домой отдохнуть, а тебя начнут грызть: сякой-такой, того нету, того мало, тот лучше тебя живет, у того то, у этого се. И час так, и два так... Заснешь, а тебя и сонного пилят. И все гнут к тому, чтобы делал ты для обмена сковородки и прочие штуки. Кради, значит, становись прохвостом, пускай дети у тебя учатся этому. А если ты не хочешь делать этого, так рычат на тебя. Вот о чем разговор, если понимать хотите, а любовь спрячьте до другого раза...

Пробрал я женщин, стали судьи вызывать охотников высказаться. Сначала говорили умные, резонные — и меня, и жену стегали: оба, мол, хороши, раз на люди сор из хаты вынесли. Потом стали выходить ребята и женщины погорячей. Выкладывали, как в семьях ссорятся, пудрятся, мажутся, требуют тряпок: как наш брат отваживает жен от кружков, от грамоты и пропивает все; как детвора на улице обучается гадостям. Самогон, карты, измены, лото, выкидыши, аборты, загородки в сараях, дыры в погребах, спекулянты, кулаки, гадалки, — все, как из мешка, посыпалось.

«Вот оно, мальчишки, вот оно», — думаю. У иных от горечи губы и руки тряслись, но обо мне толком мало кто сказал. Все стесняются, мямлят: хороший, мол, Коротков, ну, а жену его тоже нельзя без внимания оставить, раз она темная. «Эх, — думаю, — черти вы...»

Под конец вышел со словом Чугаев, после него лампадник Свиридов поскулил немного, и судьи пошли за сцену. В зале заговорили, а жена все идолом глядит. Возле нее богомолы зевки крестами отпугивают и в уши ей — «ту-ту-ту». Она кивает, соглашается. Я гляжу на нее и думаю: «А что, если присудят вернуть ей мальчишек?» Поежился я и решаю стоять на своем. Горячусь, сам с собою и со всеми людьми спорю. Слышу — звонок. Вошли судьи; председатель помахал бумагой и читает: потому да посему оставить моих детей там, где они есть; приглядывать за ними поручить Сердюку, инженеру и Крохмалю; стараться создать при заводе детский дом; Короткову, мне то есть, выразить порицание, что оставил жену без сознания, а ей предложить войти в кружок и разобраться, что к чему в жизни...

Согласные хлопают, подростки поют, несогласные ругаются. Визг, причитания, крики, — даже на улице спорили...