I. Отъезд и дорога

После годового пребывания на лечении в Петербурге, окончательно оправившись от последствий довольно тяжелой операции, в 20-х числах июля 1916 года я в третий раз выехал в действующий полк.

Как и в первые разы, жена провожала меня только до вокзала и отхода поезда не ждала. Дальние проводы — лишние слезы.

Путь мой лежал на Киев, Ровно и дальше до расположения полка.

Кроме изрядного количества более или менее ненужных, но украшавших походную жизнь вещей, нового английского непромокаемого пальто, кожаного футляра для письменных принадлежностей, кожаной сумки через плечо, для папирос, литрового термоса и проч., — все подарки заботливых родственников — вез я с собой на воину еще верховую лошадь. Приобрел я ее совершенно случайно, и вот каким образом.

Последние месяцы перед отъездом я в нашем Запасном Батальоне заведывал «Командой эвакуированных». Как и показывает название, это были выздоровевшие от ран и болезней наши же солдаты, которые после всяких лазаретов, госпиталей и санаторий, принимали там снова облик воинский, и с нашими же офицерами периодически отправлялись на пополнение действующего полка. Было их много, человек до 1.000, и при них состояло несколько офицеров, также эвакуированных и также намеревавшихся возвращаться.

Среди них служил тогда у меня в Команде поручик Е. А. Фок, у которого тою же весною убили отца, еще героя Порт-Артура, артиллерийского генерала, лично выехавшего на разведку. Вместе с кое-каким боевым имуществом, прислали с фронта молодому Фоку в Петербург и отцовскую верховую лошадь. Что с ней делать, он совершенно не знал.

Как-то на занятиях, перед выходом Команды эвакуированных в лагери, в Красное Село, Фок мне говорит:

— Ты когда в полк собираешься ехать?

— В июле.

— Ну вот, купи у меня лошадь. Она тебе и в лагерях, и на войне пригодится. Но только должен тебя предупредить, что до моего отца, на ней был убит еще ее первый хозяин, тоже артиллерист… Так что ты будешь третий… Если тебе это все равно, покупай; продаю дешево, всего двести рублей!

Вообще артиллеристов на войне убивали не так часто, генералов же совсем редко. Ехал я на войну в третий раз, в пехоту, командовать ротой. Вряд ли какое-нибудь общество страхования жизни согласилось бы принять такую страховку… Тем не менее я решил рискнуть и не раскаялся. Лошадь была красавица, с широким шагом, что очень важно для похода, и с широкой рысью, отличного характера. Назвал я ее в честь французской победы «Марной». И в лагерях, и на войне потом, она доставила мне много удовольствия. После моей эвакуации в сентябре, у меня ее купил командир полка П. Э. Тилло, за те же 200 рублей, и также был от нее в восторге.

Что же касается примет, то я жив до сих пор (писано в 1945 году), а П. Э. Тилло умер несколько лет назад, в почтенном возрасте, в приюте для престарелых, около Парижа.

Ехал со мною на войну и мой денщик, Александр Николаевич Смуров, личность во многих отношениях примечательная. О нем стоит сказать несколько слов. Попал он ко мне в денщики еще в 1908 году, из 9-ой роты, где я тогда числился. Происходил из петербургских крестьян, но деревню не любил, а крестьянскую работу откровенно презирал. С детства жил в Петербурге, сначала мальчиком по лавкам, а потом, по протекции дядюшки дворецкого, лакеем в богатых домах, у Долгоруких, Кутузовых и т. п. Вообще продукт был городской. К службе в строю, особенно на войне, он питал нескрываемое отвращение, хотя трусом не был. Когда бывали обстрелы, он сохранял полное хладнокровие, но считал, что рисковать жизнью просто не практично, и потому всеми силами старался, без самой крайней нужды, ею не рисковать. Он в глубине души искренно считал, что сражаются только те, которые не сумели или не смогли устроиться иначе… Ну, а всякие добровольцы, офицеры, вольноопределяющиеся, охотники, так мало ли есть на свете сумасшедших.

Он бы еще понял в простом армейском полку. Ну, «погнали» всех, и солдат, и офицеров. Тут уж не отвертишься! А у нас у офицеров папаши и дядюшки генералы, адмиралы, министры, а сынки и племянники в окопах сидят! Они то уж могли бы себе места подыскать поприятнее.

По мобилизации очень многие запасные Семеновские солдаты всеми силами старались попасть в свой полк, чтобы сражаться в его рядах. Сделал то же и Смуров, но по мотивам не столь благородным. Он первым делом нашел меня, и узнав, что я никого еще себе не взял, был на седьмом небе от радости. Уже на второй день мобилизации он летал но Петербургу по моим поручениям. Денщик он был идеальный. За исключением легкой некорректности в счетах, и то всегда по мелочам, его ни в чем нельзя было упрекнуть. Расторопности был тоже необыкновенной. Все, что только можно было, в пределах разумного и исполнимого пожелать на войне — все это у меня было. Бывало на походе придешь на ночлег. Денщики всего батальона раскладывают своим офицерам походные кровати и спальные мешки. И всегда как-то выходило, что другие еще только возятся, а у меня уж и кровать разложена, и туфли приготовлены, рядом с кроватью стоит на боку, откуда-то раздобытый Смуровым, пустой ящик, на ящике свечка, коробка с папиросами и даже очередная книжка раскрыта… И еще выходило всегда так, что из 6, 8 или 10 офицеров батальона, лучшее место в халупе всегда было у меня, хотя по праву лучшее место полагалось батальонному командиру. За ним мне всегда было хорошо, но и себя, разумеется, он не забывал. Уважать его, конечно, было не за что, был он, что называется, стопроцентным «ловчилой», но вместе с тем очень симпатичная каналья, и я его искренно любил. Думаю, что и ко мне у него было хорошее чувство. Ладили мы с ним так хорошо, главным образом, потому, что уж очень коротко знали друг друга и научились прощать друг другу наши слабости и недостатки.

В поезде, в котором я ехал, спальных вагонов не было и потому Смуров достал мне место в обыкновенном вагоне первого класса. Было мало народу и купэ было пусто. Смуров положил мои вещи на сетку и ушел устраиваться сам, Я вышел на платформу проститься с провожавшими. После 3-го звонка, когда я вернулся назад, на противоположном диване сидело какое-то черное маленькое существо, при ближайшем рассмотрении оказавшееся необычайно красивой и очень молоденькой сестрой милосердия Кауфманской Общины. Она беспрестанно курила и боязливо прятала папиросу, когда кто-нибудь проходил по корридору.

Станции две мы проехали молча. Потом стали разговаривать. Она мне рассказала, что едет в летучий лазарет при кавалерийской дивизии и что в этой дивизии, в уланском полку служит ее муж. Я ей рассказал, что еду в свой полк и что только-что простился с женой и с двумя маленькими детьми.

Исчерпав темы первого разговора мы, как пишут некоторые писатели: «погрузились в молчание». Я вытащил книжку, а она продолжала курить свои нескончаемые папиросы.

На одной из больших станций, кажется «Дно», я вышел на платформу размять ноги. Подходят ко мне два рослых солдата. По синим ленточкам на гимнастерках, вижу — наши.

Лихо отсалютовали. Я им ответил.

— Вашсродие, вы нашего полка?

— Нашего, — отвечаю.

— Мы здесь в отпуску были. Теперь назад едем в полк. Хотим на этот поезд. Были у коменданта, а он говорит ждите воинского, завтра будет. А мы опоздать боимся, да и ждать тут на станции целые сутки… Не можете ли вы у коменданта похлопотать?

— С удовольствием — говорю — попытаюсь.

Пошел я к коменданту. Оказывается с большими усами, сердитого вида подполковник.

— Я уж сказал им, что нельзя. У меня правила, которых я обязан держаться… И прошу вас, капитан, не настаивать… Имею честь кланяться!!!

Я вышел и говорю:

— Ничего не поделаешь, друзья мои… Комендант меня пропер так же, как и вас… Коли вам денег не хватает, это я могу вам немножко ссудить, а больше ничего сделать не могу…

Однополчане повесили нос.

Подхожу к окну нашего вагона и рассказываю весь случай моей Кауфманской попутчице.

— Подождите, — говорит — может быть мне удастся вам помочь.

Оправила свою монашескую косынку и скромненько отправилась к грозному коменданту.

— Что вам угодно, сестра?

Узнав в чем дело, комендант взбеленился.

— Я уже который раз повторяю, что нельзя… Да и позвольте вас спросить, вам-то какое до этого дело? Кто вы такая, чтобы просить меня делать исключения!?

Сестра вынула из сумочки бумажку и робко положила на комендантский стол.

Комендант пробежал бумажку, встал с места и заулыбался самым обворожительным образом.

— Если вы желаете, конечно, сестра, это можно устроить… Поезд почти пустой… Эй, Ефименко, тут два солдата Семеновского полка отправляются на фронт. «Предложенья» им проштемпелевать и записать, и поживее!!!

Когда мы входили в вагон, прибежали осчастливленные однополчане.

— Вашсродие, покорнейше благодарим! Спасибо вам, сестра, вот здорово-то вышло!!!

Когда мы немножко отъехали, я говорю сестре:

— Скажите мне на милость, кто вы такая? Высочайших особ женского пола я всех знаю, по крайней мере по виду… И что у вас за волшебная бумажка? Если вы такое важное существо, то почему вы едете, как обыкновенная пассажирка, а не следуете в отдельном салон-вагоне?

Существо посмотрело на меня и говорит:

— Особа я отнюдь не важная, обыкновенная сестра и офицерская жена, а бумажку мне на всякий случай дал отец моего мужа и в ней сказано, что он просит всех военных чинов оказывать мне всякую помощь и содействие.

— А кто отец вашего мужа?

— Генерал Алексеев…

В этот период войны ген. Алексеев был Начальником Штаба Верховного Главнокомандующего Государя Николая II, т. е. фактически распоряжался всеми вооруженными силами Российского Государства. Дальше я узнал, что маленькую сестру с огромными черными глазами, и в огромной черной косынке звали Елизавета Александровна, что девичья фамилия ее Немирович-Данченко, что родом она из Киева и что вышла она замуж за гвардейского улана Николая Алексеева, два года тому назад.

Перед вечером в наше купэ влез какой-то полковник Генерального штаба, ехавший в армию, а еще через день, в 8 часов утра наш поезд подошел к Киевскому вокзалу. На вокзале я простился со своими спутниками и ни сестры, ни полковника никогда больше в жизни не видал.

В Киеве предстояло проболтаться целый день. Поезд на Ровно отходил в 8 часов вечера. Город я знал неважно, знакомых у меня там в это время не было, и потому я проделывал все то, что проделывают все проезжающие в мало знакомых местах. Пил кофе, завтракал и обедал в разных кофейнях и ресторанах и, до боли в ногах, бесцельно бродил по улицам. День был чудный и не очень жаркий.

Помню, что меня тогда поразило богатство и обилие всего в городе. На базарах красивые, бойкие бабы и дивчата, в живописных костюмах, с криками и хохотом продавали всякие деревенские яства и по ценам почти мирного времени. На каждом углу торговали цветами… Хотя шел 3-й год войны и немцы стояли в нескольких стах верст, война совершенно не чувствовалась. Разве, что встречалось много людей в форме на улицах. Но в Киеве и в мирное время было много военных.

К 8 часам вечера я был на вокзале. Поезд на Ровно был битком набит военными, солдатами и офицерами.

В Ровно пришли на следующее утро. Там война уже чувствовалась.

На вокзале встретил несколько наших солдат. От них узнал о неудачной атаке 26-го июля. Говорили в мрачных тонах. Пол полка уничтожено. Особенно пострадали 3-й и 4-й батальоны. От них просто ничего не осталось. Офицеров побито многое множество, убиты командир 13-ой роты Чистяков, в 3-м батальоне, оба брата Лемтюжниковы, когда-то мои младшие офицеры, и Энгельгардт II-ой. Есть и еще убитые, но кто, они не помнят. На поверку оказалось, что больше, к счастью, не было.

Ехать дальше нужно было на Рожище. Поезда туда ходили только воинские и с военными грузами. Как раз через несколько часов отходил туда поезд с 4-мя зенитными орудиями для стрельбы по аэропланам. Пушки были узенькие, морского типа, укреплены на платформе на тумбах и, как рассказывали, могли бить почти вертикально. В армии это была тогда последняя новость.

В начале войны, по редким немецким аэропланам, помню, били у нас шрапнелью из обыкновенных полевых трехдюймовок. А еще чаще жарили просто из винтовок. Это было нечто вроде спорта, но спорта в достаточной мере безвредного и для той, и для другой стороны. Ни одного сбитого аэроплана мне, например, увидеть не довелось.

В 14-м году полковые рифмачи сочинили песенку на мотив «Мариетт, ма петит Мариетт», той самой, которую во время мобилизации распевала вся французская армия. Наша «Мариетт» называлась «Халупа», по-польски «изба», место наших редких счастливых и комфортабельных ночлегов. В ней доставалось и начальству и некоторым полковым товарищам. И между прочим был в ней такой куплет:

«Но вот летит аэроплан,
Наш доктор Бриггер не профан,
Тотчас винтовку он хватает
И по противнику стреляет!»

За каждым куплетом шел припев:

«Халупа, моя халупа,
Довольно грязная халупа!»

Таким образом поохотиться за аэропланами, разрешали себе удовольствие не только чины, но и г. г. офицеры и даже доктора.

Теперь на 3-й год войны, очевидно, решили поставить этот вопрос на серьезную ногу.

Кроме 4-х зенитных орудий, в нашем поезде было еще несколько вагонов со снарядами к ним.

В классном вагоне ехали 3 зенитных артиллериста, капитан, подпоручик и прапорщик, два каких-то чужих офицера и английский майор.

Я попросился у капитана в поезд и через несколько времени уже пил с зенитчиками чай.

Разговор шел о воздушных налетах. Больше всех разорялся прапорщик, доказывая, что теперь с зенитными орудиями аэропланам крышка. На основании приборов и таблиц, которые только что получены с западного фронта, вычислить скорость, высоту, угол, направление, все это пара пустяков… Два выстрела на пристрелку, третий на попадание… До какой убийственной точности дошла теперь морская стрельба, а стреляют на десятки километров, по движущейся цели…

Капитан слушал скептически:

— Все это отлично, но военные суда, даже к при волнении на море, двигаются в одной плоскости… А аэроплан в одну секунду может взмыть наверх, нырнуть вниз, взять в бок, вверх, вниз… Вы не охотник? Бывали на тяге? Так вот попробуйте в испуганного вальдшнепа попасть, да не дробью, а картечью! Нет, батюшка, это не так просто.

В разговорах прошел остаток дня. Английский майор, узнав, что я говорю по-английски, прицепился ко мне и мы проболтали целый вечер.

Часов в 6 утра майор и я проснулись от адского грохота. Оказалось, что уже два часа как стоим в Рожище[3]. Налет немецких аэропланов.

Майор спрашивает:

— Что же нам делать?

— Не знаю, — говорю, вам лучше знать, у вас на западном фронте это, кажется, вещь обыкновенная, а я под налетом первый раз в жизни. Одно мне кажется несомненно, что сидеть в это время в поезде, начиненном артиллерийскими снарядами, будет самое глупое. Выйдем в поле и сядем в канаву, а там, что Бог даст…

Так и сделали.

Когда отходили от поезда, то видели, что зенитные орудия так и продолжают стоять на платформе в новеньких, зеленых, брезентовых чехлах. Очевидно, не поспели распаковать приборы и таблицы. А соседями нашими по канаве, оказались все зенитные артиллеристы «ин корпоре».

* * *

На путях железнодорожные составы, вблизи станции — дома, дальше службы штаба, бараки всяких штабных команд, конюшни, мастерские, лазареты в парусиновых шатрах… Одним словом, целый городок…

Налетело 15 аэропланов. Сбросили до 50 бомб. И хотя потери были и в офицерском составе, и среди солдат, но в общем не превышали 20 человек. Материальная порча — совершенно незначительная. Железнодорожный путь целехонек. И все это при условии, что не только наши аэропланы не пытались им мешать, но по налетчикам не было дано ни одного выстрела.

Спускаясь так низко, что можно было видеть фигуры людей, немцы бомбардировали штаб армии с таким же удовольствием безнаказанности, как какую-нибудь польскую деревушку далеко за фронтом…

В штабе «Особой Армии», куда входили 2 гвардейских корпуса, «из наших» на должности генерального штаба работал Арсений Зайцев I и выполнял какие-то функции Анатолий Дивов II.

Узнав, где они помещаются, отправился к ним. Офицеры были, уже в штабе, а денщики, тоже «из наших», встретили радушно. Дали умыться, побриться и напоили чаем.

Часов в 11 из штаба пришли хозяева. Рассказали: о потерях в полку и конфиденциально об общем настроении. Настроение было скверное. Командующий армией Безобразов атак на Стоходе (20 и 26 июля) не хотел, неустанно уведомляя Ставку, что шансов на успех нет никаких, что у немцев долговременные укрепления, которых при числе и калибре нашей артиллерии, разрушить и думать нечего, что подступов, удобных нет, что между нашей и немецкой линией в некоторых местах около километра расстояния неудобного грунта и т. д.

Ставка приказала атаковать.

Результат — некоторые полки потеряли до половины состава, завязнув в болоте. Почти никто даже до противника не дошел и все возвратились в исходное положение. Бесцельно и бессмысленно погибли, как это всегда бывает, лучшие люди… К общему кислому настроению штаба армии прибавил свою каплю и утренний налет.

В 12 часов Зайцев и Дивов повели меня в штабную палатку обедать. В огромном шатре к обеду собралось человек 60 офицеров, от генералов до прапорщиков. Рассаживались по чинам.

Зайцев повел меня представляться Командующему армией.

Генерал-адъютанта Безобразова, бывшего командира гвардейского корпуса, по виду я знал и раньше. Очень большого роста, дородный мужчина с бородой… В русском платье он был бы много лучше, чем в желтом кителе.

В штабе, где его любили, он шел под ласковой кличкой «воеводы». Полководец он был никакой, но человек вполне порядочный. «Воевода» сказал мне несколько любезных слов, лестно отозвался о полку, который он всегда «любил и уважал» и с крепким рукопожатием отпустил.

Начальника штаба армии, гр. Н. Н. Игнатьева, б. командира Преображенцев, я помнил еще когда он командовал в своем полку ротой.

Тут же был, сколько помнится, еще однополчанин, полковник барон Корф, как его называли солдаты: «Полковник Воронков».

Покончив официальную часть, отправился на младший конец и пообедал лапшей с котлетами с томатным соусом из консервных жестянок. Кроме Зайцева и Дивова, на младшем конце я тоже кое-кого знал. Главной темой разговора был утренний налет. Обсуждали действие, вернее бездействие артиллерии и говорили как укреплять старые и где рыть новые подземные убежища. Впечатление было такое, что немецкий налет застал «мозг» особой армии несколько врасплох.

После обеда, простившись с однополчанами и погуляв немножко по Рожищу, я сел на Марну, которую отправили из Петербурга заблаговременно, и которая, на мое счастье, от налета не пострадала, и отправился дальше, в штаб корпуса, в село Сокуль. Приехал туда часам к 5-ти вечера.

Первым Гвардейским корпусом (в этот период войны их было уже два), командовал тогда Вел. Кн. Павел Александрович.

И в этом штабе у нас были «свои». Комендантом штаба был полковник А. Ф. Штейн, бывший командир 12-й роты еще мирного времени, а одним из младших адъютантов — Александр Якимович I. Приехал я прямо в избу к Штейну. Часов в 7 вечера, пошел в столовую палатку к ужину. Собралось офицеров человек 20. Представили меня Bеликому Князю. Павла Александровича я видел раньше только на улице и тут в первый раз рассмотрел его внимательно.

Младший сын Александра II, как все старшее поколение Романовых, был очень высокого роста и в свои почти 60 лет был необыкновенно представителен и красив, особенной благородной красотой. «Барин», в самом хорошем понятии этого слова, чувствовался в нем при первом взгляде. Мне П. А. при представлении сказал несколько слов, и я уже не помню сейчас, что именно, но А. Ф. Штейн, который по должности Коменданта штаба, разговаривал с ним каждый день и подолгу, — рассказывал, что среди большого начальства он редко видел таких простых, скромных, доступных и сердечных людей, каким был В. Кн. Павел Александрович.

На обер-офицерском конце, куда меня усадил Якимович, с другой стороны от него сел удивительно красивый и славный 19-летний мальчик в корнетских погонах лейб-гусарского полка. С Якимовичем они были приятелями и даже жили в одной избе. Это был младший любимый сын Павла Александровича, от второго брака, кн. Владимир Палей.

Не успели мы приняться за котлеты с томатным соусом, то-же меню, что и в Штабе Армии, как трубач при небесном наблюдателе заиграл тревогу.

Штейн поднялся с места и громко сказал:

— Ваше Высочество, г-да офицеры, пожалуйте в блиндаж.

Второй немецкий налет за один день! Решительно со времени моего первого приезда в полк в 14-м году, война стала много беспокойнее!

Стараниями хозяйственного Штейна дело это в штабе корпуса было, видимо, много лучше организовано, чем в штабе армии. Не только для всех людей были вырыты глубокие, прочные блиндажи, с накатами бревен, но даже корпусные лошади по воздушной тревоге вводились к глубокие канавы.

Офицерское убежище было совсем солидное и поместительное. Места хватило бы еще человек на 20. Было много лавок и даже стол посередине. От прямого попадания наш блиндаж конечно бы не спас, но от осколков мы были в полной безопасности.

Не успели мы войти, как начались взрывы. Все сидели молча, изредка перекидываясь словами. Павел Александрович сидел у стола и курил папиросу в тонком эмалевом мундштуке. Не сиделось на месте только Палею. Как всем живым мальчикам, ему совершенно необходимо было самому побежать, узнать и посмотреть что, где и как… Он поминутно отворял дверь и по лесенке взбегал наружу.

— Владимир, пожалуйста не вылезай! — послышался усталый голос Павла Александровича.

— Сейчас, папа, я ничего, я только посмотрю, куда, ударило!

И опять выскочил.

— Казак, закрой дверь и не выпускай корнета!

— Слушаю, Ваше Высочество.

Пожилой лейб-казак, ласково ухмыльнувшись в бороду, широкой спиной заслонил дверь.

Минут через десять немцы улетели. Налет был не из крупных, повреждения были невелики, а человеческих жертв, кажется, вовсе не было.

Перекочевав у Штейна, я снова сел на «Марну» и поехал прямо в полк.

По дороге в первый раз в жизни видел воронки 11-дюймовых снарядов. Подъехал к одной из таких ям и по пологому скату съехал на дно; моя фуражка оказалась ниже краев воронки. От таких чудовищ не спасли бы, конечно, никакие блиндажи…