В Ярославском кадетском корпусе, где я проучился семь лет, у нас в классе под стеклом висела таблица высокого начальства, которую мы должны были знать наизусть, со всеми чинами и титулами. Если где-нибудь наврешь, — без отпуска. Знали мы ее, разумеется, на зубок. Возглавлялась таблица императорской фамилией, из тех, кто был повиднее.
После самого царя, шел его двоюродный дед, Михаил Николаевич, который носил название «генерал-фельдцейхмейстера».
Из-за «фельдцейхмейстера». который на простом языке обозначал начальника всей артиллерии, и которого произносить было нелегко, в свое время было пролито не мало мальчишеских слез.
За фельдцейхмейстером шли «дяди государя» и из них первым стоял: «Его Императорское Высочество, великий князь Владимир Александрович, главнокомандующий войсками гвардии Санкт-Петербургского военного округа».
«С ним» я не служил, т. к. в год моего выхода в полк (1905), он уже ушел. Но помню я его очень хорошо и лично и по рассказам.
Несколько ниже ростом, чем все старшие Романовы, он был очень красив и представителен. Носил короткие бакенбарды, как во времена Александра II, и обладал весьма звучным и приятным барским баритоном. Сильно картавил, говорили, еще сильнее, чем отец.
Как и полагалось начальству доброго старого времени, он никогда никого не ругал и не разносил, а только хвалил и благодарил. Неизвестный до того для высокого начальства обычай разносить и браниться, ввел Николай Николаевич, его заместитель.
Во времена близкие к моим, на лошадь Владимир Александрович садиться уже не любил, а больше ездил в коляске, в лагерях на тройке и на широких козлах, рядом с кучером, адъютант.
Рассказывали про него, что едет он раз в Красном Селе по авангардному лагерю, где стояла 23-ья пехотная дивизия, полки Печорский и Онежский. Катят по военному полю и подъезжают к полку, который производит ученье. Владимир Александрович привстает в коляске и звучным, сдобным баритоном кричит:
— Здогово Печогцы!!!
Но адъютант заметил ошибку и нагибаясь с козел поспешно докладывает:
— Онежцы, Ваше Высочество!
— Здорово Пе-че-неж-цы! — поправляет Вл. Л. и под громкий ответ «печенежцев» — «здравия желаем ва-ва-ва-во» следует дальше.
Первые числа, августа. Чудный летний вечер с маленьким ветерком. Солнце почти уже село.
В Красносельском лагере происходит «заря с церемонией».
Царь со свитой, совершив объезд всего главного и авангардного лагеря вернулся к царскому валику, между Семеновским полком и артиллерией и слез с лошади.
Солдаты в белых рубашках, без оружия. При тесаках только дневальные под «грибами». Все стоят на передней линейке группами и поют песни. Командир и офицеры, все без оружия, но в белых перчатках, стоят большой группой впереди знамени, мирно беседуя. На широком лоснящемся «гунтере» подъезжает В. А. Приехал поздороваться и поболтать. Командир говорит: «Господа офицеры!» Все вытягиваются и берут под козырек.
— Командиру мое высокое почитание, господам офицегам здгавия желаю!
Командир, ген. Пенский, с которым В. А. на «ты», и старшие офицеры подходят к лошади и начинается приятный разговор. Всех старших офицеров В. А. знает в лицо. Держится важно, но во то же время с большой простотой. На прощание, повышая голос так, чтобы все слышали, говорит:
— По тгадиции полагается гасказать. Когда мой дед (Николай I) в эту ночь спал в палатке, как газ на этом месте (показывает на ка раульную палатку около знамени), готные командиры клали кгугом в палатки солдат, котогые не хгапели!
В великом посту жена Вл. Ал. вел. кн. Мария Павловна старшая устраивала у себя во дворце на набережной грандиозный благотворительный базар. Несколько вечеров перед этим наши офицеры приглашались во дворец помогать разбирать вещи и устраивать киоски. Часто их оставляли обедать. За обедом была только семья, несколько чинов двора и человек 6–7 наших. Как хозяева, и Вл. Ал. и Мария Павловна были очень любезны и очень внимательны, особенно с теми, кого они меньше знали.
Последний раз я видел В. А. при не совсем обыкновенных обстоятельствах. Не помню уж в каком году дивной Петербургской весной, часу в шестом утра, после исключительно приятно проведенного времени, я возвращался к себе домой с Кронверкского проспекта. Погода была такая прекрасная и так мне было хорошо на сердце, что я решил пойти пешком, хотя бы часть дороги. В этот час на улице, конечно, ни души. Иду весело и слышу, что мерной рысью меня кто-то обгоняет, но не извозчик. Я обернулся и вижу одиночка, караковый рысак, короны на фонарях, а в пролетке, как всегда держась очень прямо, сидит знакомая фигура с бакенбардами. Я поспешно стал во фронт, но очевидно на физиономии моей отразилось такое непритворное изумление, что Вл. А. усмехнулся и погрозил пальцем. Я хотел было погрозить ему в ответ, но не поспел.
В столь ранний час, «что он делал в этой местности, скрыто мраком неизвестности». Старый шалун, наверное, ездил развлекаться. Во всяком случае ездил он не «по делам службы», так как в эти годы он и места никакого не занимал.
Года через два он умер.
Был он веселый и «добрый барин», зла никому не делал, правда, и добра делал немного. Но зло, конечно, было. Зло было в том, что он много лет занимал такое место, на котором другой мог принести пользу.
О командире гвардейского корпуса кн. Васильчикове было уже кое-что написано в очерке «Разбивка новобранцев». Был он тоже «добрый барин» и, как говорили, прекрасно рассказывал анекдоты. Судить не могу, не слышал, но один анекдот с ним прекрасно помню, т. к. во время того, как он происходил, я стоял в строю в 20 шагах от главного действующего лица. Когда после поездки в Москву мы в самых последних числах декабря 1905 года вернулись в Петербург, царь прислал Васильчикова благодарить полк за службу и «боевые действия».
На плацу полковой канцелярии полк выстроился без оружия.
— Полк, смирно! Г-да офицеры!
Вышел Васильчиков, поздоровался и стал говорить, громко и сильно шамкая:
— Государь Император приказал мне поздравить вас с благополучным возвращением и поблагодарить вас за доблестную службу царю и отечеству. Лейб-гвардии Семеновский полк со славою, вот уже двести лет… триста лет… двести лет… — оборачивается и адъютанту и полушепотом, но так, что всем слышно, быстро спрашивает: — двести или триста?
— Двести, Ваше Сиятельство, — почтительно докладывает адъютант.
И тот, как ни в чем не бывало, тем же голосом продолжает:
— …Со славою вот уже двести лет…
И т. д., и т. д., все, что в таких случаях полагается.
В 1906 году, сразу после Японской войны, произошла у нас полная смена высокого начальства. Главнокомандующий войсками гвардии, «добрый барин» № 1, вел. кн. Владимир Александрович ушел, впрочем, еще раньше. Сменил его Николай Николаевич, который, хоть умом был и не орел, несомненно был преисполнен энергии и желания принести пользу. Перед этим Н. Н. несколько лет был «генерал-инспектором кавалерии» и, нужно отдать ему справедливость, такого ей, по хорошему солдатскому выражению «поддал живца», что во время войны наша конница была на голову выше и немцев, и венгров.
Недоброй памяти Японская война была небогата победами. Естественно, что всякое действие, которое было не кругом поражение, превозносилось до небес и все главные действующие лица таких действий выходили на линию героев. Так прославились генералы Ренненкампф, Мищенко, Никитин, Зарубаев, б. начальник 6-ой стрелковой дивизии Данилов, командир одного из восточно-сибирских полков Лечицкий, командир Выборгского полка Зайончковский и многие другие. Кроме Лечицкого и быть может Зайончковского, на большой войне все они провалились, а Ренненкампф действовал так, что во всех других армиях, кроме нашей «бабушкиной», ему полагался бы расстрел. После гибели Самсонова и его армии, будучи даже не судим, а только «отчислен», он уже в октябре 14-го года весело гулял по Невскому в полной генеральской форме.
* * *
По примеру генерал-инспектора кавалерии, в 1906 году был учрежден пост «генерал-инспектора пехоты» и назначен был на этот пост генерал Зарубаев.
Николай Платонович Зарубаев был на японской войне начальником дивизии и отличился под Дашичао, где его войска прекрасно дрались и заработали своему начальнику первоклассную боевую репутацию. Несмотря на фамилию, которая отлично подошла бы лихому кавалерийскому ротмистру, был он воин пехотный с ног до головы. Иначе как пешком никто его не видал. И вид у него был пехотный. Среднего роста, слегка сутулый, плотный, с седыми усами и с большим пурпурным носом дулей. Пьяным его не видали и про наклонность его к Бахусу не говорили. Но нос у него был такой «безошибочный», что большого труда стоило убедить себя, что генерал трезвенник.
Сиял Зарубаев на нашем горизонте очень недолго, не то год, не то два и потом назначен был командующим войсками Одесского округа. На большой войне он или совсем не был, или подвизался в ней незаметно. В качестве генерал-инспектора пехоты, Зарубаев посетил наш полк только один раз и оставил по себе незабываемый след. Но прежде, чем об этом посещении рассказывать, следует сказать несколько слов об единственном из всего полка нашем офицере, который с Зарубаевым по службе имел соприкосновение и как раз в это самое посещение.
Подпоручик, Алексей Рагозин, выпуска 1903 года из Пажеского корпуса, был рыжий рыжий детина, почти саженного роста, по каковой причине был назначен младшим офицером в государеву роту и на погонах носил царские вензеля. Был он не слишком интеллектуален, не читал не только книг, но и газет, но зато был абсолютно незлобив, хохотать готов был по самомалейшему поводу, денег не считал, когда были, а уж выпить был не только не дурак, а прямо мудрец. Одним словом, душа человек и рубаха парень.
Дневной полковой наряд в мое время был такой. Кроме караулов вне полка, в 12 часов на «малый развод» выходили: дежурный по полку, капитан или штабс-капитан, помощник — подпоручик, дежурный фельдфебель, полковой караул и затем дежурные и дневальные от рот или команд. Дежурство по полку была повинность не тяжелая, особенно для дежурного. Помощнику еще вменялось в обязанность раза два в сутки проверить караул и обойти раз все казармы ночью, дежурный же мог целый день сиднем сидеть в Собраньи, переходя с кресла в читальной к столу в столовую и обратно. А так как «офицерский флигель», где жило большинство женатых офицеров, находился в «расположении полка» (казармы были на трех улицах, на Загородном, на Рузовской и на Звенигородской), то многие уходили к себе домой обедать и почти все уходили домой спать. Помощник дежурного обязан был спать в Собраньи, где рядом с «дежурной», позади имелась маленькая комната с двумя большими кожаными и весьма покойными диванами. Кроме того в этой комнате имелся шкаф, где хранились четыре подушки, два отличных тигровых одеяла и полный комплект постельного белья, которое каждый день менялось, регулярно отсылалось в прачечную, и расходы по стирке относились на счет Собрания.
Официального разрешения, конечно, не было и полагалось, что в этом деле господа офицеры руководствуются гарнизонным уставом, где дежурным разрешалось ночью «отдыхать лежа», но все всегда знали, от вел. кн. Владимира Александровича и ниже, что в войсках Петербургского гарнизона дежурные по полкам офицеры ночью спят в простынях, под одеялами, раздеваясь до рубашки. И никто никогда против такого порядка вещей голоса не подымал.
Но вот однажды поздней осенью на дежурство по полку заступили капитан А. С. Пронин и помощником Алексей Рагозин. Пронин, между прочим прекрасный служака, — на войне отлично командовал армейским полком, — вечером удалился в лоно семьи, в офицерский флигель, а Рагозин, хорошо поужинав и выпив, и совершив ночной обход казарм, как полагалось, разделся и лег спать.
На следующее утро часов в 8, вестовой из передней будит его и докладывает:
— Ваше Высокоблагородие, в передней генерал пришли и Вас спрашивают.
— Проводи его в читальню и скажи, что я сейчас приду.
Через минуту тот же вестовой, но уже несколько встревоженный появляется снова и говорит, что генерал желает видеть дежурного офицера немедленно.
— Предложи ему кофею и скажи, что я сейчас выйду, — сквозь сон сказал Рагозин и не спеша стал подыматься с дивана.
Еще через минуту в комнату просовывается голова вестового, а за ним появляется генерал-лейтенант с георгиевской ленточкой в петлице пальто.
— Я генерал-инспектор пехоты. Вы дежурный офицер?
— Так точно, Ваше Превосходительство, — отвечает Рагозин, стоя смирно, но об одном сапоге.
— Как Ваша фамилия?
— Подпоручик Рагозин, В. П-во.
Генерал круто повернулся и вышел.
Через день Рагозин сел на 15 суток под арест, постельное белье в Собрании куда-то исчезло, на диванах появились кожаные подушки, вместо пуховых, а дежурные по полкам Петербургского гарнизона, стали по ночам «отдыхать лежа», как им и полагалось по уставу.
* * *
Командир корпуса Васильчиков ушел в 1906 году и на место его был назначен Данилов, «герой» японской войны, сразу же произведенный в генерал-лейтенанты и получивший генерал-адъютантские аксельбанты.
Он был коренной офицер л. — гв. Егерского полка и в молодости был известен приверженностью к Бахусу и неряшливостью в одежде. Говорили, впрочем, что на японской войне он, действительно, выказал если не воинские таланты, то большую личную храбрость.
Данилов был небольшого роста, довольно плотный, с длинными свисающими усами и седоватой бородкой клином, человек порядочно за 50. Общим видом весьма напоминал престарелого пехотного «капиташу» одного из российских полков с глухой стоянкой. Ходил в развалочку и явно играл под «мужичка-простачка». Офицеры его звали «Данилкой» и никакого почтения к нему не питали.
Визитами нас высокое начальство не баловало, придерживаясь Петербургских обычаев, где явиться в дом без приглашения, «на огонек», считалось неприличным. Большие генералы приезжали в поле исключительно на смотры, на смотр стрельбы, на инспекторский и т. п. Смотры, как общее правило, сходили отлично, после чего начальство приглашалось в Собрание, зимой к завтраку, летом в лагерях к обеду. Завтраки и обеды, которые и так были хороши, увеличивались еще на одно блюдо, ставилась богатейшая горячая закуска и выкатывалось море вина. Одним словом: «побольше провизии для начальника дивизии». Высоких гостей считалось обязательным хорошенько подпоить. На такое дело генерал-адъютанта Данилова упрашивать долго не приходилось и несмотря на то, что в то время командиром и его соседом по столу был Шильдер, который по хилости здоровья пил один нарзан, каждый раз, что «Данилка» у нас появлялся, он преисправно нализывался.
Помню одно из его выступлений в лагерях. Был, кажется, смотр стрельбы и выбили, как полагается, много «сверх-отличного». Причем без всяких жульств. Мы вообще всегда стреляли прекрасно, да и заведующий оружием, главное действующее лицо в такие дни, поручик Степан Гончаров (убит в октябре 14-го года под Ивангородом), фанатик стрелкового дела (он раз собственноручно пристрелял в тире винтовки всего полка) никогда бы до этого не унизился. «Данилка» был в восторге, благодарил чинов, офицеров и поминутно прикладывал пятерню, с простреленным и торчащим в бок пальцем, к козырьку своей генерал-адъютантской фуражки. В этот день почему-то из всех прилагательных к «Семеновскому полку» и к «Семеновцам» ему больше всего полюбилось слово «правильные», и так он нас потом всегда и звал: «правильные семеновцы».
После стрельбы повели его в Собрание и основательно накачали. Накачался он, впрочем, сам. За столом говорил речи длинные и путаные и сыпал «правильные» направо и налево. После обеда все офицеры ин корпоре проводили его на первую линейку, куда ему подали его беленького маштачка. Но это еще был не конец. Дежурный по полку сказал что-то и все дневальные под грибами заорали:
— Выходи все на переднюю линейку!
Люди выскочили из палаток, кто в чем был, в опорках, в подштанниках, босиком. Данилка опять сказал речь и опять были «правильные». Настроение создалось повышенное и чувствовалось, что все позволено. Кто-то из офицеров крикнул:
— Ура корпусному командиру, качать его!
Как все мальчишки, чины, любящие всякое бесчинство, заревели «ура!», подхватили Данилку и стали швырять его на воздух, не так, как почтительно качают начальство, а как это делается на деревенских свадьбах.
Наконец, несчастного Данилку освободили, водрузили на лошадку и под громовое «ура»! сильно кренясь с седла, он поскакал под гору, направлением на Красное Село.
Кроме смотров и парадов никакой военной деятельности Данилов у нас не проявлял. Единственным его нововведением был на церемониальном марше «скорый шаг», 120 шагов в минуту, т. наз. «стрелковый». Для маленьких стрелков, вроде итальянских «берсальери», это может быть было отлично, но когда наша большая тяжелая пехота, «гоплиты», начинали семенить, то это было и неудобно и некрасиво. Кажется в 1912 году Данилов ушел и в начале войны, уже в почтенном возрасте, ему дали что-то в командование, но насколько мы слышали действовал он не очень удачно, т. к. уже в 15 году был отчислен и назначен на архиерейское место «коменданта Петропавловской крепости». В наше время «архиерейским местом» называлось такое, на котором можно было спокойно сидеть и ничего не делать. Возможно, что теперь понятия переменились.
После «Данилки», командиром гвардейского корпуса был назначен генерал-адъютант Безобразов, коренной лейб-гусар и бывший командир Кавалергардского полка. Он и вывел корпус на войну.
Безобразов был человек придворный, совершенно не военный и как начальник типичнейший «добрый барин». Начальником Штаба он себе взял бывшего военного агента, не то в Париже, не то в Вене, богатейшего Екатеринославского помещика графа Ностица.
Лето 1912 года в Красном Селе. В поле, около дивизионной церкви, 12-ая рота Семеновского полка производит послеобеденные занятия. Стоят прицельные станки. На каждом завичена «малокалиберная трехлинейная, образца 91-го года», винтовочка мать, которая честно и без отказа служила нашей армии три войны и изобретателю которой, скромному капитану, почему-то еще не поставили памятника. Здесь поверяют наводку, через прорезь прицела на вершину мушки, там плавность спуска курка, не дергай, а обжимай… Офицер ходит между группами и задает летучие вопросы, вроде того, что такое «траектория», причем затрудняющимся в ответе приводится пример траектории не очень салонный, но очень яркий и убедительный. Спрашивается также, куда летит пуля, если свалишь винтовку вправо, и что такое «боек»… В одной группе ставят прицел, в другой унтера поверяют в зеркальце, которое укреплено над прицельной колодкой…
Из-под горы, со стороны Преображенского полка, показываются всадники. Командир корпуса Безобразов, начальник штаба Ностиц и два адъютанта.
Подъезжают к роте.
Ротный командир командует:
— Рота смирно! — и подходит с рапортом:
— Ваше Превосходительство. 12-ая рота лейб-гвардии Семеновского полка производит занятия приготовительные к стрельбе упражнения. В строю 72 рядовых при 12 унтер-офицерах и подпрапорщике.
Безобразов здоровается с чинами, потом он и начальник штаба протягивают офицеру руку, сходят с лошадей и приказывают:
— Продолжать!
Мимо станков Ностиц проходит равнодушно, но при виде прибора с зеркальцем глаза начальника штаба корпуса загораются любопытством…
— Скажите, поручик, что это такое?
— Это, г-н полковник, прибор для поверки правильности наводки и спуска курка. Зеркала в приборе укреплены под прямым углом.
Поверяющий смотрит сбоку и видит, если винтовка наведена неправильно и если при спуске курка стрелок дернул.
— Вот удивительно, а можно мне посмотреть?
— Пожалуйста, г-н полковник!
Ностиц ложится на разостланный мат, смотрит в зеркальце и приходит в восторг.
— Ну, теперь я понимаю, почему Семеновцы так хорошо стреляют, раз у них такие отличные приборы.
Командующий ротой был тактичный молодой человек и не стал объяснять начальнику штаба корпуса, что прибор с зеркальцем был введен на обучение Российской армии приблизительно в 1893 году и что от Витебска и до Семипалатинска, от Архангельска и до Крыма, все купринские «ефрейторы Сероштаны» прекрасно знают, что это такое.
Безобразов командовал корпусом с 1912 по 1916 год, когда было образовано два гвардейских корпуса и первый, — наша первая и вторая дивизия, — получил в командование вел. кн. Павел Александрович, а, второй — артиллерийский ген. Потоцкий. К этому времени оба корпуса были сведены в гвардейскую Особую армию, которую возглавил Безобразов, при начальнике штаба гр. Н. Н. Игнатьеве, бывшем Преображенском командире. О нем скажем позднее.
Безобразов проводил июльскую операцию на Стоходе, кровавую и неудачную. Как бы то ни было, в первых числах августа 1916 г. Особая армия приказала долго жить, войска были переданы по соседству в 8-ую армию Каледина, а сам Безобразов в военном смысле канул в Лету.
Карьера его заместителя, вел. кн. Павла Александровича была, как говорится, «чревата». Как все великие князья в России, он постоянно носил военную форму, но входил он в близкое соприкосновение с русскими войсками всего три раза в жизни: командуя эскадроном, конно-гвардейским полком и гвардейским корпусом. Последние две должности с перерывом в 16 лет, во время коего он вообще ничего не делал.
Будучи командиром полка, П. А. совершил довольно предосудительный поступок, развел и женился на жене своего офицера, некоего Пистолькорса, между прочим одной из самых красивых и интересных женщин, которых мне в моей долгой жизни довелось видеть.
Кстати сказать, в это же время в Преображенском полку служил ее брат, подпоручик Карнович, маленький, черненький и совершенно непохожий на свою великолепную сестру. Он по слабости человеческой на основании близкого родства с дядей царя, по началу попробовал было поважничать, но независимые и гордые «Захары» немедленно же прикрутили ему хвост и даже не назначили его в 1-й батальон, что у них считалось отличием.
Как следствие своего «скандального» поведения, П. А. снял форму и уехал жить в Париж.
По этому поводу по Петербургу ходило тогда нижеследующее восьмистишие:
Царь наш добр, но строгих правил,
Не на шутку рассердился,
Как узнал, что дядя Павел
На чужой жене женился…
Вопреки родству и дружбе
Дядю выгнал с русской службы
И теперь нет доли горше
Дяди Павла с Пистолькоршей.
К счастью для И. А. доля его оказалась вовсе не горькой. «Пистолькорша» была ему верной и заботливой женой и родила ему трех удачных детей, особенно мальчика. Кажется в 1910 году Павел Александрович был «амнистирован», вернулся в Петербург, брак его был признан, а жена получила фамилию княгини Палей. Так же стали называться и дети.
Как, и следовало ожидать, в военном отношении П. А. был круглый ноль. Если его старший брат, Владимир Александрович был «добрый барин № 1», то он, по справедливости, мог считаться номером 2-м. Все же хорошие качества у него были и внешние и внутренние. Он был необычайно красив и, без малейшей рисовки, очень представителен и элегантен.
В Музее Зимнего дворца в Ленинграде должно быть сохранилась масляная картина, где П. А., в золотой каске с двуглавым орлом и в золотых латах, галопом проводит на параде Конную Гвардию перед царем Александром III. Очевидцы говорили, что картина сия была «достойна кисти художника».
Внутренне же П. А., при значительной лени и пассивности характера, был не глуп и вполне порядочный человек. Близкие к нему люди говорили, что он отлично сознавал, что цари в России сделали свое дело и что при последнем Романове российская монархия быстро и неукоснительно идет к концу. Но денег заграницу он не переводил и из кипящей котлом России упорно спасаться не желал, надеясь, что ему позволят «уйти в частную жизнь».
Как известно, первая, самая слепая и жестокая волна революции его потопила.
После П. А. и до конца «старой» гвардии, нашим корпусом командовали кажется еще два каких-то генерала, но это уже были гастролеры и писать о них не стоит.
Дивизией нашей 1-ой гвардейской, за мое время (1905–1917) командовали шесть человек, из них, пожалуй, только двое могли считаться военными людьми в современном, для той войны, значении этого слова.
Когда я вышел в полк, начальником дивизии был ген. Озеров бывший командир Преображенцев, высокий, весьма представительный мужчина, с лоснящимся пробором. Звали его почему-то «помадная банка» и был он даже не придворно-военный, а просто придворный человек.
После Преображенской истории летом 1905 года, о которой пусть уже рассказывают старики, бывшие Преображенцы, Озеров ушел и мы о нем больше не слыхали.
На его место приехал старый кавказский человек, просят не смеяться, барон Антон Гр. Зальца.
Дело в том, что наш Кавказ есть и было такое поразительное и удивительное место и жизнь там была такая особенная и такая этой стране была дадена сила ассимилировать самые разнообразные человеческие элементы, что ярыми кавказскими патриотами были не только люди с фамилиями на «адзе», «идзе», «швили» или «ани», но делались ими и Петровы и Степановы и Гончаренки и вообще все те, кому посчастливилось прожить в этом благодатном краю хотя бы несколько лет. И так же скоро, если не еще скорее, «окавкаживалисъ» русские и балтийские немцы. Мне приходилось встречаться с баронами Мейндорф, Корф и Штакелъберг, которые истинной своей родиной считали не остров Эзелъ, а Ахалцик или Ахалкалаки, другого вина как «Напереули» не признавали, и всю свою жизнь, как Чеховские девицы «в Москву», стремились душой на Кавказ. И многие, выслужив пенсию, действительно ехали туда умирать.
Такой кавказец был А. Г. Зальца. На вид хорошо за 50, со свисающими седыми усами, он был, как две капли воды, похож на Лермонтовского Максим Максимыча, с тою лишь разницей, что один был штабс-капитан, а другой генерал-лейтенант. В строю я его совсем не помню и был он у нас не долго, меньше года. Но помню раз в лагерях один очень веселый обед с ним в качестве почетного гостя. Наш командир Мин, который всех знал, оказалось, знал и Зальца и обращался с ним, опять-таки как и со всеми, не исключая и самого царя, с полнейшей непринужденностью.
Как раз за несколько дней до обеда, вторая молодая жена Зальца родила ему мальчишку, которого окрестили Серафимом. Старик был так счастлив и горд, что выпив вина, не мог не поделиться своей радостью с хозяевами. Мин это подхватил и тут началось… Для почетных кавказских гостей в Собраньи имелись турьи рога, отделанные в серебро, каждый вместимостью в бутылку. Кроме того в погребе всегда был налицо изрядный запас кахетинского. Мин начал свои тосты, один другого смелее… Старик, хохотал, краснел, пил кахетинское из специальной «азарпеши» и был в восторге. Начали с чарочки, а потом на нашем конце затянули «Мраволжамие». Услышав родные звуки, старик не выдержал, поднялся и сквозь слезы дал торжественный обет, что сын его Серафим, уже если не офицером, так хоть солдатом будет служить в Семеновском полку. Уехал он только на следующий день, переночевав в командирском бараке. Где-то теперь проживает Серафим Зальца? Может быть еще жив…
* * *
В одно из туманных и седых утр в столице, в Учебной команде Семеновского полка между 7.30 и 8.30 по расписанию стояла гимнастика. Начальник команды шт. — кап. А. М. Поливанов, между прочим родной племянник князя Петра Кропоткина, каковым обстоятельством мы его жестоко дразнили, был образцовый офицер, но имел два недостатка, был характером горяч и несдержан и не любил рано вставать.
В описываемое утро в команде его не было. Он отсутствовал. Зато присутствовали все четыре взводных командира, младшие лейтенанты, по тогдашнему подпоручики, Николай Ильин, Павел Азанчевский-Азанчеев, Дмитрий Коновалов и пишущий эти строки, он же из всех старший. В широком коридоре команды дым коромыслом и пыль столбом. В дальнем углу летают через кобылу, в середине делают стойку на параллельных брусьях, в конце у входной двери, под моим водительством, прыгают через веревочку. Чины делают гимнастику в белых гимнастерках, мы, офицеры, без сюртуков.
Все упражнения заведено у нас было проходить так: офицер, унтер-офицер, а за ним все чины цепочкой. На быстром ходу иногда сбивались в кучу, что вызывало взрывы веселья (на гимнастике и во время классов дисциплина нами сознательно понижалась на 50 %), но чаще всего все проделывали чистенько.
Кончили прыжки на ширину, начинаем на высоту.
Говорю:
— Киковка, поставь на предпоследнюю!
Весь взвод стоит за мной. Я взял разбег, оттолкнулся от трамплина правой ногой, поднялся на воздух, веревочку все-таки каблуком задел, и плавно, по уставу, кулаки в середину, сел на другой стороне, в двух шагах от входной двери. Около двери стоит дневальный и тут же поблизости дежурный ждет начальника команды, который, злой на свое собственное опоздание, весьма способен будет влепить ему наряда два за самомалейшую неточность в подходе или в рапорте. Дневальный слышит шаги на лестнице и распахивает дверь. Дежурный делает последний вздох перед страшным мгновением. Я, как был без сюртука, готовлюсь гаркнуть: «Смирно! Господа офицеры!!» и почтительно застыть на месте. Если кто-нибудь во время рапорта в помещении пошевелится — беда.
Все мы, офицеры, были, конечно, на «ты», но в строю и на службе выявляли самую подчеркнутую подтянутость. Тянулись не только перед Поливановым, но и друг перед другом по старшинству.
На мое удивление, вместо всем нам столь знакомой милой бульдожьей фигуры «Матвеича», в дверях появляется тоненький маленький генерал в армейской форме, с седыми усами и с царскими вензелями на погонах.
Мое «смирно!» вышло, как всегда, но в голосе звучал оттенок некоторого недоумения. Может быть генерал ошибся дверью или хочет спросить дорогу. Прямо скажу, к таким визитам мы приучены не были.
Генерал между тем, снял фуражку и тонким отчетливым голосом, стрывая каждую фразу, возговорил таковы слова:
— Какая это рота?
— Учебная команда Л.-Гв. Семеновского полка, Ваше Пр-во!
— Вы начальник команды?
— Никак нет, я старший офицер.
— Пусть дежурный подойдет ко мне с рапортом. Я вновь назначенный начальник вашей дивизии, генерал Лечицкий.
Дежурный отрапортовал. Лечицкий поздоровался с чинами.
— Очень хорошо, что офицеры делают гимнастику. Пожалуйста не беспокойтесь надевать сюртуки. Продолжайте занятия.
В эту минуту открылась дверь и на пороге появился Матвеич, полный изумления, что ему не командуют и не рапортуют. Поливанов подошел, представился и представил всех нас. Гимнастика кончилась, убрали машины и чины в ожидании классных занятий, разошлись по взводам.
Фельдфебель команды, Яков Емельянович Серобаба, был холост и поэтому спал в маленькой комнатке вместе с командным писарем. Большое же фельдфебельское помещение было занято под канцелярию. Там стояли столы, стулья, на столах лежали военные журналы, две, три газеты, в шкафах учебные пособия. Вне занятий туда имели свободный вход фельдфебель и все унтер-офицеры — учителя. Там весной производились экзамены и там же Матвеич, с присущим ему жаром, распекал провинившихся, если по каким-нибудь соображениям это не производилось публично, перед строем.
В этой канцелярии в утренние часы для нас, офицеров, всегда имелся горячий чай с лимоном и со свежими баранками. Из-за ранних вставаний, это был наш первый утренний чай. Вся эта роскошь стоила, нам не больше рубля в месяц с носа, причем ею же пользовался и Серобаба, уже бесплатно.
Матвеич провел генерала по взводам, спустились в столовую, в кухню и вернулись опять в помещение. По дороге Лечицкий задал несколько вопросов, Матвеич ответил. И по этим вопросам и ответам сразу же выяснилось между ними полное «сродство душ». Рыбак рыбака видит издалека. Как два лошадника, любители конского мяса, взглянут на лошадь, один пощупает здесь, другой там, перекинутся двумя, тремя словами и обоим все ясно.
— Ваше Превосходительство, не хотите ли стакан чаю?
— С удовольствием!
Прошли в канцелярию. Лечицкий сел и из серебряного толстого портсигара угостил всех папиросами.
— Здесь у вас хорошо. Хочу установить с полками живую связь. Буду приезжать к вам часто. И прошу не смотреть на меня только как на начальство. Я ваш военный инструктор. Я начал войну батальонным командиром, потом командовал полком, потом бригадой. Все недостатки нашей армии, все, чего нам не хватало, все испытал, скажу, на своей шкуре испытал. Оружие переменилось. Сейчас одной храбростью ничего не сделаешь… Возможно, скоро будет еще война. Надо к ней готовиться. Надо работать, учиться… Это дело офицеров…
Матвеича это задело за больное место:
— Вот Вы говорите, Ваше Превосходительство, учиться, а где прикажете учиться? Вот извольте посмотреть на улицу. Эти оборванцы в семеновской форме, подоткнув шинеля по пояс, улицы чистят, грязь убирают с улиц… Это разве солдатское дело? Это город должен убирать, а не солдаты… Вот мы занятия производим в корридоре, в десять шагов шириной… А рассыпной строй с перебежками на полковом дворе проходим… А выйти за город в поле, куда отсюда выйдешь? Пока до Московской заставы дойдешь, люди сапоги стопчут. Лагерей у нас три месяца, а остальное казарма… Разве это достаточно? Солдаты при трехлетнем сроке службы, должны учиться круглый год… И в поле, в лесу, а не между койками, как у нас учатся. У нас, в Учебной команде, хоть время есть учиться, а вот извольте пройти сейчас по ротам, по 10, 15 старослужащих… А остальные где? Все в караулах, в нарядах. Охраняем порядок в столице!..
Матвеич начинал увлекаться и по скверной привычке постепенно переходил на крик. Все-таки орать на начальника дивизии, да еще при первом знакомстве, как-то немного и не подходило. Я подошел вплотную и незаметно нажал ему на сапог. Но Кропоткинская кровь закипела и то, что наболело, властно требовало выхода. Он уже совершенно не стесняясь дернул по моему адресу плечом и продолжал:
— А потом еще охрана… Возьмут тебя с ротой и поставят на два дня на завод, порядок охранять… Вот тут и занимайся. За порядком полиция должна следить, а не солдаты. Я видел, как рабочие живут… Живут как свиньи… Реформы надо давать, тогда и забастовок не будет!
Весь красный, Матвеич остановился, чтобы перевести дух. Лечицкий сидел, пил чай, курил и очевидно слушал, что говорят, а не как говорят. Наконец, он приподнял руку и заговорил сам:
— Вы совершенно правы. Но делать-то что? Вы все это можете переменить? Нет, и я не могу. Нужно стараться делать то, что можем. И в теперешних условиях. А то и вторую войну проиграем. И главное работа, работа офицеров… Унтер-офицерского корпуса у нас еще нет…
В эту минуту в корридоре раздался звонок.
— Это что?
— Это, Ваше Прев-во, начало классных занятий. Каждый офицер преподает в своем взводе все предметы, и военные и общие.
— А у вас что сейчас? — обратился Лечицкий ко мне.
— У меня сейчас топография, чтение планов и карт…
— Я к Вам зайду.
— Милости просим.
Поливанов остался в канцелярии, мы с Лечицким пошли в класс. Школьники потеснились и он сел сбоку на переднюю скамейку.
— Должен Вас предупредить, Ваше Прев-во, — говорю — мы только месяц как начали. Сейчас проходим масштабы и условные знаки.
— Хорошо, я послушаю…
Я начал класс. Через несколько минут Лечицкий повернулся и обратился с вопросом к одному из учеников. Ученик был моего 3-го взвода, сибиряк, парень очень сильный, очень серьезный, очень основательный, но на соображение не очень быстрый.
— Как твоя фамилия?
— Чертовских, Ваше Прев-во! — гаркнул тот так, что стекла задрожали.
— Не надо так кричать. Из строя и на улице нужно отвечать громко, а в классе нужно говорить обыкновенным голосом. Скажи мне, какая карта, крупнее — с масштабом в 2 версты в дюйме или 10 верст в дюйме. Подумай и ответь.
Для начинающего вопрос был каверзный. 10 больше 2-х. Ясно, что десятиверстная карта должна бы быть крупнее двухверстной.
Чертовских напряженно думал. Наконец лицо его просветлело.
— Две версты в дюйме крупнее.
— Можешь объяснить, почему?
— Двухверстная крупнее потому, что она больше забирает… — и помолчав немного прибавил: — Ваше Прев-во.
Но душе у меня разлилось масло. К сожалению, в самый приятный момент открылась дверь и в класс вошел командир полка, Шильдер, в шашке и с видом крайне официальным. О том, что начальник дивизии в полку, ему послали сказать час тому назад, но пока его разбудили, он одевался и прочее, время прошло.
Генералы поздоровались, и оба вышли. Это была, кажется, их первая встреча и друг другу они явно не понравились.
Через несколько минут начальник дивизии уехал.
В этот день за завтраком в Собрании только и разговоров было, что о Лечицком. Поливанов и мы все превозносили его до небес. Другие говорили — поживем — увидим. Третьим не нравилось, что нарушена была старая гвардейская традиция, начальство стало являться в полк без приглашения.
Недели через три, Лечицкий также утром и также неожиданно, нанес визит 2-му батальону. Приехал в 6-ую роту Свешникова и с командиром роты так же быстро сошелся, как и у нас. На этот раз он появился позднее. Визит кончился около 12-ти часов. Когда выходили из дверей, командир 2-го батальона А. К. Баранов пригласил Лечицкого завтракать в Собрание. Тот с удовольствием согласился. За завтраком выпил у стойки рюмку водки, от вина отказался, съел бифштекс с картофелем, и за стаканом чаю стал ровным теноровым голосом, своими обычными короткими фразами говорить о японской войне. Говорил вещи, которые мы знали и по рассказам участников и из газет, но слушали его все затаив дыхание.
Главное, что в нем подкупало и притягивало, это полное отсутствие всякой рисовки и всякого желания произвести впечатление. Чувствовалось, что человек говорит о том, что он выстрадал и о чем потом много думал. И все это ровным, монотонным голосом, почти без интонаций.
Когда Лечицкий собрался уезжать, вышло легкое недоразумение. Он хотел заплатить. Ему не позволили.
— Ваше Прев-во, Вы наш гость. У нас могут платить только наши офицеры.
— Но Вы меня ставите в неловкое положение. Я к Вам часто собирался ездить. Я холост. Хозяйства не держу. Что же мне в рестораны прикажете идти. Я и ресторанов здесь у Вас не знаю. Я всю мою жизнь за офицерским столом питался… Нельзя ли как-нибудь это устроить?
— Хорошо, Ваше Прев-во, мы постараемся устроить.
Лечицкий уехал.
На следующее общее собрание старший полковник поставил вопрос о выборе начальника дивизии «временным членом собрания». Вещь в наших анналах неслыханная. Не обошлось без протестов. Но поддержали «печники», а Баранов применил обычную тактику — кто согласен, прошу сидеть, несогласен — встать. Лечицкий прошел 25-ю голосами против 10-ти.
Ему послали официальное извещение о постановлении общего собрания и он официально поблагодарил за честь, после чего ему открыли счет, как и всем офицерам.
Нужно отдать ему справедливость, правом своим он не злоупотреблял. Приезжал не чаще одного, двух раз в месяц исключительно к завтраку. Держал себя, как всегда, ровно и спокойно.
Не знаю как в других полках дивизии, но у нас Лечицкий безусловно пришелся ко двору. Нравилась и его чуть-чуть солдатская наружность, его деловитая вежливость, его абсолютная простота в обращении с полковниками, также как и с подпоручиками. При внимательном наблюдении, все же чувствовалось, что с молодежью он разговаривает охотнее. Молодежи в свою очередь нравилось, что, как про него рассказывали, он был сын бедного сельского дьякона, отданный по началу в духовное училище, но оттуда бежавший и в 17 лет поступивший куда-то «вольнопером» (вольноопределяющимся). Затем Окружное пехотное училище, затем долгая лямка пехотного армейского офицера. Затем война и на 50-м году жизни, наконец, успех… Георгиевский кавалер, Свиты Его Величества генерал-майор, начальник 1-ой Гвардейской пехотной дивизии, из которой что ни полк, то российская история, Преображенский, Семеновский, Измайловский. Было от чего закружиться голове, четыре года назад глухого армейского подполковника. А голова у него не закружилась.
Не буду врать, пользовался популярностью Лечицкий не у всех. Были и такие, для которых начальник дивизии Окружного училища, сын дьякона, был столь же странное явление, как если бы он был сын зулуса или бушмена… Но таких, опять-таки скажу правду, было мало. Все, что было в полку «военного», все это было его верные союзники.
Как-то само собою вышло так, что особенно радушно принимали его во 2-ой роте (старший Пронин), в 6-ой и 7-ой (Свешников и Доде), в 9-ой (Романовский), в 13-ой (Веселаго), у пулеметчиков, которыми он особенно интересовался, наконец у нас в Учебной команде, где он уже был совершенно дома.
Рассказывали с ним случай на стрельбе, не смотровой, а на самой обыкновенной. Стреляет 6-ая Свешниковская рота, одна из лучших рот по стрельбе, так же как и ее командир, 6 императорских призов. Стрельба идет лежа по головным мишеням на 600 шагов, но против обыкновения рота стреляет плохо. После каждого отбоя из-за закрытия выбегают махальные, облепляют кучей мишени, затем перебегают дальше, а оставшийся старший махальный или старательно покажет красной стороной указки, попал, или презрительно махнет по воздуху белой, улетела, мол, ищи ветра в поле.
Не поворачивая головы, лежа на соломенных матах, чины или весело кричат:
— Безвиконный попал! — или недоумевающе и мрачно: — Ковальский, промах!
За линией огня, верхом на деревянной скамейке с ящиком, на случай дождя, сидит кто-нибудь из начальства и в списках против фамилии каждого ставит крестики и нолики. Иногда пускает коментарии, не стопроцентная ругань, это у нас не делалось, но, например, словечко из двух слогов, начинающееся на «ж». Впрочем, опытные ротные командиры и этого делать не позволяют. Коли стрелок стреляет с интересом, хотя бы даже неудачно, волновать его замечаниями нельзя.
И вот как раз на такой стрельбе чины одной из лучших наших стрелковых рот, без всякой видимой причины, м. б. ветер переменился и не успели взять во внимание, стали пуделять один за другим. Свешников стоит сзади молчит угрюмо.
Лечицкий на линии огня между солдатами смотрит в бинокль и то и дело громко делает замечания:
— Опять промах! Что с ними сегодня случилось… Капитан Свешников, почему они сегодня так плохо стреляют?
Свешников кончил Пажеский корпус, был богатый человек, был лично известен царю, но манеры имел не версальские. Всем, всегда и при всяких обстоятельствах говорил то, что думал.
Разозленный плохой стрельбой, он напускается не на стрелков, а на самого начальника дивизии:
— Ваше Прев-во, когда начальник дивизии стоит над каждым стрелком, стрелок думает о том, как у него лежат ноги, а не о том, куда летит пуля. Ваше присутствие их волнует.
— Они меня не первый день видят…
— Так точно, но если мое присутствие на них действует, то тем более Ваше.
— Вы совершенно правы, я уйду… хотите папиросу?
Лечицкий не всегда бывал так кроток. Бывали вопросы, в которых спорить с ним было неуютно. В огромном большинстве случаев он оказывался прав.
Помню раз как суровый солдат Лечицкий сконфузился. Вечером в день полкового праздника, среди других развлечений, был позван цыганский хор. Были почетные гости, великие князья, командир корпуса Данилов, командиры других полков дивизии, старые семеновцы и, конечно, Лечицкий.
После обеда сдвинули столы, цыгане сели у стены, а напротив на стульях гости. Начались песни величания. Каждого гостя величали отдельно, особенной песней, а потом цыганка подносила ему на серебряном блюде стакан вкна. По обычаю гость должен был встать, выпить вино, обтереть платком усы, поцеловать цыганку и положить ей на блюдо золотой, пять или десять рублей. Обычай этот столетний и все через этот ритуал проходили весело, но совершенно спокойно. Когда очередь дошла до Лечицкого, несколько человек нашей молодежи, которые всех этих цыган отлично знали, подстроили так, что к нему подошла самая молоденькая и самая хорошенькая цыганочка. Лечицкий встал, вино выпил, деньги положил, но когда дошло до поцелуйного обряда, замотал головой и стал пятиться назад. Что тут поднялось, не поддается описанию. Шум, крик, хохот. Наконец его заставили, причем подлая девченка чмокнула его, пунцового от смущения, в самые губы не один, как полагалось, а целых три раза.
В лагерях мы его видели почти каждый день. На все, что было действительно важно, он обращал серьезное внимание, на рассыпной строй с применением к местности, на маскировки, на окопные работы. Тут он, впрочем, всегда говорил, что всем этим премудростям быстрее всего учит пулеметная очередь противника.
При нем ввели у нас пулеметы. Пулеметная рота полковая из четырех взводов, по два пулемета в каждом, а всего восемь, при начальнике и четырех младших офицерах.
Большинство уже тогда понимало, что это оружие будущего, хотя молодых пулеметчиков еще больше занимали двуколки, лошади и всякое другое подобие артиллерии. Лечицкий собирался ввести обязательное обучение пулеметному делу для всех офицеров в полку и большинства унтер-офицеров. Из проекта этого, увы, ничего не вышло. Пулеметному делу, каждый за свой страх, мы учились уже на войне.
На смотровую, парадную часть Лечицкий мало обращал внимания. Как умный человек, он сразу понял, что у нас хромает чисто военная подготовка. На нее он и налегал. Все же когда случались парады и когда он в мундире с серебряным аксельбантом, держа руку у белой свитской барашковой шапки, на отличном сером коне, наверное из манежа, галопом проскакивал по фронту и сухонько кричал: «Здорово, Семеновцы!», он был совсем импозантен и мог утереть нос любому петербургскому генералу, выросшему и состарившемуся на Марсовом поле или, по-старинному, на «Царицыном лугу».
Все хорошее скоротечно.
Лечицкий оставался у нас всего два года. Осенью 1908 года его уже не было. Он получил корпус и на войне командовал 9-ой армией, которая завоевала себе такую же почетную известность, как и Радько-Дмитриевская 10-ая.
Последние месяцы войны его армия стояла и разлагалась на Румынском фронте.
В противность некоторым из старших генералов, Лечицкий был совершенно не политик. Военный профессионал, вести нудные и бесполезные разговоры с комитетами из обозных и штабных писарей, которые запрещали открывать огонь по противнику, старик не мог и не умел. Он ясно видел, что единственно, что оставалось делать, это «там слов не тратить по пустому, где нужно власть употребить». А власти ему не давали. Личная опасность ему не угрожала. Нашлось бы еще много людей, которые его защитили бы, но он был человек щепетильно честный, а для таких людей вопрос стоит так: раз не можешь работать, надо уходить. Он и ушел.
Как-то раз в мае 1917 года, я еще в форме, с палочкой ковылял по заплеванному Невскому. Навстречу мне сухонький, но еще бодрый старичок, с седыми усами, в черном пальто и мягкой шляпе. Я к нему. — Платон Алексеевич… Что Вы здесь делаете и в таком костюме?
— Здравствуйте… Я Вас помню. Вы учебной команды Семеновского полка. Вот видите, ушел совсем. 40 лет служил в строю, а сейчас больше не могу. Я учить могу, приказывать могу, а уговаривать не умею. Эти люди (Керенский и Ко.) по воздуху ходят, а не по земле. Смертную казнь отменили… Я за всю войну четыре смертных приговора подписал, и то за грабеж. Но людям страх нужен… Без этого нельзя воевать… Война кончена… Мы ее проиграли. В армии мне больше делать нечего…
— Что же Вы собираетесь делать теперь? Извините меня, мы старые сослуживцы, ведь у Вас личных средств, наверно, нет?
— Личных средств у меня никогда не было… Всю жизнь жил на жалованье. Есть сейчас у меня три тысячи военного займа, да и то из банка не выдают. Кончу здесь дела, поеду в свое село, где я родился, там большое училище есть, каменное. Я там уж много лет попечителем состою. Деньги им посылал еще с японской войны. Там мне место всегда найдется. Буду ребят арифметике и грамоте учить. Это при всяком режиме нужно. Царя нет, Россия всегда останется…
Мы простились и я больше его не видал. Как он существовал в первые годы революции, мне неизвестно. Среди генералов белых армий имя Лечицкого мне также не попадалось.
В 1908 году вместо Лечицкого начальником нашей дивизии был назначен генерал Мрозовский. Он был коренной офицер нашей 1-ой артиллерийской бригады, Петровской «Бомбардирской роты», а потому в дивизии чувствовал себя как дома. За японскую войну он получил Георгиевский крест, а за женой много денег. Его пара рыжих, в английской упряжи, была одной из лучших в Петербурге. Как артиллерист он пехотного дела не знал и им не интересовался. В обращении был самоуверен и груб. У нас его терпеть не могли. Если он и воевал, то о подвигах его ничего слышно не было. Зато в Москве, где с 15-го года он командовал войсками, его все единодушно ненавидели.
Когда наш полк вышел на войну, начальником дивизии был генерал Олохов, бывший командир Л. Гв. Литовского полка. Был он мужчина высокий, представительный, с окладистой бородой и приятный в обращении. В августе-сентябре 1914 года, во время Галицийской битвы, когда наша гвардия колошматила австрийцев и гнала их перед собой, Олохова можно было иногда видеть довольно близко от боя. Во время позиционной войны он сидел в штабе, приезжая в полки только тогда, когда они стояли в резерве, и то по торжественным случаям, на раздачу крестов и т. п.
Относились к нему безразлично, но не помню, чтобы его особенно ругали, что, при общем ругательном настроении офицеров на войне, само по себе уже хороший знак.
Теперь скажу несколько слов о последнем нашем начальнике дивизии, графе Н. Н. Игнатьеве.
Его кузен, А. А. Игнатьев, генерал советской службы, в своей книге «50 лет в строю», отзывается о нем весьма презрительно, считая его «неудачником» и не называя его иначе, как «бедный Коля», «толстый Коля», «бедный, толстый Коля» и т. п. Что «Коля» был толст, все, кто его знали, могут об этом засвидетельствовать. Но что он был неудачник, это еще большой вопрос. Когда же Игнатьев пишет, что «с горечью должно быть вспоминает и по сей день толстый Коля ту злосчастную операцию на Стоходе, в которой они с «Бэба» (Безобразовым) погубили цвет доблестной русской гвардейской пехоты, бросив ее в бесплодную атаку, по случаю Безобразовских именин» (стр. 99), тут уже никаких споров быть не может. Это ложь бесспорная, нелепая и злая. Также, как я думаю в советской, в старой царской армии бросать войска в атаку «по случаю именин» командующего было совершенно невозможно и я очень надеюсь, что читатели книги гр. Игнатьева, хотя бы и самые молодые, в этой части ему не поверят.
Гр. Н. Н. Игнатьев кончил Военную Академию, как тогда говорилось, по 2-му разряду, т. е. без зачисления в Генеральный Штаб, и прошел в Преображенском полку всю строевую службу, прокомандовав ротой 7 лет. Вышел он на войну командиром полка и под его командованием, энергичным и умелым, Преображенский полк вписал в свою боевую историю не мало блестящих страниц.
Я лично знал Н. Н. и в полку и особенно близко в эмиграции, где он мне подробно рассказывал про Стоходскую операцию, в которой ни он, ни Безобразов не были повинны ни душой, ни телом. Несмотря на их самые энергичные протесты, приказ атаковать укрепленные немецкие позиции пришел из Ставки, на которую в свою очередь давили из Парижа. Это была одна из многих наших человеческих жертв на «союзнический алтарь». Так это было тогда и понято и принято в войсках.
В первые годы войны, имея командиром, слабого, нерешительного и совершенно не военного Эттера, мы очень завидовали «Захарам» (прозвище Преображенцев), что у них такой отличный командир и дорого бы дали, чтобы поменяться.
Осенью 1916 года, Н. Н. Игнатьев получил нашу дивизию, уже усталую и потрепанную и сделал все, что было в человеческих силах, чтобы привести ее в порядок.
Между прочим, его гражданскому мужеству наши полки обязаны тем, что они, единственные во всей российской армии, сохранили воинский дух и боеспособность до самого конца. Месяца через два после приема им дивизии, из Штаба командующего армией, Каледина, нам в Скурченский лес прислали офицерское пополнение, три камиона только что произведенных из школ прапорщиков, всего человек 60. При тогдашних настроениях в тылу, такого «ремонта» было бы совершенно достаточно, чтобы подорвать дисциплину и порядок и в более крепких частях, чем были к этому времени наши. Игнатьев все это понял и принял героическое решение. Камионам было приказано не разгружаясь поворачивать назад в Штаб армии, а Каледину было протелеграфировано, что прапорщики не приняты, так как такой прием нарушил бы старую гвардейскую привилегию принимать к себе офицеров по выбору. Тут же Каледину было указано, что недохват в офицерах мог бы быть пополнен своими средствами, т. е. производством в офицеры своих подпрапорщиков, бывших фельдфебелей, тех самых, которые, поступив в полки молодыми солдатами, прошли в них всю службу и мирную и военную. Выгоды такой замены были бы очевидны. Вместо ненадежного боевого элемента, хотя бы даже со средним и высшим образованием, элемента, который никаким авторитетом у солдат пользоваться не может, и для которого честь и слава полка пустой звук, полки получили бы крепких, стойких, испытанных в боях начальников, которые в полках этих выросли и для которых свои полки стали своими семьями. В Суворовские времена за боевые заслуги производили в офицеры солдат даже не очень грамотных, почему же не сделать этого и теперь?…
Такой «постанов вопроса» сразу же отнимал всякое оружие у тех, которые усматривали в этом отказе желание гвардии пополнять свои офицерские ряды исключительно «графьями и князьями».
Но производство своих бывших солдат в свои офицеры состоялось уже значительно позже, после революции при Керенском. В нашем полку было произведено 10 человек, все старые испытанные бойцы. Мне рассказывали, что когда они надели форму и за первым общим обедом командующий полком А. В. Попов сказал им приветственное слово, многие из них плакали.
Сейчас все это кажется диким и неправдоподобным. Но не нужно забывать, что до революции российская армия была классовое войско, особенно гвардия. Там между прапорщиком из Пажеского корпуса и генералом командиром полка, в социальном отношении была очень маленькая разница, тогда как между тем же прапорщиком и подпрапорщиком из солдат, при различии в один только чин, лежала пропасть. Прапорщик и генерал могли сидеть и обедать за одним столом. Подпрапорщик и прапорщик обедали за разными.
Покончив с начальниками дивизии, пойдем ниже.
В мое время каждая пехотная дивизия состояла из 4-х полков и двух бригад, по два полка в бригаде. Если у начальника дивизии было сравнительно немного работы, то командиры бригад уже вовсе ничего не делали, вися, так сказать, в воздухе. У них не было даже штабов. Хозяйственная жизнь полков их совершенно не касалась, вмешиваться в строевое обучение их не пускали полковые командиры. Таким образом, единственным их делом было являться на смотры и парады за десять минут до начальника дивизии, и от времени до времени приезжать завтракать в офицерское собрание. И все это в ожидании получения дивизии или отставки.
Хотя официально это признано никогда не было, наша первая бригада первой гвардейской пехотной дивизии, полки Преображенский и Семеновский назывались, в память основателя, «Петровская бригада».
Когда я поступил в полк, Петровской бригадой командовал барон А. Ф. Лангоф, бывший командир нашего полка. Родом он был финн, учился в финском Фридрихсгамском корпусе, потом служил в Измайловском полку, кончил Академию Генерального Штаба и командовал нами с 1899 по 1904 г. Был мал ростом и при скудных седых волосах, цвет лица имел бледно-розовый, почему, в созвучии с фамилией, получил прозвище «лангуст». В полку если его и не любили, то уважали за ум и за такт. Как и все бывшие командиры, он при уходе получил нашу форму и потом носил ее не снимая в продолжении всей своей дальнейшей карьеры, совершенно из ряда вон выходящей.
Прямо из командиров бригады, он был назначен министром статс-секретарем по делам Финляндии и, что еще удивительнее, оставался на этом посту вплоть до самой революции. Говорили, что назначение Лангофа было одно из весьма немногих удачных назначений царского правительства и что из всех министров это был единственный человек, который действительно был на месте. Лангоф был большим полковым патриотом, бывал в полку во всех торжественных случаях и, когда было нужно, никогда, не отказывал в помощи своим влиянием и связями. Говорил по-русски, хоть и несколько медленно, — никогда не ронял слова на ветер, — но без малейшего иностранного акцента. Из всей невоенной массы наших начальников он представлял собою новую разновидность: генерал-дипломат и притом первоклассный. Хотя, кто его знает, при его больших способностях, может быть и на войне он был бы не плох.
На ответственном посту командира бригады, Лангофа сменил генерал Сирелиус, бывший лейб-егерь. Он был человек милый, любезный и совершенно бесполезный генерал. В нашем Собрании он бывал часто. По традиции своего полка, он умел выпить, преимущественно водки. Зарядившись основательно перед завтраком, он, окруженный офицерами, любил вести длинные и очень занимательные рассказы, где он нередко «к былям небылиц без счета прилыгал».
После Сирелиуса нашей бригадой командовал очень недолго генерал Зайончковский. Он был человек очень умный и очень ловкий. Писать о нем не стоит, т. к. в пореволюционной России Владимир Медардович хорошо известен и у него наверное найдутся настоящие биографы. В большую заслугу ему следует поставить то, что когда в начале революции офицерам приходилось туго, он не воспользовался своим польским происхождением и не перебежал к Пилсудскому, а остался работать над возрождением той армии, которая ему так много дала.
Бригадным командиром на войну вышел с нами генерал барон Бринкен. Он был молодцеватый генерал, с громким голосом и седеющей бородкой на две стороны. Явно играл под Скобелева. В военном отношении ничем не прославился. Но еще с мирного времени о нем ползли слухи, что будучи командиром Л. Гв. Петербургского полка в Варшаве, он усердно и систематически занимался «мордобойством».
Рассказывали, что благодаря такой своей мало гвардейской привычке, он раз попал в очень неприятную историю. За какую-то провинность он ударил по физиономии часового, таковым своим действием явно нарушив соответственную статью гарнизонного устава, гласившую, что «часовой есть лицо неприкосновенное». Часовой оказался парень с характером и сменившись с караула заявил своему ротному командиру, что подает на командира полка жалобу. А если, мол, жалобе не дадут хода, он все равно заявит о случившемся на первом же инспекторском смотру. С большим трудом удалось Бринкену это неприятное дело уладить. Солдата перевели в другой полк, но слухи пошли, и из Варшавы докатились до Петербурга. К Бринкену у нас относились холодно и всерьез его не принимали.
Много можно было бы еще сказать о «высоком начальстве», но и этого, пожалуй, будет достаточно.
О среднем начальстве, командирах полка, поговорим отдельно.