Посвящаю эту книгу моему сыну Ивану. С. М.
ОТ АВТОРА
Поэмы, собранные в этой книжке, появлялись, в свое время, в зарубежных журналах и сборниках. Почти все задуманы и написаны «начерно» в Ржевнице (окрестность Праги), тому уж четверть века; большая часть вошла в отпечатанный мною, не для продажи, сборник «Вечер» (1941 г.). С тех пор, просматривая эти стихи, многое в них я решил исправить, изменить, переписать заново. Это побуждает меня издать их, в окончательной редакции, отдельной книгой.
«Рабыней времени ты рождена…»
Рабыней времени ты рождена
и на земле проходишь тенью, —
но, обреченная исчезновенью,
дочь праха, небу ты нужна.
О, вещая! Не умолкай, звучи…
ГОД В УСАДЬБЕ. Сонеты
Посвящаю Марине
ПОСВЯЩЕНИЕ («Я не жил там — жила с тобой мечта…»)
Я не жил там — жила с тобой мечта,
с тобой, моей царевной светлоокой,
на озере, где шепчет над осокой
шершавый лист ольхового куста.
Там — сиротой росла ты одиноко.
Мы встретились… И в песне неспроста
печаль моя как будто заклята
твоей тоской по юности далекой.
Ты рассказать умела, как никто, —
я рифмовал, хоть не всегда умело.
В моем стихе воспоминанье пело,
невольным вымыслом перевито.
И муза с жалостью на нас глядела,
когда подчас нам слышалось: не то…
Июнь («Слепительно хорош июньский день…»)
Слепительно хорош июньский день,
цветут луга и пахнут медом травы.
Прошелестят на берегу дубравы,
чуть зыблется березок тонких тень.
О, благодать! О, вековая лень!
Овсы да рожь, да нищие канавы.
Вдали-вдали — собор золотоглавый
и белые дымки от деревень.
Не думать, не желать… Лежать бы сонно,
прислушиваясь к шороху дубрав
среди густых, прогретых солнцем трав,
и — тишине и синеве бездонной
всего себя доверчиво отдав —
уйти, не быть… Бессмертно, упоенно!
Июль («Туманно озеро, и тянут утки…»)
Туманно озеро, и тянут утки
над порослью болот береговой.
Я вышел в парк тропинкой луговой:
и в парке сенокос, вторые сутки.
Бредут косцы вразброд, Веселье, шутки,
и бедные ложатся под косой,
вечерней окропленные росой,
и колокольчики, и незабудки.
Ромашка, волчий зуб, дрема и сон,
фиалки белые и синий лен…
Мне жаль цветов, загубленных так рано.
Собрав большой пучок, в цветы влюблен,
спешу домой от вражеского стана, —
а небеса горят, горят багряно…
Август («Спадает зной, хоть и слепят лучи…»)
Спадает зной, хоть и слепят лучи.
Дожата рожь и обнажились нивы.
Гул молотьбы в деревне хлопотливый,
на пажити слетаются грачи.
Люблю тебя, мой август, — горячи
твоих плодов душистые наливы,
люблю берез разросшихся завивы
и звезд падучих россыпи в ночи.
Люблю тебя, радушный, тороватый,
с охотами, с ауканьем, с груздем, —
люблю зайти далеко в бар косматый,
в грозу и бурю мокнуть под дождем
Не налюбуюсь на твои закаты,
повеявшие ранним сентябрем.
Сентябрь («Спадает зной, хоть и слепят лучи…»)
Уж первой ржавчины предательские пятна
расплылись золотом и пурпуром в листве.
Клубятся облака в хрустальной синеве,
и тень от них бежит, меняясь непонятно.
Потянет холодком, наутро лед во рве.
Озимые поля чернеют благодатно,
вдоль придорожных меж цветут безароматно
последние цветы в нескошенной траве.
Гвоздика липкая пестрит еще долины
и вереск розовый все медлит отцвести.
В прозрачном воздухе тончайшей паутины
повисли и дрожат чуть видные пути.
С небес прощальный крик несется журавлиный.
О, лето милое, осеннее, прости!
Октябрь («Спадает зной, хоть и слепят лучи…»)
Осиротел бассейн. Давно ли дружно
в нем отражались купы старых лип,
и блеск играл золотоперых рыб,
и шелестел фонтан струей жемчужной…
Теперь он пуст, теперь его не нужно.
В немых аллеях только ветра всхлип,
синицы писк, дуплистых вязов скрип,
да ты, печаль моя по дали южной!
Примолкла жизнь, далёко племена
болтливых птиц, кроты зарылись в норах.
Лишь воронье: кра-кра! И тишина.
Куда ни глянь — пожухлых листьев ворох…
Безлюдье, грусть, сухой предзимний шорох
и первых заморозков седина.
Ноябрь («Пошел снежок, запорошило путь…»)
Пошел снежок, запорошило путь.
В санях — беда, а не берут колеса,
того гляди, раскатишься с откоса,
да милостив Господь, уж как-нибудь!
В усадьбе от забот все смотрят косо,
зима не ждет и людям не дохнуть:
капусту рубят, мерзлую чуть-чуть,
валяют шерсть, просеивают просо.
Мелькают дни в трудах по пустякам,
а сумрак стелется туманно-сизый.
Взойдет луна, в серебряные ризы
оденет сад и тронет, по стенам
диванной, завитки тяжелых рам,
рояль в углу, паркеты и карнизы.
Декабрь («Сегодня Рождество, сегодня елка…»)
Сегодня Рождество, сегодня елка,
сегодня в детской с самого утра
такой содом — шум, беготня, игра,
Чуть сбилась набок нянина наколка.
А под-вечер столпилась детвора
и сказку слушает про сера-волка.
Да перед сном не жди от сказок толка, —
я тороплю ребят: Ну, спать пора!
Не тут-то было. — Сказку, молят слезно, —
еще одну, пожалуйста, одну!
— Нет, дети, спать, — я повторяю грозно.
И в теплую, живую тишину
все погрузилось… Входит няня. — Ну?
Что дети? — Спят. И полночь бьет. Как поздно…
Январь («Бело-бело, все снегом замело…»)
Бело-бело, все снегом замело,
блестят алмазами поля-пустыни.
Бело-бело, а небо — яхонт синий.
Посмотришь в сад сквозь мерзлое стекло,
и не узнать: там чудо расцвело,
пушистым кружевом заплелся иней…
Уж подан чай. Дрова трещат <в камине.
Кот жмурится. Светло, тепло, жило.
Мальчишки на дворе слепили турка,
пыль от снежков столбом и смех до слез
— Слышь, вы! Не холодно? — Что за вопрос!
А в сказочном бору сигает юрко
косой беляк, и бродит Дед-Мороз,
и о весне задумалась Снегурка.
Февраль («Взметает, громоздит, взлохмачивает снег…»)
Взметает, громоздит, взлохмачивает снег,
разбушевалась — ух! — крутит ночная вьюга,
нахмуренной зимы бездомная подруга,
и чудится, метель не отгорюет век.
В угрюмых пустырях, над гладью белых рек
снует голодный волк и, торопя друг друга,
не зная выхода из заклятого круга,
храпит усталый конь и стынет человек.
Как души грешные над братскою могилой,
в пушистом саване взметнутся сосны вдруг…
Скорей бы огонек! Да нет, все уже круг,
бушует ветер злей и буйной хлещет силой.
Кружит сам леший тут… И в зарощи: тук-тук…
Остановился конь. О, Господи, помилуй!
Март («На мартовском снегу еще скрипучий наст…»)
На мартовском снегу еще скрипучий наст,
а с крыш веселые забрызгали капели
и шапки белые в саду стряхнули ели.
Воркует голубь, смел, нахохлен и грудаст.
Весна! Пасхальный звон в ее волшебном хмеле.
Не рано ль? Но мечтать кто в марте не горазд?
И воздух млеющий живым теплом обдаст,
и слышишь, как поют весенние свирели.
В лугах подтаявших пузырятся ручьи
и тронулись пушком чуть розовым рябины.
Упавшие черны, как угли, хворостины.
Вез устали в кустах стрекочут воробьи.
Крестьяне на г о ру из синей полыньи
везут прозрачные и голубые льдины.
Апрель («Набухли почки верб, и перелески…»)
Набухли почки верб, и перелески
в проталинах давным-давно цветут.
Озябших трав подснежный изумруд
и неба синь так вдохновенно-резки!
Теплеет солнце, гуще занавески
отмерзших рощ. И лютик тут как тут,
и над черемухой пчелиный гуд,
и жаворонок вьется в горнем блеске.
День целый птичий гам. Уж возле гнезд
щеглы, чижи, малиновки запели.
Щебечут ласточки, скворец и дрозд трещат…
И соловьи при свете звезд,
неискушенные еще в апреле,
порой и невпопад заводят трели.
Май («Я был на кладбище. И там весна…»)
Я был на кладбище. И там весна:
ирис, жасмин, сирени белой дымы,
и ландышем (цветок ее любимый)
весенняя могила убрана.
Стрекозы легкие носились мимо
и золотом звенела тишина…
Здесь, под крестом берестовым, она
уснула навсегда, непостижимо.
Я помню все. Но ты, забыла ль ты,
не отданная мне ревнивым раем,
любовь мою и слезы и мечты,
отцветшие когда-то вместе с маем?
И мне в ответ могильные цветы:
— Мы любим, оттого что умираем.
Послесловие («Все призрачно в дыму отшедших дней…»)
Все призрачно в дыму отшедших дней,
но, Боже мой, как безнадежно-явно!
И быль, и сон — давно и так недавно.
Тем сладостнее «вспомнить и больней…
О, как жива моя тоска по ней,
еще вчера и близкой, и державной,
и вот — чужой, безрадостной, бесславной,
покорно тонущей в крови своей.
Россия, Русь! Тебе ли роковая,
предвещанная гибель суждена?
Или стоишь у врат, еще не зная?
Тяжка пред Господом твоя вина, —
слепая, страшная, но все — живая
и все любимая, навек одна.
Ржевница. 1920
СКЕЛЕ
Был пасмурный февраль, всходила чуть трава,
белели в порослях подснежники лесные,
пустынный вечер гас и золотил едва
крутые скаты гор и тучи дождевые.
Местами на камнях весенний таял лед,
и было холодно. Шумел поток в ущелье.
Измаянный тщетой томительных невзгод,
не радуясь весне, я брел на новоселье.
Куда? Не все ль равно! Я шел вперед, вперед,
к мешку дорожному приучивая спину,
туда, где не было южнобережных вод,
через Шайтан-Мердвен в Байдарскую долину.
Без цели, наугад — скорей, куда-нибудь!
Дубы корявые, ободранные буки,
как злые нищие, мне преграждали путь,
шипы кустарников кололи больно руки.
Все выше между скал обрывистых тропа.
Вот — перевал, и вниз кремнистая дорога,
и снова хилый лес и камни и толпа
коряг обугленных, черневших так убого…
И вдруг — о, волшебство! — передо мной простор,
согретый ласковым, лучисто-нежным югом,
и в золоте зари чуть видимый узор
холмов, раскинутых широким полукругом…
Как хорошо… О, нет, нет никогда во сне
простор не грезился чудесней и безбрежней,
и Божья красота не улыбалась мне
спокойнее, добрей, блаженно-безмятежней!
Прохладная изба. Из окон вдовий двор, —
колодезь, клумбы роз, табачные сараи,
соседок за стеной нерусский разговор,
индюшек и гусей рассыпанные стаи…
Все, все отрадно здесь, милей день ото дня:
оладьи на обед и к ужину султанка,
и эта пасека у ветхого плетня,
и хлопотливая красавица гречанка, —
ее рассказ о том, как нынче трудно ей
управиться одной с работой деревенской,
и выводок пяти подростков-дочерей,
смущающих меня задумчивостью женской…
Страдою полон день. С утра и млад и стар
в чаирах боронит и поливает гряды.
Не умолкает скрип нагруженных мажар,
свершаются труды, как тихие обряды.
Не налюбуешься! По заросли брожу —
все тропы исходил. В Узундже и Саватке
друзей моих, татар, я навещать хожу:
люблю наряды их и гордые повадки,
неторопливый пляс на свадебных пирах
и верность древнюю гостеприимства праву,
«селямы» важные и в сакле, на коврах —
степенный разговор и кофий по уставу.
Настанет вечер. Тишь. Кузнечик заскребет,
у завитых плетней — играющие дети.
Угрюмый муэдзин на минарет идет,
и молча старики присели у мечети.
Отчетливо звенят гортанные слова
в вечернем воздухе, протяжные как стоны.
Им вторит иногда, вдали, едва-едва
церковный колокол. И вместе плачут звоны…
Все ниже солнце. Вот в огне его луча
холмов песчаные порозовели склоны
и гаснут. В сумерках, отрывисто мыча,
понурые бредут волы в свои загоны.
И дружною толпой, окончив страдный день
в окрестных табаках, работницы-хохлушки
пройдут по зеленям и, уплывая в тень,
затянут вольные, знакомые частушки.
И Русью вдруг пахнет, и сердце защемит…
Уйти бы вдаль — туда, в раздолья ветровые,
где не избыть ни слез, ни крови, ни обид.
Отечество, прости! Воскреснешь ли, Россия?
Весна давно прошла. Отпели соловьи,
кукушка за рекой и та откуковала,
и вылетели пчел мятежные рои,
веселой зеленью долина заиграла.
Короче солнца путь и жарок летний прах,