Быль пасмурный Февраль. Всходила чуть трава,
белели в порослях подснежники лесные,
пустынный вечер гас и золотил едва
крутые скаты гор и тучи дождевые.
Местами на камнях весенний таял лед,
и было холодно. Шумел поток в ущелье.
Измученный тщетой томительных невзгод,
не радуясь весне, я брел на новоселье.
Куда? Не все ль равно! Я шел вперед, вперед,
к мешку дорожному приучивая спину,
туда, где не было южнобережных вод,
через Шайтан-Мердвен в Байдарскую долину.
Без цели, наугад. Скорей, куда-нибудь!
Дубы корявые, ободранные буки,
как злые нищие, мне преграждали путь,
шипы кустарников кололи больно руки.
Все выше между скал вилась моя тропа.
Вот — перевал, и вниз кремнистая дорога,
и снова хилый лес и камни и толпа
коряг обугленных, черневших так убого…
И вдруг, — о, волшебство! — передо мной простор,
согретый ласковым, лучисто-нежным югом,
и в золоте зари чуть видимый узор
холмов, раскинутых широким полукругом.
Я ахнул… Никогда, нет — никогда во сне
мне мир не грезился чудесней и безбрежней,
и Божья красота не улыбалась мне
спокойнее, добрей, блаженней, безмятежней!
Прохладная изба. Из окон вдовий двор, —
колодезь, клумбы роз, табачные сараи,
соседок за стеной нерусский разговор,
индюшек и гусей звонкого косых стаи…
Мне все отрадно здесь, милей день ото дня:
оладьи на обед и к ужину султанка,
и эта пасека у ветхого плетня,
и хлопотливая хозяюшка-гречанка,
ее рассказ о том, как нынче трудно ей
управиться одной с работой деревенской,
и выводок ее подростков-дочерей,
смущающих меня задумчивостью женской…
Страдою полон день. С утра и млад и стар
в чаирах боронит и поливает гряды.
Не умолкает скрип нагруженных мажар,
свершаются труды, как тихие обряды.
Не налюбуешься! В окрестности брожу, —
Все тропы исходил… В Узундже и Саватке
друзей моих, татар, я навещать хожу:
люблю наряды их и гордые повадки,
неторопливый пляс на свадебных пирах,
и верность древнюю гостеприимства праву,
«селямы» важные, и в сакле, на коврах,
степенный разговор и кофий по уставу.
Настанет вечер. Тишь. Кузнечик засверлит,
у завитых плетней — играющию дети.
Мазин задумчивый на минарет спешит,
и молча старики присели у мечети.
Отчетливо звенят гортанный слова
в вечернем воздухе, протяжный как стоны.
Им вторить иногда, вдали, едва-едва
церковный колокол. И вместе плачут звоны.
Все ниже солнце… Вот в огне его луча
холмов песчаные порозовели склоны
и гаснуть. В сумерках, отрывисто мыча,
понурые волы бредут в свои загоны.
И дружною толпой, окончив страдный день
в окрестных табаках, работницы-хохлушки
пройдут по зеленям и, проплывая в тень,
затянуть вольные, знакомые частушки.
И Русью вдруг пахнет, и сердце защемит.
Уйти бы вдаль, туда, в поля мои родные,
где не избыть ни слез кровавых, ни обид…
О, родина, прости! Воскреснешь ли, Россия?
Весна давно прошла. Отпели соловьи,
кукушка за рекой и та откуковала,
повылетали пчел мятежные рои,
и буйной зеленью долина заиграла.
Короче солнца путь и жарче летний прах,
уж высохли ручьи на дне ущелий сирых,
черешня дикая поспела на горах,
и яблони цвели и отцвели в чаирах.
Как скоро! Поглядишь: румянятся плоды
и пухнет помидор в соседнем огороде,
желтеют пажити, огромный скирды
насупились в полях. Уж лето на исходе!
Но так же все горят и нежат небеса,
и рано порану туманы гор колдуют,
и по краям ложбин кудрявятся леса,
и в рощах горлицы без устали воркуют.
Все той же музыки мечтательной полна
краса осенняя твоих угодий, Скеле, —
и утра благовест, и ночи тишина,
и звоны полудня, и вечера свирели…
Скеле у Байдар, 1919