Глава первая
Три раза гулкое весеннее половодье будило горы, и вот уже снова клокотала под тонким синим ледком шальная вода, горы дышали теплом; колыхалось над распадками, над темно-зелеными волнами тайги сиреневое марево; тянуло нагретой смолью, прелой, прошлогодней листвой, талой землей, дымом.
Оседали бурые снега, падала от стволов голубые тени — голубые, как хвосты песцов. По утрам, в холодные рассветы, к бурным вскрывшимся рекам выходили медведицы. Поднимая морды, они призывно ревели, жадно хватая мокрыми ноздрями сырой, пахучий ветер.
На оголившееся темя бугров, вырвав гибкие ветви из-под снега, выбегали сизые кусты яргольника и жимолости. Проколов тугими бутонами Снежную корку, расцветал на белом снегу фиолетовыми раструбами кандык, плескались нежные голубовато-лиловые лепестки ветрянки, курчавилась точно облепленная пушистыми шмелями верба.
Река гремела галькой, ярилась в белой пене, летали над ней ранние гости алтайской весны — пестрые гоголи, у прибрежных ив поднимали неистовый галдеж скворцы.
Весна разбередила Груню. Как и прежде, не могла она устоять перед властным желанием — глядеть не наглядеться в заветные, родимые дали, допьяна насытиться тягучим хмельным ароматом земли, послушать беспечную воркотню реки. Были в этом томительном чувстве и жажда новизны и нетерпение труженицы, руки которой тоскуют по здоровой крестьянской работе.
Но нынешняя весна была для нее особенно желанной: она ждала из дальних чужеземных краев своего Родиона. Часто, просыпаясь среди ночи, Груня в счастливом смятении думала о том, что скоро заново начнется ее неспокойная, но богатая радостями жизнь.
Поезд пришел ночью. Зажав в руке кнутовище, Терентий бегал от вагона к вагону, напряженно, до ряби в глазах, вглядывался в каждого встречного. Вот сейчас, сейчас мелькнет перед ним родное, скуластое лицо сына!.. Но таяли минута за минутой, а Родион не показывался.
Терентий не заметил, как домчался до самого паровоза; шипучая, упругая струя пара ударила ему в лицо, и он повернул обратно.
Постукивая длинным молотком по колесам, шел вдоль состава осмотрщик в чумазой, засаленной спецовке. Покачивался фонарь, бросая красные лохмотья света на маслянисто-темные лужицы и мокрый щебень; кто-то пробежал, грохоча сапогами, по крыше вагона: стоявшие у подножек суровые, неприступные проводники равнодушно поглядывали вверх. Терентий потянулся было к одному из них: «Не в вашем ли, дескать, вагоне лейтенант Васильцов ехал?» — но тот так грозно блеснул глазами, что старик смутился и, махнув рукой, побежал вдоль поезда.
Он уже терял всякую надежду на то, что сын вообще вернется домой: мало ли что могло случиться в дороге!
Поезд лязгнул железными суставами вагонов и, тяжело, натужно дыша, уполз в дремучую чащу ночи.
Терентий постоял на платформе, тоскливо провожая тающий, вправленный в темень рубиновый огонек, потом, как-то сразу свянув, сгорбился и поплелся к выходу. «Не приехал! Не приехал!»
Но едва на лицо Терентия упала резная, колеблющаяся сетка тени от палисада, негромкий, смятый волнением голос позвал:
— Тятя!..
Терентий вздрогнул, сердце его зашлось от радости. У чугунной ограды стоял сын в новой, ловко сидевшей на нем шинели, на погонах мерцали серебристые звездочки, по светлому лицу метались паутинки теней.
— Родька! — выдохнул Терентий и успел сделать навстречу только один шаг.
Родион опередил отца, сжал его в сильном, мужском объятии, обдавая запахом дорогих папирос и еще каким-то незнакомым, нездешним.
— Чего ж ты схоронился и голоса не подаешь? — с ласковой ворчливостью выговаривал старик.
— А я, тять, выбрал наблюдательный пункт. Если, думаю, за мной кто приехал, все равно никуда не денется: словлю!..
«Ишь, набрался военной премудрости!» — подумал Терентий, гордясь таким бравым сыном и вместе с тем испытывай чувство некоторой неловкости от того, что было для него в Родионе непривычно новым — одежда, в которой он увидел его впервые, и грубовато-властный голос, того и жди, что скомандует: «Кругом арш!», и крупноскулое возмужавшее лицо.
— Где ж твое имущество?
— А вот, тятя…
За спиной Родиона, у ограды, вспыхивая на электрическом свету металлическими уголками, стоял смугло-желтый чемодан.
— Заграничный, — протянул Терентий, и Родион не понял, сказал это отец в похвалу или в осуждение.
Но через минуту, вышагивая за отцом по мощенной булыжником станционной площади, услышал:
— Его, заграничное-то, пырни пальцем — и насквозь… У нас вот в деревне кое-кто привез разные вещи. Сверху горит, играет цветами, аж глаза режет; неделю поносит, а нутро-то у вещей гнилое…
— Да, барахло, а не чемодан, — согласился Родион, — купил на берлинской толкучке…
Они подошли к подводе. Пахнуло на Родиона ароматом сухого сена, и, как зов далекого детства, возникло озорноватое желание разбежаться, прыгнуть в розвальни, зарыться головой в пахучие вороха.
— Орел ты, парень, у меня! — восхищенно басил Терентий и, отвязывая застоявшихся лошадей, нетерпеливо поинтересовался: — Много всяких медалей получил?
Родион ответил не сразу.
— Особым, тять, хвастаться нечем — в голосе его прозвучала неприятно поразившая отца черствость. — У нас вон в районе, слыхал, двое с золотой звездочкой вернулись…
— Завидуешь?
— Нет, тять, что с нее, с зависти-то…
Если бы сын отвечал более охотливо, Терентий живо бы поинтересовался, за что получена та или иная награда, но сейчас, возясь у хомута, он только подумал: «И раньше никому ни в чем не хотел уступить!.. Неужто таким и остался?»
— Как дома? — сидя уже на охапках сена, спросил Родион.
— Ничего, покуда все живы и здоровы… Кони рванула с места крупной, машистой рысью, полозья врезались в глубокие колеи, и сани покатили, чуть повизгивая на раскатах.
Миновали станционный поселок, и хлынула навстречу влажная, весенняя ночь.
Родион настороженно вслушивался в нее, полулежа на зыбучей волне сена. В стороне, у ближней МТС, глухо рокотали тракторы, пахло талым снегом, землей; иногда, блеснув, поднимался луч прожектора и, разрезая голубым ножом темноту, кромсал ее на ломти; небо тогда низко нависало над землей, будто вспаханное глубокими лемехами.
Сколько раз — и в пропитанной дымом землянке, и в минуты острой опасности, и на опостылевшей госпитальной койке — представлял Родион, как встретит его отец, как они поедут полевой дорогой, бором, он будет пить воздух милых, навеки родимых мест, — и все-таки эта ночь была ярче всех его мечтаний.
Крошил темноту прожектор, напоминая о войне. Вот сейчас рявкнут за бугром горластые пушки и, распарывая небо, полетят над головой снаряды.
— Откуда, тять, прожектор? До войны будто не было!..
— Мало ли чего до войны не было. — Терентий приосанился, словно ему одному приходилось вводить здесь все новшества. — В МТС завели для ночной пахоты. Что, брат, твое второе солнышко осветит путь — и паши на здоровье, не спотыкайся… — и горделиво добавил: — Наверно, машины обкатывают… Трактористам сейчас не до сна, день и ночь стучат… Нынешняя весна такая, будто всем районом, а то и целым краем наступать готовимся! — Старик довольно рассмеялся, потом придвинулся ближе к сыну — Февральское постановление читал? — Терентию не терпелось поскорее выложить ему все деревенские новости. — Все домой повертались, теперь держись, работка!.. Кроме тебя, еще только троих нету: Гордея Ильича, Матвея Русанова да Григория Черемисина… Ну, а ты как, соскучился по дому-то или там, в Европах, скучать некогда было?..
— Чудак ты, тятя. — Родион задумчиво улыбнулся. — По Европе ездить интересно, а жить там я бы сроду не согласился…
Холодными, сумрачными зеркалами отсвечивали лужи, ветер срывал с высохших увалов прошлогодние листья, и один робко торкнулся в ладонь Родиона и притих там, как перепуганная, робкая пичуга. Родион бережно накрыл листок другой ладонью и засмеялся.
— Ты чего? — спросил Терентий.
— Да так…
Светляками мигали огоньки далеких деревень, и Родион долго следил за ними сквозь приспущенные ресницы. Как живой, согревался зажатый в руках листок, возвращая к давнему и полузабытому. Позади лежали взрытые годы, трогательно наивными казались тревоги юности.
— Мать напекла, насолила, варенья наварила на целый колхоз, будет тебя потчевать, — снова заговорил Терентий. — Поживешь, оглядишься и работу себе по душе подберешь. Ведь ты за войну все испробовал: мосты строил, моторы чинил. Стал вроде инженера. — Терентий положил руку на колено сына: — Была бы охота, а дело само сыщется…
— Да ты, тять, не беспокойся, я уже знаю, что буду делать в колхозе! — самодовольно и горделиво отозвался Родион. — Вот погоди, увидишь!
Сырой прелью дохнул бор, они въехали в него, как в прохладный погребок. Точно через частое сито, просеивалась сквозь ветви голубая лунная пыль. Стучали по оголившимся кореньям сани, дремотно бормотали сосны.
Ехали всю ночь, и только в полдень Родион увидел в распадке родную деревню, и у него перехватило дыхание.
Он вскочил, взял из рук отца вожжи и, распахнув шинель, раскачиваясь на широко расставленных ногах, стал нахлестывать лошадей. Медали бились на его груди; с правой стороны, точно большие полевые ромашки, сияли два ордена Отечественной войны.
Он посвистывал, что-то кричал, широко улыбаясь, размахивая концами вожжей, и Терентий радовался, узнав прежнего Родиона.
От белой караулившей мостик березы метнулось алое пламя косынки. Родион чуть не упал назад, сдерживая лошадей.
Груня бежала наискосок к саням, ничего не видя перед собой, запрокинув светлое, омытое радостью лицо.
Родион бросил вожжи, соскочил на землю.
— Родя! Роденька! — Груня припала к его груди, хватала его бессильно повисшие руки, целовала небритое, будто одеревеневшее лицо.
Он обнял Груню за плечи и, кусая дрожащие губы, улыбаясь, повел ее к розвальням. Терентий щелкнул кнутом, и лошади, роняя с удил хлопья пены, влетели в деревню.
Родион еле успевал раскланиваться со всеми. Приподнимая с лысин картузы, степенно кивали ему старики, с нескрываемой завистью глядели вслед солдатки: им некого было встречать с опустевших дорог войны… Хромавший фронтовик выпрямился, опираясь на костылек, и закивал:
— Нашего полку прибыло!
Ребятишки гурьбой неслись за санями до самого Родионова двора.
И вот уже бежала от калитки, задыхаясь, протягивая трясущиеся руки, мать — какая она маленькая! — и, всхлипывая, припала к сыновнему плечу.
Сердце Родиона стиснула тревожная жалость, ему вдруг стало мучительно стыдно, что все эти годы он мало писал матери. Шло время, а он как-то все реже вспоминал о той, кому был обязан жизнью.
— Что ж ты плачешь, мама? Не надо, родная… Ведь я живой, здоровый… — тихо шептал он.
Груня сидела на взбитой подушке сена, теребя в руках зеленую пилотку, и улыбалась. Чистые глаза ее излучали зеленоватый, чуть затененный густыми ресницами свет.
Зорька распахнул настежь ворота и, когда розвальни въехали во двор, не торопясь, подошел к Родиону. Но тут лицо его расплылось, он неумело, как молодой бычок, ткнулся головой в братнину грудь и засмеялся.
— Ишь ты, поди ж ты, какой жених вымахал! — восхищенно сказал Родион. — Гляди, и невеста на примете есть?
— А как же, — подхватил Терентий, — иной раз еще приходится оженивать — то вожжами, то ремнем!
— Эка, нашел, чем хвастаться, постыдился бы при сыне-то да в такой день! — Маланья покачала головой и вдруг спохватилась: — Батюшки, а как же парень-то наш, у меня и из ума вышибло!
— Я его в избе запер, — сказал Зорька, — да вон он в окошко смотрит.
На подоконнике, приплюснув к стеклу нос, стоял Павлик.
— Это что, наш мальчик? — спросил Родион и оглянулся на Груню.
Она схватила его за руку, зашептала:
— Да, да, Родя, Павлик это. На вот, надень скорей, пожалуйста… — она совала ему в руки пилотку.
— Это зачем?
— Ну, так… Я прошу, одень пилотку… Он так тебя за отца примет!..
— Не супь брови-то, не супь, — сказал Терентий, — мальчонка смышленый, мать бает, что вроде и на тебя чуток похож!..
— Одень, Роденька, — тихо попросила Маланья, — не придется по душе… тогда твоей заботы о нем не будет: я сама его выхожу. А мальчонка, что и говорить, — душа живая!..
Родион пригладил ладонью волосы и молча надел пилотку.
Когда он вошел в избу, Павлик спрыгнул с лавки и стал против него, сияя счастливыми глазами. Ямочка на его подбородке расплылась от улыбки.
— Кто это, Павлик? — замирая, тихо спросила Груня.
— Пап-ка! Я тебя сразу узнал! — крикнул он и бросился к Родиону.
Да разве мог он хоть минуту сомневаться, что этот высокий, красивый военный, с грудью, полной орденов, в зеленой пилотке с красной звездочкой — не его папка?! Нет, его не так-то легко провести!
Родион неуклюже подхватил мальчика на руки, обнял его, а Павлик целовал его в губы, в щеки и все повторял, задыхаясь;
— Папка! Папка! Мой папка! Я так и знал, что ты обязательно приедешь!
Не выпуская мальчика, Родион присел на скрипучий стул, испытывая смутное чувство недовольства собой, но радость свиданья заглушила его. Все в избе было таким привычным и вместе с тем иным: то ли он сам изменился за эти годы, то ли стали дороже вдали от Родины неуловимые ее приметы.
Суетилась помолодевшая мать, одетая в светлый девический сарафан, и все искала глазами глаза сына; на лавке чинно сидел Терентий, без видимой нужды кашлял в кулак, то и дело поглаживая пышную кудель своей бороды; избу заполняли соседи, и Родион, не отнимая от себя цепко державшегося мальчика, вставал и здоровался со всеми за руку.
— Павлик, отпусти папу, — сказала Груня, — он умоется с дороги…
Родион осторожно, словно боясь обидеть, отстранил мальчика и, поскрипывая сапогами, вышел следом за Груней в сени.
Они прошли за перегородку, разделявшую сени пополам Застенчивыми, повлажневшими от нежности глазами Груня посмотрела на Родиона, потом прижалась к его груди: она так стосковалась о нем!
Он запрокинул ее голову, и Груня зажмурилась, почувствовав его горячие губы на своих губах. Родион звонко поцеловал ее и озорновато рассмеялся:
— Пусть слышат! Пусть завидуют!
Он так закружил ее по боковушке, что пол под ними заходил ходуном, с табуретки, гремя, покатился ковш.
— Постой, Родя… задушишь, — смущенно глядя на него и поправляя растрепавшуюся косу, сказала Груня, — сбрось лучше гимнастерку, освежись!..
На табуретке лежал кусок желтого мыла, голубел на полу большой эмалированный таз.
Груня зачерпнула ковш воды из ведра, и на потолке закачалось зыбкое пятно света. Она плеснула в сложенные ладони Родиона, и он шумно стал умываться, растирая грудь, фыркая, бросая в лицо полные пригоршни студеной колодезной воды.
Сквозь щели перегородки пробивались солнечные лучи, полосатя смуглую спину Родиона. Темнеющую ложбинку на спине пересекал розовый шрам.
За перегородкой, в нескольких шагах от них, не утихая, пела на крючьях дверь, приходившие шаркали ногами о тальниковую подстилку, оживленно переговаривались: веселая суетня а доме возбуждала Груню. Давно уже не было так празднично у нее на душе!
Когда Родион помылся. Груня сдернула с плеча мягкое мохнатое полотенце и, протягивая Родиону, сказала:
— Родя… ты не сердишься, что я мальчика без тебя усыновила?.. В письмах ты насчет этого как-то отмалчивался…
— Нет, нет, с чего ты взяла? — он качнулся к ней, окунул в полотенце лицо, потом выпрямился и, растерянно улыбаясь, пожал плечами. — Знаешь, непривычно как-то… своих детей не было, а тут уже вон какой сын… Сколько ему?
— Да через годик в школу пойдет, — тихо ответила Груня и, гладя прохладную руку мужа, досказала горячим шепотком: — Ничего… ты полюбишь его! Он хороший… Прямо родной стал!..
— Роднее меня?
— Какой ты чудной, Родя!.. — Груня негромко рассмеялась. — Разве такое сравнивают?
— Да я шучу, шучу. Идем, ждут нас!
В избе он прошел к зеркалу, расчесал влажные волосы, уложил на лбу темную подковку чуба.
Странное чувство связывало его. Ему казалось, что все собравшиеся в избе ждут от него чего-то необыкновенного: то ли рассказов о военных делах, о виденном и слышанном, о наградах, полученных им, то ли того, что сам он должен был каким-то незнаемым еще мастерством и уменьем поразить всех. Он и не подозревал, что это чувство толкнуло его к чемодану с подарками.
Родион подал матери черную шелковую шаль, засеянную по краям красными гвоздиками, и шаль пошла гулять по рукам; вынул отцу шоколадного цвета пиджак, кремовую рубашку с черной бабочкой.
— Бантик — это ты мне зря! — Терентий крякнул от удивления. — Буду я в нем вроде на бобика походить или официанта в ресторане!
Гости рассмеялись, а Родион притянул к себе Зорьку, повесил ему на шею ящичек фотоаппарата, потом накинул на Грунины плечи полыхающую жаркими цветами косынку, ссыпал в пригоршни гремящую связку монист. Они плескались в руках, как зеленая вода, под цвет Груниных глаз, вызывая восхищение и зависть девушек.
Родион не замечал, что с него, полуоткрыв рот, не спускал лучистых влюбленных глаз Павлик. Изредка, не в силах сдержать восхищения, мальчик победно оглядывал всех. «Смотрите, смотрите, какой у меня папка! Сколько у него всяких красивых вещей! Вот он какой, мой папка!»
Наконец Родион заметил его, и теплая кровь окрасила его щеки. Да как же он забыл о приемном сыне?
Он порылся на дне чемодана, вытащил коробку цветных карандашей и тетрадь для рисования.
Конечно, это было самое лучшее из того, что он привез, и это лучшее отец дарил ему, Павлику!
Павлик поцеловал его, и Родион, ласково потрепал мальчугана по плечу, сел за стол, плотно окруженный гостями.
— С возвращением тебя, Родион Терентьич! — клюнул в Родионову рюмку своей рюмкой дед Харитон. — Порастрясли немцу душу! Будет в следующий раз знать, да и другим накажет. Верно ай нет?
— Спасибо, дедушка, — сказал Родион. — В самую точку угадал!
Вслушиваясь в шумливый говорок и нежный перезвон рюмок, он достал из кармана серебряный портсигар, надавил сбоку перламутровую кнопку. Портсигар мягко раскрылся, сверкнув набором ослепительно белых, с золотым ободком папирос. Здесь же, в металлическом кармашке, лежала синяя прозрачная зажигалка.
Закурив, Родион щелкнул крышкой портсигара и хотел было спрятать его в карман, ко несколько рук потянулось к портсигару. Он положил его на блюдечко — и сразу же за столом наступила неловкая тишина: на верхней крышке портсигара, вырезанная из смугло-желтой кости, запрокинув руки за голову, навзничь лежала маленькая голая женщина.
— Какие срамцы! — прервал молчание дед Харитон я сплюнул. — Ну, что за бесстыжий народ за границей этой самой! Убери ты эту срамоту, Родион Терентьич.
Груня сидела, опустив голову, будто вся в огне.
Покраснев, Родион протянул руку и, точно обжигаясь о серебряную безделушку, досадливо сунул ее в карман. Долго еще не мог он смотреть в глаза сидящим за столом женщинам. И поэтому шумно и, как показалось Груне, неестественно оживился, когда послышались за окном голоса, певучие переборы гармони, смех. В сенях застучали каблуки, дверь распахнулась, и в избу, посмеиваясь, подталкивая друг друга, вбежали Фрося, Иринка, Кланя, Ваня Яркин. За ними толпился еще целый табунок парней и девушек.
— С приездом тебя, Васильцов! — Яркин первым подошел к выбравшемуся из-за стола Родиону. — Приветствую тебя от всей нашей организации, — он замялся, водворяя указательным пальцем горбылек очков на свое место, и смущенно добавил — Будь здоров! Вот теперь работаем! А?
Родион обнял Ваню, и, улыбаясь, они похлопали друг друга по плечам.
Оглядывая смеющихся гостей, Родион чувствовал себя уже свободнее, отрешаясь от сковывавшей его неловкости.
— Гришу не встречал там? — картавя, спросила, подсаживаясь к нему, Иринка. — Я вон поехала на войну, чтоб повидаться с ним, а не довелось…
— Мы сразу разъехались в разные стороны, — ответил Родион, — а разве он не пишет тебе?
— Писал, что в госпитале лечится, а теперь… Я беспокоюсь, не случилось ли чего?
— А ты не думай. Приедет…
— Легко тебе, — с наивной завистью сказала Иринка и замолчала.
Напротив Родиона сидела Кланя, худое лицо ее с резко проступившими скулами поразило его.
«Как она постарела!» — подумал он и потянулся было к девушке, но Груня, перехватив взгляд мужа, стиснула под столом его руку.
— Не надо… — тихо, почти одним движением губ сказала она.
Гости разошлись под вечер. Накинув стеганку, Груня вышла проводить подружек за ворота.
С гор тянуло теплым ветром, клубились над распадком серые облака.
— Земля уж зеленую рубашку одевает, — дед Харитон вздохнул. — Приезжал бы и наш, что ли…
— Не бойтесь, батенька, мимо дома не проедет, — Фрося взяла старика под руку, — лучше вот одевайтесь потеплее. Ишь, разгорелись, шубка нараспашку…
— А мне теперь, невестушка, все нипочем, — куражился для виду дед Харитон. — Никакая хворь меня не возьмет, я вроде проспиртованный скрозь стал!.. Сколько я ее, милушка, за всю жизнь-то наглушил! Не меньше, гляди, цистерны, что в МТС с горючим приходит!..
Посмеиваясь, девушки подхватили старика под руки и пошли серединой улицы.
Груня постояла за воротами, глядя в наполненную сумерками даль, и побежала в избу.
Непривычная робость сковывала ее. Она нерешительно распахнула створки дверей и, чуть подавшись назад, прикрыла их спиной.
Родион стоял у этажерки, перелистывая книгу. Услышав скрип двери, он круто обернулся. Лицо его сняло.
— Где ты так долго? — улыбаясь, спросил он.
— А что, уже соскучился?
Она не могла перевести дыхание, так сильно колотилось сердце.
— Я еще от прежней тоски не излечился, — сказал Родион, шагнул к ней, обнял, и она замерла, все еще не расставаясь с недавней робостью.
— Грунь, это ты читаешь «Основы земледелия» Внльямса?
— Ну, а то кто же?
— И звено свое по-прежнему ведешь?
— Веду.
— И хату-лабораторию?
Она кивнула. Глаза Родиона излучали свет, мягкий, радостный. Этот ласковый свет словно обволакивал сердце. Родион бережно прислонил Грунину голову к груди, нашел губами ее губы, и Груне показалось, что она куда-то падает, падает…
— Ишь, ты какая у меня! — точно выпив освежающий глоток воды, с легким вздохом проговорил Родион.
— Что, не по нраву?
— Я хочу сказать; лучше мне никого не надо!
Она глядела на мужа с тихим обожанием, каждое слово Родиона звучало для нее музыкой, душа ее, словно иссохшая земля, просила благодатного, долгожданного ливня ласки и могла пить его без конца. Глаза Родиона потемнели от нежности, горели румянцем щеки. Каким все было памятным и родным на этом обветренном скуластом лице: и серые, широко посаженные глаза, и черный, точно просмоленный чуб над матово-светлым лбом, и нежная ямочка на подбородке.
— Знаешь что, Родя, — тихо начала Груня и, потупив голову, стала крутить металлическую пуговицу на его гимнастерке, — спрячь ты куда-нибудь подальше этот портсигар, а?
— Ладно, — усмехаясь, сказал Родион, узнавая в Груне прежнюю застенчивую девушку и радуясь ее чистоте и нетронутости. — Если хочешь, можешь его совсем выбросить, мне не жалко. — Он бережно, словно маленькую девочку, погладил ее по каштановой косе. — Только отпусти мою пуговицу, а то вывернешь ее с корнем…
Груня тихо рассмеялась и снова прислонилась щекой к груди Родиона, будто хотела послушать, как стучит его сердце.
За окном поскрипывала на весеннем ветру береза, застенчиво поглядывал сквозь ее голые ветки молодой месяц.
— Неужели ты вернулся, Родя?
— У меня тоже все изныло, пока дождался своей очереди, — зашептал Родион. — Хоть бы, думаю, одним глазом взглянуть: как она там?.. Ну, ничего, теперь мы заживем. — Он помолчал и неожиданно поинтересовался: — В газетах о тебе пишут?
— О нашем звене? Сколько раз писали… А что?
Родион загадочно улыбнулся:
— Мне, наверно, до тебя не дотянуться, высоко ты поднялась…
— Что ты, Родя! — Груня легко отстранилась от Родиона и пытливо взглянула на него: шутит он или говорит всерьез. — Это ты далеко от меня шагнул!.. В разных странах побывал, насмотрелся всего!.. А наше дело известно: полюби его только — и оно само в руки пойдет!.. А если чего непонятно, книжек вон сколько или к агроному…
— Да-а, ты сейчас пойдешь в гору, — протянул Родион, и снова губы его потревожила загадочная улыбка.
Он присел на корточки перед чемоданом, порылся там и достал газету.
— Вот на станции достал… Еле выпросил у одного колхозника…
— А что это?
— Указ о присвоении Героя Труда за высокие урожаи. Читала?
— По радио вчера передавали, а в газете еще не видела. — Груня присела на диванчик и развернула на коленях хрустящий лист. — У нас вчера митинг был по этому случаю…
Пока Груня читала, Родион ждал, то присаживаясь на краешек дивана, а заглядывая в газету, то вновь вставая и порывисто расхаживая по горенке.
— Раз такое дело, я тоже решил хлеборобом заделаться. — Он помедлил, как бы проверяя впечатление, которое произвели его слова, и добавил с мягкой усмешкой: — Как ты думаешь, сумею я повести звено? На фронте я однажды батальон водил!
— Сумеешь, конечно, сумеешь! — обрадованно подхватила Груня.
Восхищенная, она смотрела па Родиона. Разве могла она мечтать о чем-нибудь лучшем: работать с ним в одной бригаде, часто видеться, помогать друг другу, сидеть в свободные часы над одной книжкой!
— А через годик вот на этом месте, — Родион постучал кулаком по груди, и медали звякнули в ответ, — мы повесим с тобой по золотой звездочке! — Он остановился около высокого трюмо и щурился в голубоватую, льдистую его глубину. — Ради этой звездочки я ничего не пожалею!
Груня смотрела на мужа с удивлением. Она сама еще хорошо не понимала, что ей не понравилось в словах Родиона, но душа ее воспротивилась той скрытой похвальбе и заносчивости, которые прозвучали в его голосе.
Почувствовав ее настороженность, он оторвался от зеркала:
— Ты чего нахмурилась? Не хочешь со мной своей славой делиться?
Если бы это говорил не Родион, а кто-либо другой, она смолчала бы, но сейчас ей стало как-то не по себе.
— Или я не поняла тебя, — сдержанно и тихо проговорила она, — или… Но разве в том счастье, чтобы ради награды жить и работать? Я всю войну ни о какой награде не думала: работала, сил не жалея… И ты ведь там тоже себя не жалел…
— Чудная ты! — Родион рассмеялся. — Ведь нынче, небось, самолюбие у всех заиграет!.. Каждому захочется выделиться и стать у всех на виду! Ты, может, скажешь, что ты и теперь о награде думать не будешь?
— Нет, зачем. — Груня покраснела.
Хотя Родион как будто говорил обо всем правильно, ей все труднее было понять, что же ее раздражало.
— Ведь это так много — получить звание Героя Труда… Да если, к примеру, кто-нибудь из нас получит, то ведь это не только один человек награду получит, а все звено, весь колхоз… Разве бы один он без всех людей сделал что-нибудь? — Она встала я, прижимая руки к груди, опаляемая внутренним жаром, говорила, уже не сдерживая себя: — Это все равно как красное переходящее знамя, что у нас в правлении висит, вот так!..
— Ну-у, нет. — Родион отрицательно покачал головой. — Переходящее знамя сегодня наше, а завтра его у нас отобрали! А здесь уж звездочка всю жизнь будет тебе светить, и никому больше! И никто ее у тебя не отберет!
Груня почему-то не могла поднять на Родиона глаз и просто и ласково, как минуту-две назад, смотреть на его улыбчивое, точно озаренное молниевыми вспышками лицо.
— Отобрать, конечно, не отберут, — тихо возразила она, — но если никудышно работать станешь, никакая награда тебе не поможет, не согреет. — Она встряхнула головой и в упор спокойно и строго взглянула на мужа. — Ну, хорошо, получишь ты, допустим, Героя, а потом что?
— Второго заслужу!
— А потом?
— Ну, а там… — Родион замялся. — Больше и не надо!.. И так тебя везде будут знать… Это такая слава, что любой позавидует!.. А если этого не достичь, тогда зачем все силы в работу ложить, из кожи лезть?..
Груня промолчала. Ей становилось все тяжелее спорить с Родионом. Было что-то неприятное в том, как он говорил, чеканя каждое слово, как расхаживал по горенке, привставая на носки, рывком головы отбрасывая со лба густой чуб. Ноздри его от возбуждения расширялись, на скулах горели красные пятна румянца.
Груня прошла к окну. Месяц скрылся за облако, в палисаде было темно. Береза стояла на пронизывающем, весеннем ветру и, не стихая, скрипела, словно тихо постанывала.
— Что ж ты молчишь? — в голосе Родиона Груня уловила скрытое беспокойство.
Она медленно повернулась, оперлась руками о подоконник, задумчиво поглядела на мужа и неожиданно тихо спросила:
— Ты мне вот что скажи: ты там тоже ради только своей славы воевал?
Родион густо покраснел, на виске его взбухла сиреневая веточка жилки.
— С войной эту награду не надо сравнивать. Мы там Родину защищали…
— Ну, так вот, — она облегченно вздохнула — То же самое и на работе… Когда что-нибудь большое делаешь, то не о себе одной думаешь. — Она вдруг почувствовала, что он глух к ее словам, и испугалась того, что бессильна доказать ему свою правоту.
Но Родион, положив ей на плечи руки, уже беззвучно смеялся.
— Грунюшка, милая!.. Ну, чего мы с тобой раскипятились?.. — досадливо заговорил он. — Больше пяти лет не виделись и такой спор развели!.. Не понимаю, чего нам делить с тобой?.. Рябинка ты моя яркая!.. Самая большая для меня награда — это то, что я тебя вижу, что вся наша жизнь с тобой впереди!..
И хотя он снова закружил ее по горенке, Груня не сразу успокоилась.
Но слишком велика жажда радости после стольких лет разлуки, и немного спустя, любовно глядя в серые, полные текучего, томительного зноя глаза Родиона, Груня думала: «Не хватало еще, чтоб мы в первый день разругались!.. Может, он завтра уже будет рассуждать по-другому, мало ли что он тут сегодня наговорил! Когда начнем работать, поймет, что был не прав… Родя, милый, если бы ты знал, как мне хорошо с тобой!..»
Родион щелкнул выключателем, горницу затопила тьма, и сразу запахло сухой мятой, висевшей в пучках на стене.
Груня стала расшнуровывать ботинки, пальцы не слушались ее. Она видела мерцавший в темноте огонек папиросы и все никак не могла одолеть опять связавшую ее робость, почти страх.
— Ну, чего ты?
Груня ощупью пошла к кровати, присела на край и, теребя одеяло, молчала. Родион отыскал в темноте ее руку и потянул к себе.
— Погоди, Родя… Не надо так…
— Дичишься?
— Отвыкла я…
— Неужто за все время ни с кем и не поцеловалась?
Лицо Груни запылало, ей стало трудно дышать. Она встала, и половица скрипнула под ногами.
— Зачем ты так, а? — сдавленным шепотом начала она. — У меня мысли — и то ни о ком, кроме тебя, не было, не то, чтоб… Эх. Родя, Родя!..
— Да я пошутил, — смущенно и торопливо проговорил Родион, — ты все такая же: что ни скажи, все близко к сердцу принимаешь! Ну, не сердись! — Он притянул Груню за плечи, обнял и поцеловал в дрожащие губы. И она, как когда-то в девичестве, после первого поцелуя не выдержала и заплакала.
Он молча и жадно целовал ее соленые от слез щеки, гладил плечи…
Утром Груня тихонько поднялась, оделась и, не замеченная никем, выскользнула за ворота.
На звяк калитки из стайки вышла Маланья с подойником в руках. Кому это так рано понадобилось уходить из дому?
Она поднялась на крылечко, и ей стало как-то не по себе: улицу наискосок переходила невестка. Маланья хотела окликнуть Груню, но не решилась и, прислонясь к косяку, долго следила за маячившим вдали белым пуховым платком.
«Настырная очень! — с неприязнью подумала Маланья. — Наверно, хочет в чем-то по-своему повернуть, а тому тоже упрямства не занимать, батин характер!»
Стлавшийся над подойником пар теплыми струйками подбирался к озябшим рукам.
Когда ока была в девках, все шло не так. А теперь бабы все норовят стать вровень с мужиками. Да разве мужик на второе место согласится? Как бы не так!
В избе, процедив молоко, Маланья поставила самовар и присела на лавку. Все уже было сделано, оставалось ждать, когда все проснутся. Но сегодня что-то не сиделось. И она без надобности переставляла стулья, стирала пыль с зеркала, хотя ничто не мутило родниковой его чистоты.
На глаза попалась гимнастерка Родиона, висевшая на плечиках около шкафа. Желтая металлическая пуговица у кармашка еле держалась на ниточке. «Пришью, пока не потерялась».
Маланья разложила гимнастерку на коленях, стараясь не помять золотисто-оранжевые погоны, и залюбовалась орденами.
Она еще не знала, за что получил их сын, но питала к его наградам какое-то нежное и тихое благоговение, как к чему-то священному. Протерев медали чистой суконной тряпочкой, она принялась за пуговицу.
Она испытывала любовное, ни с чем не сравнимое чувство успокоенности, когда что-нибудь делала для сына: починяла, шила, вязала, и в эти тихие минуты углубленного раздумья, сосредоточенности в себе она всем своим существом ощущала в доме его присутствие и была покойна за сына: он здесь, в горенке, спит, прижимаясь щекой к подушке, ему никуда уже больше не надо ехать.
Долго ли проворным, умелым рукам возиться с одной пуговицей — вколоть несколько раз иголку, перекусить зубами нитку — раз! — и готово, носи на здоровье.
Маланья внимательно осмотрела гимнастерку, нет ли где пустяковой дырочки, не отпоролся ли белый подворотничок. Нет, все было в порядке, гимнастерка была почти совсем новая, без единого пятнышка. Оставалось только застегнуть пришитую пуговицу и повесить на место.
Уколов о что-то острое палеи, Маланья потянула торчащий из кармана белый уголок. Это была фотографическая карточка, отороченная по краям острой, будто костяной, каемкой. «Чья же это такая краля?»
На Маланью насмешливо и чуть горделиво смотрела пригожая девушка с дыбящейся над выпуклым лбом светлой волной волос.
На оборотной стороне карточки бежали размашистые слова, и пока Маланья с трудом разбирала их, лицо ее заливала кровь: «Милому другу — дорогому сибиряку — от Наташи Соловейко».
«Соловейко — это фамилия, выходит, — машинально сообразила Маланья. — а сибиряк кто ж такой — Родион, что ли?.. Нет, тут что-то неладное!»
Встревоженная, она поднялась с лавки. Что же делать?
Она тихонько, на цыпочках, подошла к кровати и осторожно тронула за плечо Терентия:
— Вставай, отец… беда!
Терентий не сразу спросонья разобрался, но когда Маланья подала карточку, у него мигом испарились остатки сна. Хмурясь, он медленно прочитал на обороте надпись и долго, вприщур разглядывал незнакомую барышню.
— Ишь, расфуфырилась, язва, — тихо проговорил он и хотел было разорвать карточку, но, отворачиваясь, с нескрываемой брезгливостью добавил: — Положь ее, мать, обратно, пусть ближе к его совести лежит… И где она его обратала?
Маланья всхлипывала, утирая глаза кончиком платка.
Он спрятал в огромных своих ладонях маленькие, детские руки Маланьи и молча гладил их.
— Видно, мать, его не в одну спину ранило… Где Аграфена?
— Чуть свет на работу ушла!
Старик застонал, раскачиваясь на кровати:
— Ах ты, беда какая! Что ж, он над ней изгиляться явился, юбочник несчастный?.. Ну, погоди, погоди! — отстранив Маланью и всовывая ноги в валенки, зло цедил сквозь зубы Терентий. — Я ему вожжи укорочу, я ему, пенкоснимателю, мозги-то прочищу!
— Да тише ты, тише!.. — умоляюще зашептала Маланья, повисая на руке мужа. — Может, все обойдется, не мути воды… Слышь? Не мути…
Она вдруг замолчала. Из горенки, улыбаясь, выходил Родион. Мягкий, растрепанный чуб свисал над его лбом, глаза таили ласковую, дремную теплоту и улыбчивость.
— Мам, куда это Груня чуть свет убежала?
— Это ты себя спрашивай, а не нас с матерью! — сурово остановил его отец и покраснел.
Маланья поняла, что теперь старика удерживать бесполезно, он не утихомирится, пока не выскажет все — запальчиво, гневно, бестолково.
— Вы чего, тятя, набросились на меня? Какая вас муха укусила, а?
— Не муха, а, видать, целая лиса в наш курятник забралась! — крикнул Терентий и ткнул карточкой в грудь сына.
Родион сразу догадался обо всем и расхохотался — неудержимо, до слез. Теперь недоуменно и робко смотрели на него родители.
— Вот… чудаки! Ну, скажи на милость! — выкрикивал сквозь слезы Родион и, кое-как передохнув, пояснил: — Да это же мой лучший товарищ по фронту — из-под огня два раза меня вытаскивала, не девушка, а вихрь! А сейчас у нее ни кола, ни двора, семья при немцах погибла! Вместе на родину ехали: она — к себе, я — к себе… «Если, — говорю, — тяжело там тебе будет, валяй в наш колхоз!..» А вы такую боевую деваху нехорошими словами поносите!..
Старики сидели пристыженные и тихие.
— Вы, годи, и Груню этим взбаламутили?
— Нет, она раньше ушла, это я у тебя в гимнастерке нашла, — созналась Маланья, и сухие, темные ее щеки окрасил румянец смущения. — Невестка, чай, не такая дурная, как мы! И чего тревогу забили, ума не приложу!
Но Терентий все еще недоверчиво косился на сына. Он немного остыл в своей горячности, было ему стыдно, что зря наговорил на хорошую девушку. Опустив голову и водя ногой по полу, сказал:
— Пускай едет, мы человеку в приюте не откажем. — Он помолчал и добавил простодушно: — Только что-то, по совести сказать, не встречал я, чтоб мужик и баба, оба в приличных летах, дружбу водили… Какая там, дьявол, дружба! Грех, поди, один!..
— Да будет тебе! — сердито оборвала старика Маланья и, озабоченно, тяжко вздыхая, покачала головой. — У парня и соринки в глазу нету, а мы там целое бревно увидели. Ну, не дурни ли?..
А Груня тем временем шагала полевой дорогой. Дувший всю ночь ветер почти начисто снял снег. Он белел лишь в ложбинках, канавах да в глубине близкого березового леска. Рябые облака в небе тянулись, будто наледь у берегов. В холодной, рассветной вышине одиноко грустила нерастаявшая льдинка полумесяца.
Услышав позади лошадиное ржанье, Груня свернула в березняк.
Растаял скрипучий бег подводы, а она все еще стояла, обхватив белый атласный ствол березки, и не двигалась. Сквозная даль рощицы, лунки, налитые талон, голубой водой, тишина.
Она вспомнила, как прошлым летом на полевой стан прикатил в легковой машине секретарь райкома и с ним худощавый, синеглазый человек в очках, задумчивый, будто заглядевшийся вдаль. Здороваясь с Груней, он назвал свою фамилию, и она вспомнила ту, зачитанную до дыр газету, подпись под статьей. Так вот кто внес в ее жизнь столько беспокойства!
Новопашин долго тряс Грунину руку:
— С большой просьбой к вам, товарищ Васильцова!
— С какой?
Он рассказал о выведенном на сибирской селекционной станции новом сорте озимой пшеницы, которую решили дать ей на испытание.
Груня слушала, едва, дыша, глядя то на секретаря, то на незнакомого ученого-селекционера.
— А сумею ли я? — тихо спросила она и, не дожидаясь, что ей ответят, будто самой себе сказала: — Сумею!.. А ошибусь в чем, поправите. Только у нас еще четыре звена организовались, как бы их не обидеть…
— Им тоже дело найдется, — селекционер попросил Груню присесть. — Недавно я виделся с Трофимом Денисовичем Лысенко, он приезжал на нашу станцию и в разговоре вспомнил о вас… По его совету я к вам и явился со своим детищем! Груня покраснела, потом сказала:
— Я прямо поглупела от радости, вы уж извините меня… А трудно, поди, бы-то выводить озимку, а?
— Не легко, — селекционер помолчал, задумчивые синие глаза его, будто завороженные далью, блестели. — В настоящей науке ничего не бывает легкого… Надо не только бороться с природой, но и побеждать маловеров. Ведь не легко вам было с посевами по стерне, а все-таки вы победили. Я слышал, что в этом году ваш колхоз уже включил в план посевы по стерне.
— Это не я, это наука победила. — Груня потупилась, потом тихо попросила: — Вы только объясните, как нужно выводить вашу пшеницу, — наверно, какая-нибудь особая агротехника требуется?
— Ничего особого, самая обыкновенная агротехника, — успокоил селекционер, — запомните только — моя пшеница не полегает, поэтому подкармливайте ее побольше, не бойтесь! Ну, как говорится, ни пуха вам, ни пера!..
Кажется, это было совсем недавно!
Кто-то зашлепал по грязи. Груня обернулась и увидела Варвару. Сгорбясь, опустив голову, она медленно брела па дороге. Груня с тревогой вгляделась в ее темное, будто чугунное лицо.
— Ты чего такая смурая, Варь? — тихо спросила Груня, когда Варвара поравнялась с ней, — Далеко ходила?
— С курсов иду. Там вчерась заночевала… Теперь в страду и комбайн поведу… Скоро одолею… Встретила своего?
— Да, вчера приехал, — отводя глаза, ответила Груня.
— Ну вот, ты и дождалась своего счастья, — раздумчиво и тихо проговорила Варвара. — Чего, спрашиваешь, я смурая? Какой же мне быть еще? Иду вот домой и ровно каменею вся — явлюсь, а он уже, может, там.
— Кто он?
— Да Жудов, кому еще! В штрафном батальоне прощение заслужил, амнистия ему вышла… Сейчас из армии едет, телеграмму ударил — жди, мол, радуйся!
Большие обветренные губы Варвары изломала горькая усмешка.
— Он же из другой деревни родом. Наверно, к тетке заехал, что-то долго нету… Думает, меня на измор взять ожиданием, а я давно уж им по горло сыта… Куда ты в такую рань?
— Хочу озимку проведать. День-два надо подкармливать, боронить… Если лекция будет, заходить за тобой?
— Постучи! Может, надумаю…
Они еще немного постояли и разошлись, словно не договорив чего-то.
Когда Варвара, отойдя от рощицы, оглянулась, Груни уже не было видно: черная развороченная дорога ускользала за бугор, поблескивая лужами.
Возле своей избы Варвара посмотрела из-под руки на синеватые дымки деревни, и вдруг сердце ее облил холод: в конце улицы, озираясь на ослепшие от солнца окна изб, знакомым валким шагом двигался прямо на нее Силантий Жудов.