Бывает так: едет человек сообщить людям приятную весть и, наперекор желанию, сдерживает себя, не торопится — то ли боится расплескать подмывающую его радость, то ли хочет досыта насладиться ею наедине.

Что-то похожее испытывал и Гордей Ильич, подъезжая на рассвете августовского дня к своей деревне. Выехал он из района еще затемно, чтобы к восходу солнца поспеть домой, но особенно не торопился и, чуть покачиваясь в седле, прислушивался к нежному птичьему перещелкиванию и посвисту.

На крутой тропинке Гордей Ильич потянул поводья, и конь послушно замер, как высеченный из белого с голубыми прожилками камня.

Зеленым дымом лесов курились позади горы, внизу, в распадке, дремали избы.

За дальним частоколом леса выколосился оранжевый сноп солнца, туман мгновенно истаял, глубоко внизу в золоте солнечных зерен струилась быстрая горная речка.

С нагорья открылась неохватная ширь пшеничного половодья, оно плескалось за сиреневыми рощицами и гнало густые, бронзового отлива волны в не затихающую, вспененную свежаком даль.

Казалось, только в голубых закромах неба мог уместиться такой небывалый урожай.

«Эх, парней бы моих сюда!» — шаря рукой по груди, подумал Гордей Ильич, и у него больно сжалось сердце. Была какая-то горькая несправедливость в том, что он, прошедший три войны, жив, а те, кому он старался отрастить крылья, убиты. Не было дня, чтобы Гордей Ильич не вспоминал о своих сыновьях, «дубках», как он в шутку называл их когда-то, и эта душевная рана, которую он часто тревожил, зарубцовывалась медленнее и труднее, чем та, от осколка немецкой мины. Два таких молодца — жить бы да радоваться!

Гордей Ильич расстегнул крючки на воротнике гимнастерки, и ему стало легче дышать.

Летучим бурундуком шнырял по верхушкам деревьев ветер, поскрипывало седло, где-то булькал ручей, будто сочились в таз из рукомойника капля за каплей.

Гордей Ильич нечаянно коснулся нагретой солнцем кожаной сумки, вспомнил о спрятанном в пей письме, и волнение, которое он испытывал, отправляясь из района в колхоз, снова властно захватило его. И утро снова радужно расцвело для него. Вспыхнули вдали и задымились в золотой пыли овсы, закачалась в необозримых берегах пшеница, и Гордей Ильич уже не мог оторвать глаз от этого захватывающего зрелища, потому что не было для него большей радости теперь, чем эта, захлестнувшая землю урожайная сила.

Перед спуском в деревню Гордей Ильич свернул к одиноко стоявшей нал кручей сосне. Подъехав ближе, оглядел сосну и улыбнулся. Давненько он не бывал здесь! Тут тихо и тепло. Даже слышно, как шелестит на ветру отставшая от ствола кожица.

Серая жесткая кора вверху светлела, становясь желтовато-розовой, макушка сосны купалась в озерной синеве неба. Растрепанная тень густой высокой кроны падала на траву у корней.

Гордей Ильич спешился и, свернув цигарку, прислонился спиной к стволу.

Скоро уже будет тридцать лет, как в холодный багровый закат зимнего вечера его привели сюда в накинутом на нижнее белье полушубке и поставили у сосны.

Казак в черном башлыке согревал дыханием синие, озябшие руки, другой, с винтовкой, неторопливо посасывал цигарку. Тому, что замерз, видимо, надоело ждать, и он процедил сквозь зубы: «Давай кончай, что ли!..» Казак бросил окурок, наступал на него сапогом, отошел на несколько шагов и, словно нехотя, поднял винтовку.

Тогда Гордей зачем-то обнял одной рукой ствол сосны, будто она могла защитить его, и в то же мгновение ему показалось, что он падает вместе с ней…

Ночью друзья-партизаны нашли его, беспамятного, истекающего кровью, и привезли на салазках в деревню, уже очищенную от казаков.

До рассвета прошивали темноту выстрелы, полыхали костры на снегу и мощные раскаты голосов катились через реку в степь.

Теплым апрельским утром, едва окрепнув после тяжелого ранения, Гордей пришел к сосне. Он нашел неподалеку темную корку и увидел глубокую рану на стволе: она уже затягивалась золотисто-прозрачной смолой.

«Видать, сосна тогда на себя половину удара приняла», — подумал Гордей и благодарно взглянул на дерево. Позолоченная солнцем сосна тихо и дремотно шумела.

«Надо тут какой-нибудь знак поставить, не срубили бы», — решил Гордей и с тех пор часто наведывался на кручу.

О том, кто доказал на него казакам и послал на расстрел, он узнал только спустя десять лет, когда с уполномоченным пришел к Евстигнею Чалому.

Хозяин встретил их во дворе — кряжистый, длиннорукий, с засученными по локоть рукавами. Сухой ошметок земли прилип к его светлой вьющейся бороде, на спине болтались хлястики черного жилета, надетого поверх серой рубахи.

— Милости прошу в дом, советской власти мы завсегда рады. — Евстигней улыбнулся, но глаза его глядели не мигая. Точно два рыжих медяка!

— В дому нам делать нечего, — хмурясь, сказал Гордей. — Веди нас лучше в свой садок, покажи, какие плоды там вырастил…

— Какие там плоды! — Евстигней махнул рукой. — Одна видимость! Не по нашим морозам фрукты разводить. Градусы не те…

В будке, выкатывая мутные белки глаз, заворчал пес; от его кожаного ошейника шла к протянутой через весь двор проволоке гремящая цепь.

В другом углу двора стояла вторая конура, в черную дырку ее тоже тянулась чуть обвисшая цепь. Хозяин цыкнул, и пес скрылся в конуре.

На крыльцо с точеными балясинами вышли два парня: один — с красной бычьей шеей, в черных начищенных сапогах и голубой рубахе, другой — низенький, губастый и беловолосый, он чему-то улыбался и грыз семечки.

— Заодно прихватите и лопатку, — сказал пришедший с Гордеем уполномоченный.

— А это зачем? — Евстигней сощурился и зло сорвал с бороды ошметок земли. — У меня там будто все перерыто. Искали ведь — не нашли…

— Плохо, значит, искали, — сказал Гордей.

— Что ж, попробуй ты, может, тебе повезет. — Евстигней круто повернулся и пошел в садок мимо сваленных у амбара толстых бревен; через калитку конного двора.

Около хилой, низкорослой яблоньки со следами извести на сером стволе торчала воткнутая в землю лопата.

— Ты, видно, раньше нас собирался поработать на этом месте, — усмехаясь, сказал Гордей и, поплевав на ладони, взялся за лопату.

Евстигней заслонил собой корявый ствол яблоньки и зло сузил щелки глаз.

— Может, повременишь, Гордей Ильич?.. Такое самоуправство боком тебе выйдет.

— Я не ради себя, а ради всех стараюсь. Отойди, не засти! — сказал Гордей, вогнал сапогом лопату в землю и, подняв первый рыхлый пласт, отбросил в сторону.

Когда, обливаясь потом, он докопался до большой ямы с зерном, прикрытым сверху досками, мешковиной и соломой, Евстигней сказал, с трудом разжимая большие губы:

— Жалко тогда я тебя казачишкам доверил… Надо бы самому, ты бы у меня не отдышался…

— Ишь как, а я и не знал, кого мне благодарить! — удивился Гордей и уже более спокойно согласился; — Да, это ты верно, промахнулся… Впрочем, не все ли равно: не я, так кто-нибудь другой тебя за грудки бы взял. Время твое сгнило, Евстигней, гут уж никакие сожаления не помогут. Идем!

Руки у Чалого мелко дрожали, но он сжал кулаки и пошел во двор. Гордей и уполномоченный шли следом. Выбраться за ворота они не успели: Евстигней вдруг крикнул что-то старшему сыну, кинулся к будке, и тотчас два буро-рыжих пса, как два пламени, метнулись навстречу друг другу и смяли уполномоченного. Он упал.

Сильный удар по виску отбросил Гордея к воротам, но он устоял на ногах а, шагнув в глубь двора, под навес, нашарил в кармане рукоятку нагана. У калитки стоял парень в голубой рубахе, с железным ломиком в руках. Евстигней, не спуская глаз с Гордея, тянулся рукой к воткнутому в чурбак топору, и только беловолосый, губастый сын сидел на ступеньках крыльца, по-прежнему щелкал семечки и улыбался.

Гордей выхватил наган, и Чалый, бледнея, уронив топор, попятился к конуре.

Сухо один за другим треснули два выстрела, и собаки, взвыв, закрутились по земле, хрипя и пятная ее кровью.

Гордей помог подняться искусанному уполномоченному и, помахивая наганом, задыхаясь, крикнул:

— Ты думал, я к тебе с пустыми руками приду — к волку в зубы?.. А ну, живо собирай свой выводок! Собрание бедноты еще вчера постановило с глаз тебя долой, в Соловках отдышишься!

После того как выселили из деревни кулаков, Гордей с первыми на селе коммунистами сколотил артель, и с тех пор вся его жизнь, день за днем, была отдана ей.

Как давно это было и вместе с тем так недавно!

«Старею и, что ли? Взялся ворошить прошлое? — подумал Гордей и снова посмотрел на сосну. — Интересно, сколько ей лет? Она совсем не меняется, не то, что я!»

Он погладил ладонью шершавый ствол, постоял еще немного в тихом раздумье: «Надо бы тут, в затишке, сад развести, самое подходящее место. Лучше не найти».

Обрадованный столь удачной мыслью, он легко, совсем по-молодому, вскочил в седло и выехал на дорогу. Отсюда он еще раз оглянулся на сосну. Да, все такая же молодая, с вечнозелеными ветками. А, может быть, она тоже изменилась и он просто не замечает этого? Сколько, поди, колец наросло вокруг ее сердцевины, сколько выдержала она бурь и гроз!

А так ли уж хорошо замечал он, как преображалось все вокруг, жизнь менялась с влекущей быстротой, и не успевал он порадоваться одному, как созревало другое, лучшее. Когда сам, своими руками изменяешь жизнь, не остается времени для того, чтобы удивляться ее переменам.

Давно ли пришел на село первый трактор и люди смотрели на него, как на диковинку. И за какое-то десятилетие уже забыли, что недавно ходили за сохой, за плугом, сеяли вручную. Все становилось привычным и обжитым: автомашины около артельного гаража, сложные молотилки, агрегаты, радио в каждой избе, электричество.

Как-то Гордею Ильичу попалась в руки желтая растрепанная книжечка Бунина «Деревня» Он читал ее с чувством тягостного недоумения: неужели все это так было — и грязь, и нищета, и дикое запустение, и пьянство, и повальные болезни? Ему казалось, что это написано об его деревне… Ведь еще тридцать лет назад она была такой: люди верили во всякую чертовщину, бегала по избам знахарка Секлетея и калечила всех, а дурачок Афоня почитался чуть ли не за святого провидца, он бился головой об стену и бессвязно бормотал: «Зелена гора… горек ключ… солона вода… Отмыкай!»

«Да, немалую гору мы своротили», — подумал Гордей и пустил коня рысью. Придерживая рукой сумку, он снова вспомнил о письме, и снова ему стало радостно.

«Поеду сразу на поля», — решил он и, переправившись белоперым воркующим бродом через реку, поскакал вдоль березовой рощицы.

За ней начинались густые хлеба, полные стеклянного шороха колосьев. Пшеница катила навстречу волну за волной, захлестывала узкую тропку, и казалось, конь уже плывет по грудь в этой атласной гущине.

«Экая силища!» — думал Гордей, и глаза его теплели от сверкающей голубизны неба, от струящегося над полями марева, цвенькали какие-то острокрылые синие пичуги, сухим дождем сыпались на пыльные лопухи кузнечики, неутомимо распиливали воздух. Густой сиренью наливался горизонт, и оттуда, как большие парусные корабли под ветром, неслись облака, чтобы бросить якоря в тихом, затянутом ясным штилем распадке.

Уже приближался знакомый, будоражащий гул трактора, тянущего на прицепе сквозь нескончаемый, позолоченный солнцем разлив хлебов два комбайна; трещали лобогрейки; всхрапывали лошади; зычно покрикивали машинисты. Поле пестрело женскими косынками, защитными гимнастерками, бронзовыми спинами подростков.

Гордей несколько минут с высоты седла глядел на мельтешившее красками страдное поле.

Его заметили, замахали руками, и он, ласково потрепав по шее коня, поехал краем полосы, то и долю останавливаясь, здороваясь с лобогрейщиками, вязальщицами, косарями.

Вытерев потные лица и улыбаясь, они протягивали загорелые руки, и Гордей, отвечая на крепкие рукопожатия, загадочно подмигивал.

— К вечеру на стану будьте, дело есть, — и бережно касался ладонью кожаной сумки.

И там, где он появлялся, казалось, сильнее стрекотали жнейки, точно маленькие буксиры, яростно работая колесами, пробиваясь через неутихающий золотой шторм, проворнее погоняли лошадей подростки, отвозившие снопы к скирдам, быстрее мелькали руки вязальщиц. И не успеешь оглянуться, как уже вырастают на светлой стерне пушистые папахи суслонов.

Лишь иная молодайка оторвется на миг, распрямит спину и грустным любовным взглядом проводит верхового: вот так бы и ее ненаглядный ладной солдатской выправки мужик мог проехать мимо и поймать ее истомленный зноем взгляд, мог бы проехать, если бы не остался лежать где-то в чужой земле… Вздохнет солдатка, сожмет покривившиеся губы, качнется к колосьям, и снова жаркая кровь прихлынет к ее лицу…

А Гордей ехал дальше и радовался. Все сегодня виделось как-то иначе. Не письмо ли было тому причиной?

У другой полосы он увидел неторопливо, но ровно шагавших с крюками косарей. Они двигались навстречу лобогрейкам, беспоясые, темные от загара, с непокрытыми головами.

Ветер надувал пузырем рубаху у гибкого, плечистого Матвея Русанова, шевелил серебристую бороду Терентия Васильцова — крепкая наша сибирская порода! — задирал и без того ершистые волосы Вани Яркина.

Шеренга косарей покачивалась зеленоватым плетнем — такое было засилье в ней фронтовых гимнастерок, — и, хотя косарей разделяли порядочные прогоны, издали казалось, что они почти касаются друг друга плечами.

«Ах, дьяволы, как браво идут! Ровно на параде выступают!» — подумал Гордей и, подъехав сзади, гаркнул на все поле:

— Здорово, мо-лод-цы!

Ему ответили разноголосо, невпопад:

— Здравствуйте, товарищ гвардии старшина!..

— Ну, то-то!

Все, как один, они обернулись к нему. Мерно поднимались от глубокого дыхания их груди, блестели обветренные лица и разморенные зноем глаза.

— Аж завидки берут, красиво робите! — слезая с коня, сказал Гордей.

Косари окружили его. Он вынул кисет, к которому сразу потянулись десятки рук, чуть дрожащих от напряжения. Запахло терпким дымком, крепким мужским потом.

— А ты помахай с нами, парторг, она, зависть-то, и пройдет, — радушно улыбаясь, проговорил Терентий.

— Да уж обязательно, куда от таких молодцов денешься?

Гордей встретился взглядом с тревожными, выжидающими глазами Вани Яркина.

— Ну, как там, Гордей Ильич?

— На полном ходу дело! Не нынче — завтра жди, пригласят тебя на завод, будешь с инженером свой плуг ладить… Хвалили тебя в крае. Башковит ты парень, что и говорить! — Гордей Ильич положил на плечо Яркина свою руку. — А пока для колхоза хоть три нормы выжми, постарайся.

— Я и так… — не скрывая своей радости, сказал Яркин и оглянулся на косарей.

Они смотрели на него удивленно и ободряюще.

Небрежно разминая плечи, подошел Матвей Русанов. Его меченное редкими оспинами лицо словно было облито закатным огнем.

— Ну как, бригадир, дела?

— Пока жаловаться нельзя, Гордей Ильич…

— Значит, под силу тебе такое подразделение?

— А это уж каковы родители, таковы и детки. — откуда-то из-за плеча сына вынырнул Харитон, черный от загара, как облупившийся пенек.

— А-а, старая гвардия! — протянул Гордей Ильич. — Что же, не хаю, доброе у тебя племя! — Он поманил старика поближе и, когда тот, прикладывая к уху темную ладонь, придвинулся вплотную, заговорщически поведал ему: — Наведайся к горнопартизанцам, поживи у них денек-другой в саду… Говорят, такой развели, что на весь край заметный стал!.. Если душа загорится на такое дело, у себя начнешь. Я сегодня место удобное приметил…

— Я на веку-то своем все делал, а дело, оно так: начни его всерьез — и душа прикипит. — Харитон сощурил белесые глаза, почесал куцую бороденку. — А насчет того, чтобы секреты выведать, лучше меня тебе не найти: я хоть и на ухо тугой, зато на глаза хитрый…

Матвей, улыбаясь, глядел на отца.

— Ты бы, тятя, хоть не хвастался этим. А то какое же тогда, выходит, у нас племя?

— А мне стыдиться, парень, нечего. Моя хитрость не во вред людям.

Старик подхватил парторга под руку и отвел в сторону:

— Слышишь-ка, Гордей, правду ай нет народ поговаривает, будто в соседнем колхозе письмо важное пишут? А мы, что ж, отстаем?

— Не бойся, не отстанем… Сегодня на стану об этом будет речь.

— Тогда добро, добро! — Харитон закивал и обдал горячим шепотком ухо Гордея: — А насчет сада не сомневайся: еще почище горнопартизанцев заведем! Не пристало нам только чужую повадку перенимать! У нас, слава богу, и своя неплохая!

Посмеиваясь, Гордей Ильич вернулся к бригаде, попросил у Матвея крюк, бросил на стерню около табора сумку и ремень и, выбрав себе постать, словно загребая вплавь руками, вошел в радостно шушукавшуюся пшеницу.

Скоро по спине его побежали горячие струйки пота, руки налились кровью.

Кончив прогон. Гордей Ильич оглянулся на живое, шевелящееся поле и долго не мог оторвать глаз от полосы: любил он, когда было пестро на ней от людей, когда полна была она вжиканья литовок, стрекота жнеек, веселого всплеска голосов. «Так бы и не оторвался от крюка, если бы не дела!»

Проделав обратный, широкий и чистый коридор в густом хлебе, он вышел к табору.

Поймав стреноженного коня, Гордей Ильич снял с него путы и, сев в седло, закрыл глаза, подставляя лицо освежающему ветерку. Он всегда чувствовал после работы легкий хмель.

Зычный знакомый оклик заставил его натянуть поводья. Навстречу двинулись груженные зерном бестарки. У передней подводы, лихо высвистывая и покрикивая, шагал Григорий Черемисин.

«Ловко управляется парень!» — Гордей Ильич обрадовался, заметив, как умело Григорий правит одной рукой, не выпуская из нее ременных вожжей.

— Здоров, зятек!.. Привыкаем помаленьку?

Григорий остановил бестарку, закинул голову и широко, от всей души улыбнулся.

— Полный порядок, товарищ гвардии старшина!

— Вытянешь свою транспортную на первое место? Гляди! А то не отдам дочь за тебя.

Оба дружно, не сдерживаясь, захохотали.

— Добрый козырь у тебя в руках, дорогой тестюшка, — вприщур глядя на улыбчивое седоусое лицо парторга, сказал Григорий, — но только и мне позволительно будет спросить, как члену бюро райкома: вытянете колхоз на первое место в районе?..

— Силен, дьявол! — Гордей махнул рукой, с нескрываемой нежностью глядя на Черемисина. — Что и говорить, такой зятек дремать не даст!

— Это уж точно, — согласился Григорий. — Прилезли обращение?

— Да, вечером на стану потолкуем… Как там Варвара?

— Рвет и мечет!

— Очень хорошо! Значит, много сделает!

Обогнув бестарки, он поехал дальше. У комбайна он передал повод быстро подбежавшему Савве, догнал машину Варвары и на ходу поднялся на мостик.

Здесь, даже на небольшой высоте, было не так жарко, как на земле, в хлебах: тянуло бодрящим ветерком.

Варвара по-мужски уверенно вела агрегат, стоя у штурвала. Рукава розовой кофты были засучены по локоть, полные, смуглые, словно из темного отполированного дерева, руки Варвары двигались плавно и легко. Сведя к переносью густые брови, она зорко всматривалась в гулевую волнистую даль полей.

— Здравствуй, стахановка! — сказал Гордей, но Варвара лишь молча кивнула головой.

Из-под пестрой косынки выбились в нежную прогалинку затылка черные, смоляные кудерки, ветер шаловливо трепал их.

Гордей Ильич задержал взгляд на загорелой шее, вокруг которой, нанизанные на нитку, красовались ягоды шиповника.

— Ну, как полагаешь, не захлестнет нас такая буря?

Варвара ответила, не оглядываясь, не снимая со штурвала сильных рук:

— В войну не такое видели, и то ничего. А сейчас, может, и захлестнет, если вместо грузчиков будут сонные мухи робить! — Она не выдержала, взглянула в ухмыляющееся лицо парторга и, словно не замечая его веселого настроения, отвела глаза. — А ведь я не шучу, Гордей Ильич, я всерьез… Забьет бункера зерном, и жди, когда они повернутся, разгрузят. И никаким их словом не расшевелишь. Мне таких надо помощников, чтоб у них спины не просыхали!

— Новых люден не обещаю, а этим постараюсь внушить, какие у них должны быть спины, — не расставаясь с ухмылкой, сказал Гордей Ильич.

Он погладил взглядом широкую, обтянутую кофтой спину женщины и, словно поймав себя на чем-то запретном, покраснел и нахмурился.

— Что про Силантия слыхать?

Варвара будто не расслышала вопроса, только сжала на штурвале руки так, что побелели казанки.

Зелеными островками проплывала то справа, то слева мелкие перелески я рощицы, комбайн с радостной дрожью резал бегущие навстречу волны.

— Говорят, в «Горном партизане» хлеб убирает, — сказал Гордей Ильич.

— Пусть убирает, мне теперь до него заботы нет, — тихо отозвалась Варвара, но Гордей Ильич даже за грохотом агрегата расслышал ее слова.

Гулким водопадом била в бункеры золотая кровь колосьев, шумели цепи и полотнища хедера.

— А вы что пытаете, Гордей Ильич? Уж не жениха ли мне подыскали?

— Разве собираешься?

Варвара медленно, словно нехотя, повернулась к нему. Взгляд ее темных глаз был полон строгой задумчивости.

— Нет, на полжизни обожглась, теперь построже надо… Пока человека до дна не узнаю, меня к нему не повернешь… Да и ему не легко будет. Не только мою любовь и веру придется завоевать…

— А чью еще?

— Да вон моих соколят. — Варвара махнула рукой в сторону убранной, точно стриженной под гребенку полосы, где стояли близнецы Савва а Ленька, держа под уздцы Гордеева коня.

— Если такой человек сыщется, ему все равно: одну тебя любить или всех вас троих…

Он положил на ее нагретую солнцем руку широкую спою ладонь, постоял так минуту-другую, потом стал спускаться с мостика.

— Вечером на ста-а-н!.. — вспомнив, зачем он приходил, крикнул Гордей уже снизу.

Разобрала Варвара его слова или нет, но в ответ помахала рукой.

Близнецы подвели ему коня, и Гордей внимательно посмотрел на них — чуть чванливое, важное лицо Леньки, видимо, гордого тем, что им доверили коня, и спокойное, вдумчивое лицо Саввы.

«Одного надо бы держать в ежовых рукавицах, а другой, видать, парень хозяйственный растет, — подумал он и, закидывая ногу в стремя, вздохнул:

«Эх, скинуть бы с плеч пяток лет, гляди, и не оробел бы. А не по себе лесину рубить не стоит…» Уже сидя в седле, перебирая уздечки, спросил:

— Чего ж вы тут делаете? За сусликами гоняетесь?

— Ведь мы не какие-нибудь, — начал было Савва и покраснел. — Мы около агрегата помогаем… Еду прямо на мостик матери носим… Чего ни попросит — винтик, шурупик или инструмент какой — мы сейчас…

— Ловко! Молодцы! — сказал Гордей Ильич и, помолчав, раздумчиво добавил: — Смотрите, берегите свою мать. Она у вас редкая!.. — и неожиданно ударил коня под бока.

Конь рванул машистой рысью, и лицо Гордея Ильича, опаленное кровью, будто окунулось в прохладную воду.

Пушистая пыль глушила удары копыт, тренькала уздечка.

Из-за высокого, утонувшего в хлебах тополя выскочили на дорогу босоногие мальчишки, и Гордей Ильич сдержал коня.

За спиной у каждого мальчугана торчало деревянное самодельное ружье, у самого рослого из них. Зорьки, тускло поблескивая, висела через плечо планшетка. Придерживая ее рукой, он отделился ото всех и слегка дотронулся другой рукой до лакированного козырька фуражки.

— Разрешите обратиться, товарищ секретарь?

«Ах, петухи вы этакие!» — чуть не сорвалось у Гордея Ильича, но он, как и подобает начальству, нахмурился, приосанился, качнул головой:

— Давайте! Что там у вас?

— От имени пионерской урожайной команды, что охраняет ефремовский участок… — с возможной торжественностью начал было Зорька, но тут же запнулся и заключил быстрой скороговоркой: — Можно нам сегодня придти на стан послушать?

— Валяйте, — сказал Гордей Ильич, с удивлением поглядывая на исполненные деловитой озабоченности лица мальчишек. — Это вы хорошее дело придумали — урожай охранять! Молодцы!

— Служим Советскому Союзу! — хором, точно заранее сговорившись, гаркнули ребята, и Гордей Ильич рассмеялся, валясь на луку седла.

— Команда куда с добром! — похвалил он и вприщур поглядел на слегка порозовевшего Зорьку. — Ну, и как ваши успехи?

Лица у ребят потускнели.

— Плохо, товарищ парторг, — насупясь, сказал Зорька.

— Что так?

— Да что, вторую неделю сторожим, и пока никто не попался… хоть бы курица какая забрела!

— Да, да, дела ваши никуда не годятся! — участливо протянул Гордей Ильич. Ребята тяжело вздохнули, и он снова, не сдерживаясь, захохотал до слез в глазах. — Ах, чтоб вас! — протирая кулаками глаза, вскрикивал он. — Чудаки вы мои хорошие! Да кто посмеет сюда сунуться, раз на полях такая геройская команда сторожит?

Ребята приободрились, и Зорька с победным видом оглянулся на них: слыхали, мол, что сам Гордей Ильич про нас говорит?

— Ну, желаю вам успеха! А вечером, если хотите, пожалуйста, на стан!..

Он еще долго оглядывался на стоявших посредине дороги мальчишек, тер кулаком глаза, думал: «Нет, что за расчудесный народ растет! Какая жизнь их ожидает! Не зря мы себя ради них не жалели, не зря!..»

По правую сторону дороги качалась, шумела отменная озимая ефремовского звена. Гордей Ильич нагнулся с седла, зачерпнул в руку несколько колосков.

— Хороша! — громко сказал он, вышелушивая на ладонь крупные, восковой спелости зерна.

Пшеница зыбко гнулась под ветром, лоснилась на солнце, будто была сокрыта светло-желтым лаком.

Гордей Ильич выехал к шалашу, но там никого не оказалось. Белыми маковками цвели посредине участка косынки: девушки выбирали серпами спелые места.

— Правильно! — вслух отметил Гордей Ильич. — Берегут зернышко на вес золота. Через денек надо лобогрейки пускать.

Груня шла крайней в полосе, и Гордей Ильич направился к ней по хрусткому жнивью, ведя в поводу коня.

Захватывая полными горстями колосья, Груня жала и жала, не оборачиваясь, не передыхая. Она была в пестреньком сарафане и светлой косынке, из-под которой выбилась растрепавшаяся каштановая коса и извивалась по спине.

Гордей Ильич окликнул ее, и она обернулась.

— Ой, напугали, — тихо сказала она и передохнула, щеки ее, и без того розовые, запунцовели.

— Такая сила тебя окружает, а ты еще боишься кого-то! — Гордей Ильич повел рукой в сторону. — Какую красоту вырастили! Много думаете взять с гектара?

— Девчата считали, что двести пудов верняком будет!

— Добрый урожай! — Гордей Ильич глядел в зыбкую, полную искрометного блеска даль полей. — Если бы на всей площади такой хлеб взять, у нас тут скоро бы молочные реки потекли, не то что…

— Сделаем, дядя Гордей — Груня спокойно и твердо глядела в глаза парторгу. — Год, другой, и такие урожаи везде должны взять.

— Верно! Не зря я тебе рекомендацию в партию давал: по-государственному рассуждаешь. — Он помолчал, зачем-то сорвал желтенькую сурепку, повертел ее в пальцах, подумал. — Ты теперь все должна выверить в себе и поступать так, как партийная совесть тебе велит, потому что не только за себя отвечаешь. Правильно я говорю?

— Правда ваша. Гордей Ильич. — Груня переложила из руки в руку серп и, потупясь, стала теребить растрепавшуюся косу.

— Ну вот, видишь, как мы хорошо понимаем друг друга!.. — И, помолчав, добавил с тихой раздумчивостью: — Скоро к тебе большая слава придет!

— Ой, ничего мне не надо, Гордей Ильич! — с досадой проговорила Груня.

Гордей Ильич, не соглашаясь, покачал головой:

— Неправильно рассуждаешь, Аграфена Николаевна! Слышал я о вашем споре с Родионом… Он не прав, потому что в славе только себя видит и никого больше не замечает… Но и ты неверно поступаешь, когда начисто от славы отказываешься. Слава отдельному человеку — это благодарность Родины за его честный, большой труд или подвиг. У доброй славы большие крылья. А в нашей стране все так ладно устроено, что слава одного человека умножает славу всех. Вот был я за границей, да и читал немало. Там, как человек прославится, ему почет, деньги, шум около его фамилии поднимут. Завидуют ему, враги у такого человека появляются… И иной раз слава ему горькой пилюлей выходит, особенно на старости. Читала про такого великого музыканта, как Бетховен? В нищете умер! У нас этого никогда не случится. Если люди будут завидовать тебе, то по-хорошему: как бы им твоих результатов достичь. А с другой стороны, слава у нас не только почет. Иной думает: прославился — можно на печку залезать и отдыхать, пирожки сами в рот полезут. Ан нет, не выйдет! Если отметили тебя, ты должна каждым днем своей работы свою славу красить, не ронять ее до конца жизни. А это нелегко! И чем выше у человека слава, тем больше с него спросятся. И мы радуемся славе наших Героев потому, что золотые, лучшие люди наши — это ведь наша гордость, наша сила. Во как! Поняла?

— Да, Гордей Ильич, — тихо сказала Груня.

Поплыла нал полями песня, и они оба прислушались.

— Как твой парень-то? — спросил Гордей Ильич.

Груня покраснела:

— Это вы про кого?

— У тебя их всего-навсего двое. Я о мальчонке…

— Поправился… Загорел… Бегает, не узнать, что и болел, — не глядя на парторга, ответила она.

Далеко в серебристые овсы посыпались, как камни с неба, черные птицы и снова стремительно взмыли, перечеркивая талую синеву.

— Скучаешь по нему?

— И не говорите, Гордей Ильич!.. Родной стал.

Она воткнула в сжатую пшеницу серп, спрятала под косынку косу, улыбнулась какому-то смутному, набежавшему облачку воспоминания.

— Вот ты примечала, что колос бывает разный?

— Как это?

— А вот так: спелый колос он всегда к земле клонится, а пустой все норовит голову повыше задрать, чтобы его заметили… А его хоть и заметишь, все разно толку никакого: что с него возьмешь?

— Это вы к чему, Гордей Ильич? — настораживаясь, спросила Груня.

— А к тому, пойми, что спелым колосом дорожить надо. Много в него бывает сил вложено… — Гордей хлестнул веточкой сурепки по голенищу сапога и заторопился. — Поеду-ка я. Вечером приходи на стан.

Груне хотелось окликнуть Гордея Ильича, казалось, он чего-то не досказал, утаил. Но она знала, что его ждали везде: на току, в приемном пункте, в лаборатории, в сельсовете, — и не решилась.

«Может, он считает, что я нос задираю?» — подумала она, но тут же отбросила эту мысль. Конечно, он не ее имел в виду. Тогда кого же? Кого?

И вдруг она поняла, каким колосом советовал ей дорожить Гордей Ильич, к липу ее прихлынула кровь, и Груня, схватив серп, стала жать.

Скоро веденные у переносья брови ее разошлись, лицо разгладилось, посветлело, а она все шла и шла, прорубая пшеничную чащу, точно хотела спастись от кого-то…

Вечером, когда она явилась на полевой стан, вдоль выстроившихся до самой фермы столбов подвесной дороги двумя гудящими шеренгами уже стояли колхозники, большая толпа колыхалась у невысокого помоста. От стального троса свешивался железный крюк.

Груня протиснулась в самую середину толпы и оттуда издали наблюдала за Родионом. Он ходил, как на пружинах, — стремительный, легкий, отдавая последние распоряжения своим подручным: то взбегал по лесенке на помост, то осматривал небольшой пульт управления и, наконец, остановился у мраморного щитка, прикрепленного к двум врытым в землю столбикам. На верхней губе его и а ямочке на подбородке сверкали бисеринки пота, налетавший с поля ветерок словно разжигал румяней на смуглых щеках, чуть вздрагивала надо лбом подковка чуба.

На помост взошел Краснопёров и стал там, торжественный, строгий, в белом костюме и широкополой соломенной шляпе.

Вот он снял ее, помахал ею, будто веером, и вдруг зычно крикнул:

— Объявляю открытым пуск нашей новой техники — электрической подвесной дороги! Ура!

Последнее слово председателя мощно подхватило разноголосыми волнами, разнесло по всему полю, и эхо не успевало возвращать его назад: «Ур-ра-а!.. Ур-р-а-а!..»

Краснопёров поднял красный флажок, и Груня увидела, как Родион включил первый рубильник. Взревела на току молотилка, замелькали в руках подавальщиц снопы, поплыли по транспортеру. Белозубый загорелый машинист стал бросать разрыхленные охапки в барабан. Когда позади молотилки выросла высокая копна соломы, Ваня Яркин накинул на нее веревочную петлю. Родион вдавил в медные челюсти рубильника вторую ручку, и копна, чуть подпрыгивая по стерне, потащилась к помосту. Здесь ее поджидал Краснопёров. Он ловко втащил ее в огромную, сплетенную из тонкой проволоки корзину, зацепил крюком и крикнул:

— Готов!

Груня стояла в плотной, жарко дышащей толпе и не сводила глаз с Родиона. Она чувствовала, как он волнуется, то отводя со лба влажный чуб, то облизывая пересохшие губы. Изредка он пристально вглядывался в толпу, словно отыскивая в ней кого-то, потом снова настораживался у пульта. Услышав последний сигнал председателя, он включил третий рубильник.

Воз соломы на помосте дернулся, проволочился по гладким доскам, поднялся в воздух и, чуть прогибая тяжестью стальные тросы, покачиваясь, поплыл над ревущей от восторга толпой, вдоль выстроившихся шеренг, точно огромный золотистый цветок. Люди смеялись, кричали, бросали в воздух кепки, платки, неистовствовали ребятишки.

Груня прижала к груди кулаки и побежала со всеми за летящим над землей возом. Общая радость захватила ее. Она не заметила, как пробежала больше двух километров до фермы, и удивилась, увидев здесь, на зеленой лужайке, всех колхозников. Значит, они все бежали сюда от самого тока. Она видела, как подошел к Родиону Гордей Ильич и пожал ему руку, как его сменили Краснопёров, Соловейко, еще какие-то люди — женщины, старики, подростки. Несколько раз она порывалась подойти к Родиону, поздравить с удачным окончанием стройки, но так и не решилась.

Соловейко окружили девушки, обнимали, тормошили… Тан, где она появлялась, всегда слышались смех, шутки, было шумно и весело.

Глядя на улыбчивое лицо Наташи, Груня с удивлением подумала о том, как Соловейко легко вошла в их колхозную семью, будто родилась и выросла здесь, среди этой диковатой, природной красоты и радушных, отзывчивых хлеборобов-сибиряков. Она принадлежала к тем чудесным, неунывающим, веселым натурам, которые сразу и навсегда завоевывают симпатии всех, не прилагая к этому никаких усилий — естественно и просто, и люди тянутся к их веселости, как к благодатному теплу и свету.

В центре колыхавшейся, гудящей несдержанными голосами лужайки стоял большой стол, покрытый красной матерней, на нем, как кусок прозрачного льда, блестел графин с водой.

Не успела Груня оглядеться, найти Соловейко и сесть рядом с ней, как за столом поднялись Краснопёров, Гордей Ильич, Григорий Черемисин, Ваня Яркин. Кто-то из стариков зашишикал, и шум на лужайке пошел на убыль.

Чувство торжественной приподнятости, охватившее всех, передалось и Груне. Она радостно кивала односельчанам, отвечала на улыбки, крепко жала протянутые ей руки.

— Твой-то как отличился? — тихо, над самым ухом заговорила пробравшаяся к ней Фрося и, не дождавшись ответа, зашептала: — А я что-то о своем соскучилась: с утра не видала… И не могу найти, хоть всех глазами обежала… — Она вдруг ткнулась носом в Груннно плечо и затряслась от смеха. — Прямо… ослепла… он же за столом, в президиуме…

Гордей Ильич застучал карандашом по графину, и лужайку накрыла тишина.

— Товарищи!.. — в голосе Гордея Ильича была незнакомая Груне праздничная приподнятость, какое-то скрытое, душевное ликование. — Вы, наверное, знаете, зачем мы сюда собрались… У нас сегодня, кроме той радости, которую мы только что пережили, есть еще одна. Колхозники Алтая решили вызвать на соревнование колхозников всего Советского Союза, и я думаю, что мы тоже не отстанем от людей.

Точно свежий ветер прошел над лужайкой, и Груне стало тревожно и радостно от веселого плеска ладош.

— Сейчас я вам прочитаю обращение…

Он начал читать, и радостные мурашки поползли у Груни по спине. По мере того как Гордей Ильич читал, голос его креп, напряженно-звенящий, уверенный, люди на лужайке поднимались, тесной толпой окружали стол, то и дело разрывая тишину грохотом аплодисментов.

— «…У нас одна дума, одно стремление: сделать нашу страну еще сильнее и краше, еще богаче и неприступнее. Есть для этого у советского народа силы и средства, ум и талант. Есть у нашего народа великий вождь товарищ Сталин, ведущий нас от победы к победе. С товарищем Сталиным советские люди преодолеют любые трудности, любые преграды…»

«Как бы я хотела увидеть его! — подумала Груня, и ей стало жарко от мысли, которая пришла вслед. — А вот выращу еще больший урожай, и он меня, может, тоже захочет увидеть. Захотел же он увидеть Марию Демченко».

Она впервые так просто подумала о вожде, и в эту минуту ей открылась вдруг безграничная, ясная даль жизни этого великого человека, и сердце ее переполнилось любовью и гордостью.

На глазах у Груни выступили слезы. Она видела лица своих подруг, как бы озаренные светом, и все ликовало в ней.

— «…В борьбе за высокий урожай мы трудились, не зная устали…»

— Мы трудились, не зная устали, — тихо повторила Груня.

Она почувствовала, как кто-то напряженно и горячо дышит ей в затылок, и чуть повела головой. За ее спиной, не видя ее, весь устремленный вперед, стоял Родион, блестя влажными глазами.

— «…Колхозное слово, твердое и нерушимое слово, будет выполнено честно и аккуратно».

— Честно и аккуратно… — прошептала Груня.

Рухнула груда аплодисментов, и, хлопая в ладоши, Груня оглянулась. Родиона за спиной уже не было.

Она столкнулась с ним у стола, когда стали подписывать обращение. Родион обмакнул перо в чернильницу, но, увидев Груню, протянул ручку ей.

— На, распишись…

Груня почувствовала, что краснеет. Все смотрели на них и ждали.

— Ты больше меня имеешь право свое имя первой писать, — сказал Родион.

— Да, ее слово крепкое! — поддержал Гордей Ильич.

Чуть дрожащей рукой Груня расписалась и передала ручку Родиону.

— А старики, что ж, напоследок будут прикладываться? — неожиданно спросил протискавшийся к столу лед Харитон, и все заулыбались: всегда что-нибудь отчудит.

Но старик был сегодня настроен торжественно и строго.

— Пиши, Харитон Иваныч, — сказал Гордей Ильич, — ты у нас тоже человек заметный!

— Ну-ка, расступись, — попросил Харитон, — да под руки не толкайте, я и без вас собьюсь от радости.

Повисла мгновенная тишина. Слышно было, как тяжело дышит старик, как скрипит по бумаге перо. Вот Харитон выпрямился, вытер вспотевший лоб, кто-то хотел вытянуть из скрюченных пальцев Харитона ручку, но он сказал:

— Обожди. Дай слово сказать… — Старик передохнул, прокашлялся. — Ты вот что, Гордей Ильич, скажи: это самое обращение Иосиф Виссарионович будет читать?

— Ясно, будет!

— Тогда дозволь, я от себя еще несколько слов припишу, — сказал Харитон, и снова наступила тишина.

Гордей Ильич переглянулся с Черемисиным, с членами правления и кивнул:

— Пиши, раз душа просит… Твое обращение!

Старик опять наклонялся к столу и в чуткой тишине поскрипывал пером, часто макая его в чернильницу и прося, чтоб ему не застили, дали больше света. Наконец он отдал лист председателю.

— Можно вслух прочитать, Харитон Иванович?

— У меня от народа секретов нету, — сказал старик.

Гордей Ильич поднес лист к глазам и раздельно прочитал:

— «Товарищ Сталин, не беспокойся, от нашего хлеба аж амбары затрещат. Русанов Харитон, рождения 1880 года».

Все захлопали в ладоши, закричали напористо, разноголосо:

— В самый корень дед смотрит!

— Определил нам программу, знай, старайся только!

— Русановская порода; что и говорить!

На высоких столбах, окружавших полянку, налились молочно-белым светом фонари.

Кто-то схватил Груню за руку, и она увидела Павлика.

— Ты откуда здесь?

— А я с бабушкой. Она пошла дедушку искать, а я — тебя. Пойдем, мам, там начнут костер жечь.

— Да куда ты меня тянешь? Постой, — послушно выбираясь за ним из толпы, тихо и удивленно говорила Груня.

За лужайкой рыжим конем поднялся на дыбы костер.

— Мам, а почему ребята говорят, что папа — это не мой папа? — спросил Павлик.

Груня стиснула руку мальчика и промолчала.

— Разве это правда, мам?

Они уже стояли перед костром, облитые ярким светом, ощущая на лицах дыхание огня. Позади, не затихая, гудела толпа, смеялись девушки, кто-то перебирал лады баяна.

Груня притянула мальчика за плечи, и они опустилась на хрустящие охапки соломы.

— Нет, — тихо сказала она, пристально глядя на огонь, — это неправда… Они просто дразнятся…

— Я так и знал! — радостно вскричал Павлик. — Им просто завидно, что у меня такой папа!

К ним шел Родион. У него было такое напряженное лицо, что Груня забеспокоилась и приподнялась.

— Что такое?

— Ничего. — Родион улыбнулся потерянно и счастливо. — Там что-то невообразимое творится… Гордей Ильич рассказал о том, что капиталисты нам войной грозят, и поднялось, кто во что горазд!.. Дают свои особые обещания. И я дал насчет электричества. Чтоб везде, где только можно, работу облегчить. Твое звено кто-то на соревнование вызвал.

— Ну, и я тогда… — Груня вскочила, но, сделав несколько торопливых шагов, вернулась. — Посиди тут с Павликом, я сейчас, — и пошла от костра, потом не выдержала и побежала навстречу шумному, все нараставшему прибою голосов.