«…Наша колонна стала длиннее. Из новичков, молодых и старых, составилось целое отделение. Был здесь и старик Али Фехти в красной феске, овчинном полушубке и суконных гекширах.[35]

Он не забыл, как в 1914 году, да и совсем еще недавно, сербы и хорваты резали мусульман. Вначале он думал, что партизаны пойдут тем же путем — «против турок». Но сейчас при виде вооруженных людей с красными звездами на пилотках его охватывает чувство спокойствия и безопасности… Были и девушки в спортивных брюках, наскоро перешитых из итальянских шинелей, в жакетках и джемперах. Были и совсем еще юные пареньки, кто в опанках, а кто в деревянных сабо, в старомодных поддевках — кунях с узкими рукавами, расшитыми по краям толстыми голубыми шнурами, в ватниках и полуплащах из овечьей шерсти. За поясами у них торчали кривые ножи-косиеры, которыми рубят кустарник на корм окоту, немецкие штыки, дедовские ятаганы и пистолеты в оправе из серебра. Один парень, низенький, худенький, вооружился длинным арнаутским ружьем, рыжим от ржавчины, но с уцелевшей перламутровой насечкой. Он гордо держал его на плече. Так, наверное, выглядели народные ополченцы в прошлом веке, когда поднимались против турок.

Мальчик, сын Христича, стоя у порога, долго смотрел задумчивыми, мечтательными глазами, как мы строились, потом решительно подошел к Вучетину:

— Я пойду с вами, друже командир. Можно?

Отец не стал его отговаривать.

— У меня погибли в этой войне два взрослых сына, — сказал он Вучетину. — Но, видишь, еще подрастают четверо. Не будь их, я и сам бы пошел. Пусть идет Васко. Поскорей бы только кончалась война… Спаси вас, божий угодниче святой Саво и ты, святая богородица, — говорил он, крестясь и обращаясь уже ко всем бойцам. — Подкрепи здоровьем и терпеньем всякого солдата, кто борется за свободу золотую, кто лежит в снегу, холодает и голодает. Не дай ему погибнуть от неприятеля. А если кто и погибнет, так пусть умрет по-юнацки, со славой… Бейте крепче фашистов, юнаки!

Он прощался не с одним сыном, а со всеми бойцами. Не одного его провожал, а всех, свое родное войско.

— Напред! — раздалась команда.

Томаш Вучетин повел батальон дальше, не дожидаясь Катнича. Командирам рот было сообщено, что политкомиссар задержался у Ранковича по неотложному делу и скоро нас догонит.

Наш взвод опять мел в голове колонны. Маленькое, выцветшее, никогда не знавшее чехла знамя в руках Джуро Филипповича трепетало на коротком древке, как пламя на ветру.

— Ты видишь? Нет, ты видишь, брате? — возбужденно говорил Милетич, шагая рядом со мной. — Сегодня нас больше, чем было вчера, а завтра будет больше, чем сегодня. Что значит народное войско! Все идут с нами — нам верят. Мы скорее погибнем, чем обманем надежды Вуйи Христича, который отдал нам своего сына. Знамя наше было ярче и больше, когда оно развевалось над горой Космай и в Ужице, где мы расправляли свои крылья, — продолжал Иован. — Но теперь оно нам еще дороже. За ним, братко, мы пойдем в огонь и в воду. Наш первый политкомиссар Слободан Милоевич собирал шахтеров под этим знаменем еще в начале восстания… Первый знаменосец погиб в Лознице, второй — под Гацко. Знамя взял Джуро, и вот несет его, и все за ним идут. Видишь, как этот паренек на него смотрит? Тоже чувствует себя партизаном.

Васко Христич вприпрыжку шел сбоку и, подняв голову, жмурясь от солнца и улыбаясь, смотрел на реявшее над ним алое полотнище. Он ни разу с того момента, как батальон вышел из села, не обернулся назад, шел гордо и важно, и карие, как ядра каленых орехов, глаза его на бледном курносом лице сияли торжеством.

— Еще один борец за свое будущее. Уж он задаст перцу фашистам и в первую очередь четникам! А ты знаешь, почему он пошел с нами? Потому, брате Николай, что ты тоже с нами. Ты слышал, что сказал его отец Вуйя? «Только бог и русские могут нас спасти». То, что он и бога сюда приплел, это не так важно. Это по старой привычке. А вот насчет русских у нас все так думают. Имя Сталина на высокой скале помнишь? А сейчас мы увидели его у Вуйи на полотенце. Это имя у нас у всех в сердцах. Правду я говорю, Байо?

— Правда. Сталин поднял нас на борьбу.

— Он далеко, но все знает и помогает нам, — сказал Петковский, любовно покосившись на свое ПТР. — Это точно.

— А я обязательно увижу Сталина! — звонким от волнения голосом воскликнул Васко.

Он посмотрел на меня посветлевшими глазами, на его щеках вспыхнул темный румянец.

— Когда кончится война, возьмешь меня, Николай, в Москву?

В этом взволнованном вопросе, казалось, выразились все самые сокровенные мечты мальчика. Я обнял его за плечи:

— Возьму. И в день большого праздника ты увидишь товарища Сталина, когда мы будем идти мимо трибуны.

Словно весенний светлый луч горячего солнца, примчавшийся с голубых пространств русских равнин, пробежал по суровым лицам партизан. Они ускорили шаг и подхватили песню, которую запел Байо.

В этой песне, сочиненной недавно Петковским, говорилось о Красной Армии, о том, как она бьет немцев на севере и на западе, а «на югу седе юнаци — црногорци и босняци», уверенные, что советские солдаты скоро придут к ним на помощь.

— А чудесное все-таки у нас войско, брате Николай! — опять воодушевился Милетич. — Подумай только. Никем не обученное, кое-как вооруженное, без всяких баз снабжения, без тыла, а как борется! Растет и побеждает! Несмотря ни на что! Сколько всего терпит, сколько страдает, сколько проливает крови, а всегда такое бодрое, такое веселое, такое быстрое! И все это потому, что мы надеемся на вас, на товарища Сталина… Увидишь завтра черногорцев — вот молодцы! Встретимся с Подказарацем. Я тебе о нем еще не говорил? О, это наш герой! Вучетин ему обрадуется и не знаю как! Друзья! Вместе в Ловченском отряде были. Первые партизаны в Черногории!

Я попросил подробнее рассказать о Вучетине. Я о нем почти ничего не знал.

По словам Иована, Томаш Вучетин тоже жил до войны в Белграде. Он сын городского учителя из Риеки-Черноевича. Еще в детстве у отца научился русскому языку. Окончил факультет славянской филологии. Под влиянием русской литературы, особенно Некрасова и Щедрина, стал писать. В газете «Политика» часто помещались его рассказы и очерки, в которых правдиво, неприкрашенно описывалась суровая жизнь черногорского народа. Но кое-кому они, по-видимому, не нравились, и Вучетина уволили из «Политики». Он мог бы писать по заказу, мог бы беспечно проводить время в притонах богемы, таких, как «Три шешира» и «Два елена»,[36] или в «Гусарском броде», загородной вилле, построенной в виде корабля, где все и было, как на пиратском корабле. Но нет! Вучетин был не из тех, кто там пил и дебоширил. Он не появлялся в компании таких поэтов, как Коча Попович и Дединц. Ютился Томаш в какой-то полуподвальной сырой комнатке, зарабатывая себе на жизнь уроками, перепиской, ролей актерам и разноской по квартирам молока и свежих булок. Переводил Горького и Фадеева. Иногда удавалось печататься в журнале «Остриженный еж», который назывался так потому, что цензура жестоко стригла того ежа, а он нещадно колол своими сатирическими иглами бюрократов, ханжей и реакционеров. В этом журнале Вучетин печатал и свои переводы из советского «Крокодила». Его перу принадлежали и письма за подписью «Ваш народный отец Тодор», в которых метко высмеивалась деятельность толстого, круглого, с большим животом и короткими ногами Тодора Топича — «народного» представителя от города Лесковаца в парламенте.

Тяжелая жизнь сказалась. Вучетин заболел туберкулезом и решил вернуться на свою родину, к суровой и простой жизни на катунах, по которым растекается теплое дыхание Адриатического моря. Там воздух всегда чистый и здоровый. Вучетин ездил по деревням и горным пастбищам и всюду, беседуя с людьми, читал им напечатанные на машинке отрывки из поэмы Некрасова «Кому на Руси жить хорошо». Черногорцы узнавали в страданиях русских крестьян — героев некрасовской поэмы — свои мытарства, свои страдания. Вучетин показывал также фотографию советского комбайна, работающего на необозримом пшеничном поле. Этот снимок подарил ему на память один знакомый корреспондент, и люди, рассматривая его, старались представить себе, как изменилась жизнь в России при советской власти… У Вучетина появилось много друзей. Одним из них был ученик средней технической школы в Цетинье Стоян Подказарац. В воскресный день юноша пешком приходил в Риеку-Черноевичи к Вучетину. Вместе ушли они и на высоты Ловчена, едва только в Черногории выстрелила первая партизанская винтовка. А когда организовался большой Ловченский отряд, Вучетин стал в нем руководителем партийной группы. Все бойцы его любили. Не ладил с ним лишь командир отряда Пеко Дапчевич, из-за него Вучетину и пришлось уйти из отряда.

Я заинтересовался: почему? Меня удивило, что такой внешне спокойный и, видимо, скромный человек, как Вучетин, мог с кем-либо быть на ножах. Иован пожал плечами в ответ. Дапчевич — большой человек, командует теперь корпусом и всеми войсками НОВЮ в Черногории. С Тито он запросто. Командир нашего корпуса Попович — его первый друг: вместе были в Испании. Только Дапчевич вернулся в Югославию позже — уже в июле 1941 года. Попав из французского концлагеря в Германию, он там задержался, работал в Стаере на оружейной фабрике, сидел в тюрьме, откуда бежал и с трудом пробрался в Черногорию. Тито назначил его членом областного комитета партии в Цетинье для военного руководства восстанием.

И все-таки Вучетин с ним не поладил, не раз выступал против его решений. Например, был такой случай. Партизаны захватили итальянский пароход «Скендербег», груженный продовольствием. А Дапчевич вместо того, чтобы воспользоваться этими трофеями, продолжал реквизировать хлеб и мясо у голодавших крестьян. Партизаны возмущались. Тогда он отдал приказ расстреливать всех, кто осмелится критиковать действия командования. Пока шли споры и отдавались приказы, пароход со всем грузом попал в руки четников…

В другой раз Дапчевич не прислал помощи тремстам партизанам, которые в секторе Лешанская-нахия[37] вели неравный бой с пятью тысячами итальянцев…

Каждый раз в таких случаях Вучетин крупно спорил с Дапчевичем. В конце концов Дапчевич отослал его в распоряжение ЦК партии. С Вучетиным отправился в Боснию через стремнины и утесы Комского хребта и Стоян Подказарац. Но Вучетин не остался в ЦК, где ему предложили канцелярскую работу, а ушел рядовым в Шумадийский батальон к Перучице. Вместе с ним в ряды бойцов вступил и Стоян. Оба научились у Слободана Милоевича изготовлять мины, а потом Стоян перешел в Черногорский батальон: там не было специалиста-подрывника. Теперь о нем ходит слава как о герое и смелом диверсанте.

— Вот уж будет радость для Вучетина, когда он увидит Стояна! — повторил Милетич. — Стоян для него, что сын. Ведь у Вучетина погибла вся семья: фашисты убили. Сейчас его семья — это мы, весь наш батальон. Он, как отец, у которого куча детей. Всех он любит, обо всех думает, о каждом печется. По виду он суховат, деловит, а в сердце ласка и теплота. Настоящий коммунист! Хотел бы я таким быть…

Голубое морозное небо, яркое солнце, скорая встреча с черногорцами и близость Синя — все радовало нас.

И батальон шагал размашисто, словно бы летел вперед, опьяненный светом солнца, звонкостью подмерзшей за ночь дороги, видом продымленного, но бесконечно дорогого и непобедимого красного знамени, которое Джуро развернул и держал высоко и как-то особенно гордо.

Синь уже был недалеко. Доносилось сухое и редкое погромыхивание орудий.

Меня подозвал Вучетин. Мы пошли с ним по обочине дороги. Глаза у него были строгие, спокойные.

— Друже Загорянов, — начал он, — я собираюсь пригласить вас сегодня вечером на военное совещание. Мне хочется обсудить предстоящую операцию вместе с командиром Черногорского батальона Тодором Радовичем в вашем присутствии. Я хочу вас познакомить с нашей партизанской тактикой, а от вас услышать о том, как действовал бы советский командир в условиях открытого боя за город.

— Хорошо, — согласился я.

— Данные обстановки я вам сообщу на привале в Обровац.

Вучетин пожал мою руку и поспешил вперед. Вдали, там, где серо-лиловое облачко сливалось с темно-бурой щетиной рощи, у подножия горы Висока, завиднелся городок: белые дома, черепичные крыши, высокий готический шпиль церкви. Синь! Нас разделяла ровная долина, поросшая кустарником и мелколесьем.

Рассредоточившись, мы подходили к селу Обровац. Неожиданно из заиндевевшей дубовой рощи с громкой песней нам навстречу вышли черногорцы.

Мы ускорили шаг, они тоже почти бежали. У перекрестка дорог сошлись. Смуглые, навсегда обожженные солнцем, черноволосые, с карими и голубыми глазами, сурово-радостные и счастливые черногорцы кинулись нас обнимать.

— Добро дошли, братья шумадийцы?

— Добро! Привет юнакам Черной горы!

— Счастливая встреча!

— Как поживаешь, Перо?

— Хвала богу! Как ты, Мирко?

Бойцы обоих батальонов горячо и шумно приветствовали друг друга.

— Я торопился к тебе, Тодор! — Вучетин обнял командира черногорцев — высокого, сухощавого, с угольно-черными густыми бровями, одетого в потрепанную шинель.

— Борьба нас разъединила, — растроганно отвечал Радович, целуя звезду на пилотке Вучетина, — борьба же и соединяет нас. Ничего, что нас мало. Все равно не поздоровится оккупантам в Сине.

— Теперь нас много! — кричал Милетич, прорываясь в толпу черногорцев.

— Нас и русских двести миллионов! — зычно откликнулся красивый голубоглазый парень с осанкой атлета-воина.

— Стоян! Стоян! — Иован бросился в его объятия. — Жив, здоров?! Как твои успехи?

— Недавно подорвал еще один броневик. Он шел в Синь из Книна. А как у вас? Почему засиделись под Ливно?

— И не спрашивай! Споем лучше.

Милетич и Подказарац затянули черногорскую песню «В счастье и в несчастье». В этой песне говорится о крепкой дружбе всех славянских народов, о том, что они всегда вместе — и в радости и в горе.

Вдруг Иован замолчал и подошел ко мне. Переставали петь и другие. Песня мало-помалу стихла. Бойцы оборачивались в сторону гор, откуда быстро приближался отряд конных.

— Опять они! — тихо сказал Иован. — Чего им надо?

Всадники подскакали вплотную. Ряболицый большеголовый председатель корпусного трибунала с длинными щетинистыми волосами, торчавшими из-под пилотки, как малярная кисть, неторопливо спешился, поправил сбившийся на живот огромный маузер и так же неторопливо подошел к Радовичу.

— Вы были вчера в селе Обровац?

— Рядом стояли, — ответил Радович, спокойно выдерживая сверлящий взгляд.

— У вас есть такой… Станко Турич?

— Есть.

— А Стоян Подказарац?

— Это наши герои.

— Где они, эти орлы?

Оба партизана приблизились к рябому коннику, с любопытством глядя на него. Тот, бросив на них быстрый взгляд, поднес к глазам висевшую через плечо планшетку с какой-то бумагой под целлулоидом и хриплым крикливым голосом спросил:

— Вы гуляли в Обровац на свадьбе у селяка Обрена Матича?

— Гуляли, а что? — Стоян улыбался.

— Пили ракийю? Плясали? Целовались с женщинами?

Парни смущенно переглянулись.

— Ваше дело рассмотрел вчера военный трибунал корпуса, — с растяжкой продолжал рябой, заглядывая в планшетку. — Вы напились пьяными, позволили себе разные безобразные выходки, а главное, выболтали такие вещи, которые являются военной тайной. Этим вы нарушили революционную дисциплину. Я объявляю вам приговор. Именем народа…

Он еще не успел окончить как два других, ранее спешившихся конника, вставших позади Турича и Подказараца, выхватили из карманов шуб револьверы и выстрелили партизанам в затылки.

Турич упал без звука, раскинув руки, а Подказарац только зашатался. Он стоял молча, опираясь рукой на винтовку, как бы показывая всем, что только в таком положении достойно умирать юнаку. В широко раскрытых, остановившихся глазах его гасло изумление. Он рухнул лицом в снег, когда стрелявшие ткнули его в спину кулаками.

Все это произошло непередаваемо быстро и настолько внезапно, что все мы опомнились лишь тогда, когда группа конных, окинув нас угрожающими взглядами, с гиком и присвистом уже помчалась обратно. Они умчались, а над заснеженным полем, порозовевшим от закатного солнца, где всего несколько минут назад было так оживленно и шумно, легла зловещая, полная смутной тревоги тишина.