«Я почувствовал, что конец рассказа скомкан. О том, как сражался батальон в дальнейшем, Милетич говорить не стал:

— Потом, в другой раз когда-нибудь. — Нахмурился и замолчал. «Он что-то скрыл от меня, — решил я. — Почему?» Боговинская операция и долгий, трудный путь из Хомолья через Сербию и Герцеговину нас тесно сблизили. Теперь я познакомился с его жизнью, узнал о нем многое. Он быстро вырос в отряде: сначала рядовой боец, затем командир отделения, комсомолец, член партии, а сейчас политкомиссар роты. Я убедился, какая живет в нем крепкая вера в новую жизнь своей страны, в ее свободу и счастье. Отними у него эту веру — и он не смог бы существовать. А вот наряду с этим его словно точило какое-то тягостное сомнение. По-видимому, в душе Иована происходила глубокая внутренняя борьба.

Все утро я размышлял об этом.

Из задумчивости меня вывел приход Ружицы Бркович. Она торопливо вошла в сторожку, отвечая кому-то на ходу:

— Сейчас, сейчас! Здесь есть бинты.

Вслед за ней втиснулся в узкую дверь низкорослый человек, подпоясанный поверх новой английской шинели широким ремнем с портупеями.

— Черт возьми, так уколоться пером, — ворчал он и, морщась, помахивал рукой.

Увидев меня, он поднял на лоб свои белесые брови и спросил громким, высоким голосом:

— Так это ты и есть русский? Ну, здравствуй!

На его дряблом и как будто припухшем лице мелькнула ласковая улыбка.

— Друже политкомиссар, — позвала его Ружица. — Идите сюда, к свету.

«Политкомиссар Блажо Катнич? Вот он какой!» Я с любопытством наблюдал за ним. Ружица старательно забинтовала его кровоточащий указательный палец.

— Так ты, значит, Загорянов? — повторил он, подходя ко мне. — Говорят, поправляешься? Сможешь скоро встать? Превосходно! Ну, будь здоров. Да… — Катнич что-то вспомнил. — Другарица Бркович, — строго обратился он к Ружице, — ты что-то говорила мне насчет статьи, которую написал Загорянов?

— Статья о жизни советских крестьян. Она уже готова.

— Хорошо. Передай ее мне, я просмотрю. Колхозы? Любопытно. Тема весьма интересная для наших бойцов.

Катнич и Ружица вышли.

— Сейчас здесь был политкомиссар Катнич, — объявил я Айше, когда она принесла дрова и положила на огнище.

Девушка тревожно на меня посмотрела.

— Приходил с Ружицей, поранил палец, — продолжал я.

— А-а, — неопределенно протянула Айша. — Он у нас строгий…

— Наверное потому у Ружицы и был такой испуганный вид.

Но Айша словно не поняла шутки и ответила серьезно и хмуро:

— Ее жизнь пришибла. Отец у нее — настоящий ирод, злой и грубый. А мать Любичица была очень добрая и тихая. Только и делала, что с утра до ночи работала на мужа. Прислуживала ему, снимала с него обувь, мыла ему ноги, никогда не смела при нем сесть, а он ее бил, и она умерла… Отец и над Ружицей издевался, когда она вступила в Союз коммунистической молодежи Югославии — СКОЮ, не пускал на собрания. Но она упрямая, убежала к нам. Хорошая, смелая девушка, только вот Катнича, правда, боится, — добавила Айша. — Он на неё сердится за то, что она не хочет обрезать свои косы. Политкомиссар у нас очень строгий, — снова повторила она. — Говорит, что ради идеи мы должны жертвовать всем, отказаться от всего личного. Дисциплина…

В трубе шумел ветер. Он то посвистывал, то протяжно и угрожающе гудел, то скулил тонко, будто жаловался на холод. По стеклу, обтекая переплет оконной рамы, шуршала снежная крупка. В лесу гулко поскрипывали деревья. Я удивился тому, что в сторожке совсем уже стемнело. Ледяные узоры на стекле, недавно еще искрившиеся золотом, синели холодно и тускло.

Короток в горах зимний день!

Сырые дрова разгорались плохо, сипели. Айша зажгла коптилку.

Милетич вошел незаметно, тихо. Я увидел его у окна, вернее, услышал, как он барабанил пальцами по стеклу и про себя напевал:

Тамо, далеко, далеко код мора,
Тамо е село мое, тамо е любов моя…

Мы долго молчали.

— Скоро ночь, — заметил Иован. — Что в лесу-то делается!

Погода резко изменилась. Опять повалил снег, на этот раз вместе с дождем, образуя густую туманную завесу, которую разрывали белые молнии. Глухо грохотал и ухал гром.

— Гроза в декабре?!

— У нас это часто бывает. Ты слышишь, свистит?

— Ветер?

Иован странно усмехнулся.

— Здухачи поют.

— Кто? — не понял я.

— Старики говорят у нас, что здухач — это душа, которая вылетает из тела человека, когда он спит, Есть поверье, что это добрые духи. Они тоже сражаются за свой край, за его богатство, за урожай, за счастье.

Иован помолчал. Снова побарабанил по стеклу и, не поворачиваясь ко мне, тихо проговорил:

— У меня в душе сейчас такая смута, что, кажется, сам взвыл бы, да и полетел черт знает куда!

— Что с тобой случилось?

Милетич посмотрел на Айшу.

— Слушай, — сказал он ей. — Поди, помоги Ружице делать стенгазету. А я здесь побуду.

Плотно закрыв за нею дверь, Иован молча зашагал по сторожке.

— Из верховного штаба вернулся Перучица, а с ним Марко, — прервал он, наконец, свое молчание.

— Какой Марко?

Он, видимо, хотел сказать что-то резкое, но сдержался и после короткого раздумья как-то нехотя произнес:

— Ранкович. Член Политбюро. У него кличка «Марко», иногда его зовут еще — «Страшный». Приехал вместе с председателем нашего дивизионного трибунала Громбацем.

Милетич явно был чем-то встревожен, хотя и старался скрыть это под напускным безразличием, словно все ему было нипочем — кто бы ни приехал и что бы ни произошло. Но он то садился с самым равнодушным видом, то вскакивал, будто под впечатлением какой-то внезапной мысли, и лицо его бледнело, В таком возбужденном состоянии я видел его впервые.

— Иован, — сказал я, пристально глядя на него, — чего ты боишься?

— Ранкович и Громбац зря не приезжают, — резко ответил он. — Наверное, узнали о Боговине.

— Ну и что же, что узнали?.. — начал было я, но Иован перебил.

— Ты болел, — нервно заговорил он, — и я скрыл от тебя кое-что. Когда мы приехали из Хомолья сюда, Катнич так накричал на меня, как будто в Боговине не мы победили, а нас разбили в пух и в прах. О Майданпеке не заикнулся, словно там все было прекрасно, а о Боговине сказал: «Это безобразие, черт вас дернул действовать без приказа! Тебе это даром не пройдет. Да и дружка твоего русского по головке не погладят». Вот как дело обернулось!

— Мы действовали без приказа… Но ведь нас было десять против пятидесяти, мы все могли там погибнуть, а мы выиграли и нанесли врагу большой урон! Кроме того, возникло два новых партизанских отряда. Разве это не оправдывает нас? Не такие уж мы в самом деле большие преступники, — пытался я пошутить.

Иован досадливо поморщился.

— Эх, Николай, — вздохнул он, — ты многого у нас еще не понимаешь. Дисциплина наша… Ну, слушай. Вот тебе несколько фактов. Командир нашего третьего батальона расстрелян за то, что он был слишком инициативен: не дождавшись приказа, взорвал мост на шоссе. Другого расстреляли за то, что он назвал бой под Сутеской поражением и срамотой. О Сутеске я еще расскажу тебе… Девушек у нас осмеивают и наказывают, если они не хотят носить брюк вместо юбки или если не обрежут косы. Достаточно нарушить дисциплину, ну хотя бы в самом ничтожном — расстрел. Иной меры наказания у Громбаца нет. Пулеметчика нашей роты застрелили перед строем по приговору ревтрибунала корпуса за то, что он сорвал в саду у торговца несколько слив. Молодого политработника Громбац осудил на смерть за аморальное поведение — посмел влюбиться.

Милетич вдруг замолчал и прислушался.

К сторожке кто-то торопливо шел.

Вбежала Айша, мокрая от снега и дождя. Тяжело дыша, она крикнула Иовану:

— Друже Корчагин!

— Что? — Иован впился в нее глазами.

— Марко вас вызывает! — еле выговорила запыхавшаяся Айша. — За вами пришли!

В дверях появился незнакомый, сильно вооруженный, ряболицый боец.

— Идем! Начальник ждет! — сказал он хриплым басом.

Милетич выпрямился, одернул на себе китель и, забыв надеть шинель, пошел к двери.

При выходе он обернулся и посмотрел на меня так, словно попрощался навсегда. Я попытался ободряюще улыбнуться ему. Но на душе у меня было невесело.

Я долго раздумывал над странностями, с которыми пришлось столкнуться в этой стране. Что за дикие, террористские методы, какими устанавливается среди партизан дисциплина? Зачем нужен этот жестокий, насильственно насаждаемый аскетизм? Здесь что-то неладно.

До поздней ночи я ждал Иована, но он так и не пришел. Отвернувшись к стене и стараясь лежать неподвижно, чтобы не тревожить и без того взволнованную Айшу, которая чутко дремала, прикорнув возле очага, мало-помалу я перенесся мыслями на родину. Сердце тоскливо заныло. Увидеть бы сейчас своих… Я встал и подошел тихонько к двери. «Что если бы взять да и выйти из сторожки? Айша не заметит». А потом в путь: через леса и горы Сербии, через оккупированную Румынию, на Украину, оттуда я уж ползком пробрался бы через прифронтовую полосу и линию фронта к своим… К своим!

Я взглянул на Айшу. Она спала, свесив голову на плечо. Уйти?! Но что я скажу товарищам в полку, когда они спросят, откуда я. Из плена? А чем я искупил этот невольный свой позор? Нет, решил я, прежде мне нужно здесь что-то сделать, помочь партизанам в их борьбе, помочь своему побратиму Иовану, — ведь враг у нас общий — фашисты. Они и на Украине, они и в Югославии. Прежде я должен своими делами заслужить доверие партизан, и тогда они сами помогут мне добраться до своих. На душе стало легче от этой мысли. Скорей бы в поход, в бой!..

А в лесу то протяжно гудел, то задорно свистел ветер; казалось, это стая птиц, взлетая все выше и выше, шумно, со свистом режет крыльями воздух…»