I.

— Эй, ты, лежебока, вставай… — говорил старик Ковальчук, стараясь разбудить спавшего мальчика. — Пора, брат…

Кирюшке ужасно хотелось спать, и при том было очень холодно. Он старался завернуться в старую баранью шубенку и откатывался к самой стене землянки.

— Ну, ну, не балуй… — ласково повторял старик. — На работу пора…

В землянке было темно и сыро. Свет проходил только через низенькую дверку, в которую входили, согнувшись. Когда старику надоело будить внука, он сдернул с него шубу. Кирюшка, охваченный холодом, сел на наре и никак не мог понять, где он и что с ним.

— Ну, ну, будет спать… — говорил старик, гладя кудластую голову мальчика. — Все мужики уж встали…

— Дедушка, еще немножко поспать… — плаксиво проговорил Кирюшка, протирая глаза.

Старик взял его под-мышки, встряхнул и потащил из балагана.

— Что с тобой разговаривать-то, — ворчал он, стараясь не выпускать из рук барахтавшегося внука.

Вытащив на воздух, старик еще раз его встряхнул и, поставив на ноги, проговорил не без гордости:

— А вот вам и еще старатель!.. Получайте…

Около огня, над которым висел железный котелок, сидело несколько мужиков и баб. Один из мужиков оглядел Кирюшку и проговорил:

— Ничего, здоровущий мужчина.

Это был известный Емелька, охотник, подошедший к балагану Ковальчуков на огонек. Остальные мужики, в том числе и отец Кирюшки, угрюмо молчали, и только мать проговорила:

— Ступай вон к ключику, умойся… Сон-то и снимет, как рукой. Сейчас каша поспеет.

Последнее произвело на Кирюшку самое сильное впечатление, и он бегом побежал под гору, куда толкнул его дед.

— Эге, тоже Ковальчук будет… — задумчиво проговорил старик, провожая внучка глазами. — Кирюшка, направо держи… Под кустом тебе и ключик будет. Ах, ты, пострел…

— Нашел, дедушка! — весело крикнул Кирюшка, — вот, он, ключик-то…

— Давно бы так-то… Холодной-то водой вот как обдерет, а каша, брат, сейчас готова. Любишь горячую кашу хлебать, пострел? То-то…

Землянка Ковальчуков приткнулась на самой обочине (бок) небольшого увала, упиравшегося в небольшую горную речонку Мартьян. Место было выбрано старым дедом сухое, а главное — веселое. От землянки открывался великолепный вид на весь Авроринский прииск, на котором добывали платину вот уж тридцать лет. Сейчас за речкой Мартьяном разлеглась лесистая горка Момыниха, и из-за нее синела вершина горы Белой, точно громадная коврига хлеба. Поправее горбилась Соловьева гора, и течение Мартьяна раздавалось, точно вода раздвигала стеснявшие ее горы, пригорки и увалы. Работы шли по течению Мартьяна, насколько хватал глаз. Земля была изрыта по всем направлениям, а вода катилась совсем мутная, унося с собою глину от промывки. По обоим берегам, как птичьи гнезда, лепились землянки, балаганы и просто шалаши старателей, а налево виднелась главная приисковая контора. Ранним летним утром на горах холодно, и Мартьян долго кутается в волокнистую пелену тумана. Когда-то еще солнце обсушит росу и подберет этот туман. У старательских балаганов везде дымятся огоньки, из лесу доносится перезвон лошадиных ботал, где-то лениво лает собака, — начинается рабочий приисковый день.

У огонька, перед землянкой Ковальчуков, хмуро сидело несколько мужиков; сын-большак, отец Кирюшки, зять Фрол и подросток Ефим. Всем хотелось спать, а работа не ждет. Баб было три — мать Кирюшки, Дарья, жена Фрола, Марья, и сестра Кирюшки, Анисья, молодая девушка. Марья возилась в сторонке со своим ребенком, Дарья варила кашу. Анисья починяла дедушке чекмень. У Дарьи сейчас было сердитое лицо. Это была такая серьезная заботливая женщина, которою держался весь дом. Семья Ковальчуков жила бедно и кое-как перебивалась, было о чем подумать, когда за обед садилось восемь душ. Одного хлеба не напасешься, не говоря уж о харчах и приварке. И сейчас Дарья сердилась на то, что охотник Емелька притащился совсем не во-время. Дед Елизар, наверно, позовет его есть, а варево вперед рассчитано по ложкам.

«Шалый человек… — сердито думала Дарья, размешивая в котелке разварившуюся кашу. — Не охота работать, вот и шляется по лесу. И шел бы своей дорогой, а то к чужому вареву подсел. Нет стыда-то, вот и сидит»..

Действительно, чего боялась Дарья, то и случилось. Дед Елизар, когда сняли котелок с огня, проговорил Емельяну:

— Похлебай с нами каши-то, Емельян… Оно хорошо горяченького поесть.

— А уж не знаю, право… — ответил Емельян, глядя в сторону; ему есть хотелось и было немного совестно. — Пожалуй…

Вся семья уселась на траве. Ели кашу прямо из котелка, тщательно облизывая ложки. Говорить за едой не полагалось. Кирюшка ел за большого и все смотрел на Емельку, которого давно знал. Да и кто его не знает в Висиме? Емельке было уж под шестьдесят. В бороде все волосы поседели, а все его считали ненастоящим мужиком. Так, просто, Емелька. Сегодня одно поработает, завтра другое, а потом пропадет недели на две в горы на охоту, — какой же это настоящий мужик? И одевался он, как нищий: рваный армячишко, рваная шапчонка, рваные сапоги, а то и лапти. Емелька жил бобылем и меньше всего на свете обращал внимания на самого себя. Жил он, как птица небесная, не заботясь о завтрашнем дне.

— Куда поволокся-то, Емельян? — спрашивает дед, откладывая свою ложку.

— А на Осиновую гору… — неохотно ответил Емелька, не любивший таких расспросов, когда шел на охоту, — как раз сглазят. — Меня там дьячок Матвеич ждет…

— Оленей будете гонять по лесу?

— Какие там олени…

Емелька нахмурился и замолчал. А потом поднялся и сурово проговорил:

— А ты бы, дедушка Елизар, как-нибудь зашел ко мне… Поговорить надо. А то к Матвеичу заверни в воскресенье…

— Ладно, как-нибудь удосужусь…

— Спасибо за хлеб, за соль, — проговорил Емелька, поднимая с земли свое ружьишко. — Мне пора… Так ты тово, дедушка Елизар…

— Ладно, ладно.

Емелька, не торопясь, зашагал под гору. Ноги у него были кривые, и он их тащил, точно шел на чужих ногах. Мужики проводили его с улыбкой, а потом отец Кирюшки сказал, обращаясь к бабам:

— Эх, бабы, не догадались вы… Надо бы которой дорогу ему перейти, — не пошел бы он на охоту, а воротился домой. Дьячок-то и не дождался бы…

— Слышь, дело у него есть! — поддакнул зять Фрол. — Тоже и скажет человек…

— Бесстыжие глаза, — ворчала Дарья. — Я и то обсчиталась с кашей-то, Кирюшку забыла, а тут еще Емельку принесло.

Дед Елизар не любил, когда за глаза говорят про людей нехорошо, и строго заметил:

— Вы у себя во рту зубы считайте, а Емельяна оставьте. Ведь никого, слава Богу, он не обидел, — ну, и молчите. У каждаго свое дело есть… Ну, Кирюшка, пора, брать, на работу. Каши приисковой ты наелся, а теперь отведай приисковой нашей работы… Давно на прииск просился.

Старик пошел к приисковой таратайке (тележке на двух колесах), к которой привязана была чалая лошадь и, не торопясь, начал ее обряжать: надел хомут и шлею, завел в оглобли, заложил дугу и, покряхтывая, затянул супонь. Кирюшка в это время успел надеть седелку и перекинуть черезседельник. Чалко не любил, когда подтягивали черезседельник, и лягался задней ногой.

— Не любишь?.. а? — ласково ворчал старик, захлестывая ремень вокруг оглобли. — Не любишь, говорю? Ах, ты, прокурат… Ну, Кирюшка, садись на козлы, а я барином сяду в таратайку.

Старик с трудом забрался в тележку, а Кирюшка занял свое место на деревянном облучке. Чалко не заставлял себя понукать и рысцой побежал по маленькой дорожке под гору, — он знал, куда нужно было ехать. Дед Елизар стоял на ногах, придерживаясь одной рукой за грядку таратайки, а другой защитил глаза от солнца. Он смотрел на приисковую дорогу, огибавшую Момыниху, и думал вслух:

— Ишь, как вышагивает Емельян-то… Видишь его, Кирюшка?

— Вижу, дедушка.

— Зачем человека обижать?.. Не объел он нас, а Дарья ворчит. Хлеб-соль — заемное дело… Брось кусок хлеба назад, а он впереди тебя очутится. Вот как сказывали старинные люди.

II.

Делянка Ковальчуков была в полуверсте от землянки, так что было видно все, что делается «дома», и наоборот. Кирюшка попал на прииск в первый раз и с удивлением смотрел кругом.

— Дедушка, кто же столько земли изрыл? — спрашивал он, оглядывая старые свалки и отвалы, глубокие ямы, канавы и забои.

— А все мы же, Кирюшка, — не без самодовольства объяснил старик. — Наша работа… На барина было прежде достаточно пороблено, а теперь робим на себя. Што добыл, то и твоё…

Отвалами и свалками на промыслах называются те земные валы, которые образуются из верхних пластов земли, не содержащих драгоценного металла, — это пустая порода, или туфы, как говорят рабочие, — и из промытых песков и галек. Забой — глубокая яма, из которой добывают пески.

— Ишь, как Белохвосты поворачивают! — похвалил старик, когда они проезжали мимо одной старательской делянки. — Эй, здравствуй, Архип…

Из четырехугольной глубокой ямы ответил рыже-бородый и кривой на левый глаз мужик:

— И ты здравствуй… Новаго старателя везешь?

— Около того…

— Что же кошку не посадишь править?..

Кирюшка знал Белохвостова и обрадовался, когда к забою подъехал на таратайке мальчик лет десяти, младший сын Белохвоста.

— Здорово, Тимка…

— Здравствуй… — ответил равнодушно Тимка. — Робить приехал?

— Робить…

Забой у Белохвостов был выстроен не так, как у Ковальчуков. Яма в четыре квадратных сажени была вырыта без въезда, и пески выбрасывали сначала наверх, на деревянные полати, а потом уже Тимка нагружал ими свою таратайку. Получалась двойная работа; но Белохвосты были ленивы и не хотели сделать спуска в забой, по которому таратайка могла бы въезжать в самую яму.

— Ужо как-нибудь устроим… — говорил кривой Белохвост почти каждый день. — Куды способнее будет. Вот у старика Ковальчука как ловко налажено, и у других тоже. Вот ужо…

Этим дело и кончилось. Белохвост любил поговорить и чистосердечно завидовать другим, у которых как-то все точно само собой делается.

— Ну, вот мы и дома, Кирюшка, — заявил дедушка Елизар, когда таратайка подкатилась к их забою.

Яма, в которой работали Ковальчуки, была такой же величины, как и Белохвостов, с той разницей, что можно было таратайку запячивать по спуску прямо на дно, где и грузились в нее пески. Скоро подошли мужики. Собственно, в забое работали двое — отец Кирюшки, Парфен, и зять Фрол. Один кайлом выворачивал слежавшийся песчаный пласт, а другой нагружал им таратайку. Это самая тяжелая работа, и старик Елизар только наблюдал и хлопотал около промывки. Раньше пески отвозила на таратайке Анисья, а теперь ее заменил Кирюшка.

— Ну, Кирюшка, пошевеливай, — проговорил отец, нагрузив первую таратайку синевато-серым песком, — вези бабам гостинцу… Оне тебе какое спасибо скажут.

Чалко отлично знал дорогу, вывез таратайку из забоя и начал осторожно спускаться к Мартьяну, где происходила промывка песков. Но на полдороге он чуть не потерпел крушения. Откуда-то с боковой дорожки на него налетел Тимка, ехавший к себе в забой уже с пустой таратайкой.

— Эй, ты, ворона, берегись! — крикнул Тимка, размахивая вожжами.

Таратайки зацепились колесами, и Кирюшка едва усидел, а Тимка нарочно погонял лошадь, чтобы перевернуть таратайку Кирюшки.

— Перестань баловать, пострел! — крикнул с промывки дедушка Елизар. — Вот ужо я тебя. Тимка…

Тимка обругали Кирюшку, взмахнул вожжами и ускакал.

Промывка песков была устроена на самом берегу реки Мартьяна. Дедушка Елизар при помощи отводной канавы устроил маленький прудок, из которого вода по деревянному жолобу падала на вашгердт. Устройство вашгердта было самое простое: деревянный длинный ящик, с открытым боком и покатным дном, прикрытый сверху продырявленным, как терка, железным листом. Этот железный лист называется грохотом. Содержащие платину пески сваливают на грохот, из жолоба пускается на них струя воды, рабочие размешивают эти пески коротенькими железными лопаточками-скребками, помогая воде уносить глину и мелкий песок. В результате такой промывки на грохоте остаются одни крупные гальки, который сбрасываются в сторону, а на покатом дне деревянного ящика постепенно накопляется мелкий черный песочек, «шлих», содержащий в себе зерна платины. Платина и шлих тяжелее обыкновенного песка, и вода не может их снести.

Кирюшка подъехал к самому вашгердту, у которого их уже ждали мать, Дарья и Анисья. Дедушка Елизар снял прикрепленную позади таратайки палку, поддерживавшую откидное дно, и песок высыпался на землю.

— Ну, слава Богу, вот и стал ты, Кирюшка, теперь уж настоящий старатель, — ласково говорил старик, поднимая деревянное дно таратайки. — На твое счастье будем сегодня промывать платину…

Анпсья и Дарья принялись дружно за работу, размешивая своими скребками пески на грохоте. Ефим подбрасывал им новые порции, а в промежутках накладывал в ручную тачку перемывки, т.-е. скинутые с грохота гальки и камни, и отвозил их на ближайшую свалку. Дедушка Елизар поправлял платину, попорченную недавним ливнем, и все что-то бормотал себе под нос.

— Эх, кабы лошадь… вторую лошадь… Можно бы второй грохот поставить. Ей-богу… Ефим бы с Марьей стали орудовать у второго грохота, а я бы перемывки отвозил. Да… Вон у Шинкеранков как поворачивают с двумя-то лошадьми. Тоже у Кусляковых, у Сотников… Ах, кабы вторая лошадь!..

Мысль о второй лошади преследовала дедушку Елизара уже целых десять лет. Вдвое бы работа закипела… Эту вторую лошадь он видел даже во сне. Но мечты так и остались мечтами. Семья была бедная и едва зарабатывала на хлеб. Конечно, другим выпадало счастье, как Шкарабурам: напали на хорошую платину, и сразу вся семья поднялась на ноги. Сразу трех лошадей купили, избу новую поставили, младшего сына женили, — одним словом, богатство.

— Эх, нет второй лошади… — думал вслух старик, наблюдая, как маленький Кирюшка подвозил пески.

Кирюшка был совершенно счастлив. Он почувствовал себя настоящим мужиком-старателем. На золотых и платиновых промыслах старателями называют тех рабочих, которые занимаются работой от себя, т.-е. берут на прииске небольшую делянку, добывают из нее золото или платину и за условленную плату сдают ее хозяину прииска. На платиновых промыслах в описываемое нами время цена на старательскую платину стояла очень низкая, всего 25 копеек за золотник. При средней ровной добыче, как у Ковальчуков, в день намывалось около шести золотников, что составляло ежедневный заработок всей семьи рубля полтора. На эти деньги, при самых скромных потребностях, было очень трудно перебиваться. За стол садилось восемь ртов, а потом на приисковом деле всякая одежда, а особенно обувь — горела огнем. Все хозяйственные рассчеты лежали на старшей снохе, Дарье, и ей приходились поневоле высчитывать каждый кусок. Работая скребком, она в уме соображала, что они будут обедать, а главное, — что ужинать. Взятого из дому хлеба не хватит до конца недели, как она не прикидывала в уме. Прежние расчеты разбивались теперь присутствием нового едока в лице Кирюшки. Мальчик, конечно, не велик, а съест с большого, особенно когда наработается. Дарья опытным материнским глазом наблюдала за своим будущим кормильцем и, с одной стороны, радовалась, что он уже не даром будет есть свой детский хлеб, а с другой, — жалела его: хорошо работать сейчас, в хорошую погоду, а каково ему будет мокнуть в ненастье, особенно осенью.

Семья Ковальчуков проживала в Висимо-Шайтанском заводе; по-просту — в Висиме, как называли его рабочие. Дома оставалась одна старуха, бабушка Прасковья. Она вела свое хозяйство: корову наблюдала, овец, кур и разную домашность. С ней обыкновенно оставался до последнего времени и Кирюшка. Мальчик помогал во всем бабушке и, по-своему, был полезен. Но весной умерла одна дальняя родственница Ковальчуков, оставившая девочку лет восьми, круглую сироту. — Ей уже совсем некуда было деваться, и Ковальчуки ее взяли к себе.

— Беднее не будем, — решил дедушка Елизар, — А девчонка подрастет, — работница в дому будет.

Дарья долго не решалась взять к себе сироту. Самим есть нечего, а тут еще лишний рот. И девченку жаль, а своей заботы по горло. Но все вышло как-то само собой. Взяли девочку всего на несколько дней, покормили, приодели в разные обносочки, — что же, пусть пока поживет. Сиротка так и прижилась у Ковальчуков. Главное, жаль, — девчонка совсем хорошая. Послушная такая и смышленая.

— Собаку и ту жаль выгонять на улицу, — рассуждал старый Ковальчук, — а тут живой человек. Вырастет большая, — спасибо скажет.

— Есть побогаче нас, те бы и брали, — ворчала Дарья.

— А Бог-то, Дарья? Ах, какая ты… Нам за сироту Бог счастье пошлет.

Теперь бабушка Прасковья могла управляться уже без помощи Кирюшки, и поэтому его отправили на прииск.

III.

До обеда Кирюшка работал с удовольствием. Да это и была не работа, а одно развлечение. К обеду он так проголодался, что едва мог дождаться, когда дедушка кончит «доводить» намытую платину.

— Дедушка, скоро? — приставал Кирюшка.

— Подождешь…

— Вон бабы уж пошли к балагану.

— Ступай и ты, коли охота. Ишь, загорелось…

Другие мужики не шли, и Кирюшка остался дожидаться. Отец с зятем подравнивали съезд в забой, Ефим налаживал доски для откатки на ручной тачке.

«Доводил» платину всегда сам старик. Работы на грохоте прекращались, струя воды уменьшалась, и дедушка Елизар, сидя на корточках, осторожно отмучивал оставшиеся пески на покатом дне вашгердта, что делал небольшой щеткой. Он проводил щеткой вверх, поднимая пески: и вода уносила легкие частицы, оставляя шлихи и платину. Все это нужно было делать очень осторожно, чтобы водяная струя не унесла вместе с песком и мелкую платину. Точно так же были «отмучены» шлихи от платины, и, в конце концов, осталась одна платина, имевшая рыжеватый вид. Старик собрал ее на железную лопаточку и, прежде чем опустить в железную кружку, проговорил:

— Ну, Кирюшка, не велико твое счастье… Будет-не-будет золотника с четыре. Не велико богатство…

— Дедушка, пойдем…

— Што, видно, брюхо-то не зеркало? — смеялся старик, догадавшись, в чем дело. — Проголодался?

У землянки уже давно курился веселый огонек, как и у других старательских балаганов и избушек. Солнце так и пекло. Старик отпряг Чалку, спутал ей передние ноги, повесил на шею медное ботало (колокольчик) и пустил в лес. Лошадь была тоже голодна и с жадностью накинулась на траву.

Обед готовила Марья, оставшаяся с ребенком дома. Бабы хозяйничали по очереди: — один день одна, другой — другая. Впрочем, и хозяйство было не велико: всего-то сварить какое-нибудь горячее варево. Утром ели пшенную кашу, а к обеду Марья сварила щи из крупы. Для «скуса» к вареву были прибавлены сухая рыба и зеленый лук. Наработавшиеся люди ели молча, не торопясь, и, откусывая хлеб, придерживали его ладонью, чтобы не уронить на землю ни одной крошки дара Божьего. Голодный Кирюшка начал было торопиться и набивать себе полон рот, но дедушка его остановил:

— Куда торопишься-то, Кирюшка? Порядку не знаешь?.

Мать тоже прикрикнула на озорника. Кирюшка присмирел и начал ездить своей ложкой в котелок вместе с другими мужиками.

— Вот так-то лучше будет, — похвалил его дедушка, гладя по голове. — В крестьянах, где землю пашут, когда нанимают работника, так сперва посадят его обедать: — ежели начнет торопиться, значит, плохой работник будет, а ежели ест степенно, — хороший. Так-то, Кирюшка…

Пообедав, все мужики улеглись спать. Дедушка ушел в землянку, а остальные устроились прямо на траве. Из баб легла спать одна Анисья. Кирюшка остался с матерью и решительно не знал, что ему делать. Его выручил Тимка, который шел куда-то по дороге и поманил его издали рукой. Кирюшка полетел под гору стрелой.

— Смотри, долго не бегай! — крикнула ему вслед Дарья.

— Ну, пойдем… — говорил Тимка. — У нас тоже все мужики улеглись спать. Куда пойдем-то?

— Не знаю…

— Или на казенную машину пойдем колотить Егорку-погонщика, или в контору — дразнить собаку у штейгера Мохова?.. Он давно грозится убить меня до смерти.

— Пойдем в контору… Только я боюсь, Тимка.

— Чего же бояться, дурень?

— А ежели там начальство?

— Ну, тоже и скажет… Мы еще у Мохова чаю напьемся; он ведь нам сватом приходится, а то у Миныча в шашки поиграем.

Мальчики вперегонку побежали по дороге налево. Они еще не знали усталости, как большие, и рады были каждому случаю повеселиться и поиграть.

До конторы было рукой подать. Это был низенький деревянный домик, стоявший на угоре, над самым Мартьяном. Все течение реки было изрыто, и работы ушли вниз по реке и вверх. Около конторы не было ни ограды, ни загородки. Отдельно стояли амбары с разной приисковой снастью и харчами до конюшни. Здание конторы делилось на две половины: в передней жил смотритель с женой, а в задней были людская и кухня. Сейчас под окном кухни, в тени на лавочке сидели штейгер Мохов, усатый, с бритым подбородком мужчина, и Миныч, худенький, сморщенный человечек из заводских служащих, отвечающий сейчас за коморника и письмоводителя.

— Ну-ка, ходи, Миныч!.. — говорил Мохов, передвигая на игральной доске свою шашку. — Ну, шевели бородой!..

Миныч долго смотрел слезившимися глазами на выдвинутую Моховым шашку, а потом быстро схватил другую шашку, понюхал ее и с торжеством проговорил:

— А я фукаю твою шашку… хе-хе!..

Мохов даже привскочил от изумления. Он, действительно, прозевал один ход, и теперь вся игра была проиграна.

— Ну-ка, теперь ходи!… Ну, ну…

Мохов долго рассматривал шашки, чесал свой бритый затылок и кончил тем, что перемешал все шашки. Теперь уж Миныч вскочил и даже замахнулся на него своей чахлой ручонкой.

— Это не по игре, Мохов… Так нельзя. За это и в шею попадет!.. Я, брат, шутить не люблю.

Игроки поссорились, поругались и опять принялись играть. У ног Мохова спала черная собаченка, свернувшись. Тимка подмигнул Кирюшке и незаметно бросил камешком в собачонку. Собачонка взвизгнула и заворчала. Она узнала своего врага.

— Ты опять? — крикнул Мохов. — Голову оторву.

— Я, ей-Богу, ничего… — божился Тимка. — Она у тебя бешенная, вот и визжит.

— Ладно, разговаривай… Я с тобой мелкими расчитаюсь, с озорником.

Мохову нужно было играть, чем Тимка и воспользовался. Он дразнил собаку до того, что та захрипела. Мохов нисколько раз пытался схватить озорника за вихор, но тот увертывался с замечательной ловкостью. Вдобавок Миныч опять сфукал шашку, и рассвирепевший Мохов бросился за Тимкой. Ему бы пришлось плохо, потому что Мохов уже догнал его, но с крыльца конторы послышался строгий женский голос:

— Мохов, как вам не стыдно! Ведь, вы не маленький.

— А ежели он, Евпраксия Никандровна, дразнит собаку?! Да я его пополам переломлю.

— Перестаньте, не хорошо; вы такой большой и готовы драться с мальчуганом.

Кирюшка испугался, когда увидал «барыню». Он, вообще, боялся всяких господ и хотел незаметно улизнуть, но его остановил тот же женский голос.

— Мальчик, подойди сюда… Ты чей?

— Ковальчук…

— Внучек Елизара?

— Да…

— Я что-то тебя не видала. Недавно на прииске?

— Первый день.

— Подошел Миныч, погладил Кирюшку по голове и проговорил:

— В школу бы, сударыня, его определить. Самый раз учиться да учиться… Семья бедная, — вот и его вывели на работу. Трудно будет такому маленькому.

Кирюшка стоял и смотрел на барыню во все глаза. Ничего подобного он еще не видал: волосы острижены по-мужичьи, в очках и курит папиросу, как Мохов.

— Кирюшка, пора домой!.. — издали крикнул Тимка.

Когда они опять бегом возвращались домой, Тимка объяснил приятелю:

— Видел нашу барыню? Она только называется барыней, а сама солдатка… Все солдатки цыгарки курят. А ничего, добрая, даром что солдатка. Баб все лечит и ребятишек тоже. По праздникам ребятам пряников дает.

Вторая половина дня прошла так же, как и первая. Кирюшка, уже знал все порядки и старался ездить так же, как Тимка. Отшабашили поздно, когда закатилось солнце. Дедушка опять «доводил» платину и только покачал головой, когда собрал бурый, тяжелый песочек на железную лопаточку.

— Эх, плохое твое счастье, Кирюшка, — заметил он. — А я думал, — мы с тобой заробим на другую лошадь. Придется, видно, подождать.

IV.

Приисковые дни идут быстро и мало чем отличаются один от другого. В какую-нибудь неделю Кирюшка освоился со своим новым положением настолько, что был на прииске, как у себя дома. Вместе с Тимкой он обошел все работы. Везде работали старатели, и все они жили так же, как Ковальчуки и Белохвосты. Вся разница заключается только в том, что у некоторых «шла» платина, а остальные работали из-за хлеба на воду. Впрочем, счастливцев было не много, хотя все и говорили только о них, преувеличивая их богатство.

— У нас тоже пойдет платина, — хвастал Тимка. — Мохов-то приходится нам сватом, ну, значит, какую делянку хочем, — ту и берем.

Старатели завидовали Белохвостам, пользовавшимся своим родством со штейгером. Но пока из этого родства ничего не выходило. Белохвосты переменили уже несколько делянок, а платина все-таки не шла. На одной делянке вышла самая обидная история. Рядом взял делянку самый бедный старатель, Афоня Кануснк, у которого не было даже лошади, и он работал только вдвоем с женой. И вдруг у этого Канусика «объявилась богатая платина». В каких-нибудь две недели он заработал целое состояние — рублей двести. Сейчас же явилась, конечно, лошадь, нанята работница, и Канусики «встали на ноги», как говорят на промыслах. Рядом, на делянке Белохвостов ничего не было, и они рвали и метали.

— Вы бы платину-то поискали в карманах у свата Мохова, — подшучивали над ними другие старатели. — Нам што дадут, то и берем, а вы работаете на выбор.

Старик-Белохвостов ругался и гнал старателен в три шеи.

Свои хозяйские работы поставлены были только в одном месте, под горой Момынихой. Здесь работала «машина», так называемая чаша Комарницкого. Она приводилась в движение парой лошадей, крутившихся без конца около своего столба. Погонщиком стоял при них тот самый Егорка, которого Тимка периодически ходил колотить. Дело в том, что Егорке нельзя было ни на одну минуту оставлять лошадей, чем Тимка и пользовался. Он бросал в Егорку комьями свежей глины, подхлестывал своим кнутиком, а то запускал камнем. Егорка сгорал от желания защитить свою честь и отколотить разбойника, но остановить машину было нельзя ни на одну минуту.

— Егорка, вылезай!.. — кричал Тимка, — я тебе покажу, как вашего брата по шее колотят.

Кирюшке не нравилась эта травля. Он, вообще, отличался миролюбивым характером и постоянно сдерживал драчуна Тимку, который тоже не был злым, а любил подурачиться.

Промывка платины на машине происходила самым несложным образом, как и на старательских вашгердах, хотя и в значительно больших размерах. Основанием всего служил громадный котел из продырявленного котельного железа, заменявший грохот. В него сваливалось песку несколько десятков пудов. Перемешивался этот песок в чаше особыми пестами, вращавшимися на крестовине. Промытый песок и глина уносились точно так же по деревянному шлюзу, как и на вашгерде, и так же платина оставалась в «головке» этого шлюза вместе с черными шлихами. Машина перерабатывала столько, сколько не сработать на тридцати вашгердах, в чем и заключалось ее преимущество.

Самое интересное время на промыслах наступало в субботу вечером, когда кончалась недельная работа, и все рабочие собирались с своими железными кружками у приисковой конторы. Каждый торопился поскорее сдать намытую платину. Приемка происходила на крыльце, где за столом сидел смотритель прииска, Федор Николаич, чахоточный, длинный господин, ходивший в поддевке и красной рубашке-косоворотке. Вешал золото штейгер Мохов, а Миныч записывал в книгу. Федор Николаич вызывал сдатчика и уплачивал деньги.

— Афанасий Канусик… шестьдесят четыре рубля.

В толпе происходило движение. Этому Канусику везло какое-то бешеное счастье. Особенно роптал старик Белохвост, точно Канусик намыл его платину. Другие завидовали молча. Что же, кому Бог пошлет какое счастье!.. Некоторые угнетенно вздыхали, почесывая в затылках. Находились шутники, которые поддразнивали сердившегося Белохвоста.

— Давал ты ошибку вместе с сватом Моховым… Што бы тебе делянку-то рядом занять. Всего-то десяток сажень подальше.

— А кто его знал, братцы, — оправдывался Белохвост. — Я и сам думал взять делянку… Ей-Богу, думал! Мохов же и отсоветовал, чтоб ему пусто было.

— Обманул он тебя, а еще сват называется.

Приисковым ребятам сдача платины была настоящим праздником. Они шныряли в толпе, как воробьи, везде лезли, получали иногда здоровые толчки и чувствовали себя счастливыми. Впереди было целое воскресенье, когда не нужно было возить песок. Особенно торжествовал и дурачился Тимка. Для субботы он мирился даже с Егоркой, который, в свою очередь, тоже прощал ему всякие прегрешения. Они теперь вместе дразнили собаку Мохова, которая называлась Крымзой.

— Пойдем, солдатку подразним, — предлагал Тимка.

— Я боюсь, — отказывался Егорка. — Пусть Кирюшка идет.

Кирюшка тоже отказался. Это до того возмутило Тимку, что он схватил камень и запустил им в непокладистого товарища. Камень угодил прямо в глаз, так что Кирюшка громко вскрикнул и присел, схватившись руками за лицо. На его крик сбежались бабы, а Дарья так запричитала, что Кирюшка подумал, что он уж умирает.

— Ах, батюшки, батюшки… — голосила Дарья не своим голосом. — Убили мальчонку до смерти. Куда я с ним, с кривым-то денусь? Ой, батюшки… Да не разбойник ли Тимка!.. Убить его мало, озорника…

На шум и крик собравшейся толпы в окне показалась «солдатка» и, когда узнала в чем дело, велела привести Кирюшку к себе в комнату. Она раскрыла ушибленный глаз, начинавший затекать багровой опухолью, внимательно его осмотрела и успокоила Дарью:

— Ничего, Дарья… Глаз цел. Я сейчас сделаю примочку из арники, и все через неделю пройдет.

Кирюшка горько плакал от боли, главным образом, — от испуга.

— Какой он маленький, — удивлялась Евпраксия Никандровна, делая компресс. — Ведь, это внучек дедушки Елизара?

— Он самый…

— Совсем еще ребенок.

Она его гладила по спутавшимся волосам и невольно любовалась, — такой славный мальчишка, и рожица умная.

Эта сцена закончилась совершенно неожиданным предложением Евпраксии Никандровны:

— Отдайте нам мальчика, Дарья.

— Как же это отдать, барыня? — удивилась Дарья.

— А так… Пусть живет у нас. На приисковой работе вы совсем замучаете такого малыша, а у нас ему будет хорошо. Нам все равно нужно мальчика… Он шутя бы научился грамоте, потом мы его определили бы в контору…

— Что вы, барыня! Куда уж нам, мужикам…

— А вы подумайте хорошенько, посоветуйтесь со своими.

В первую минуту такое предложение показалось Дарье совершенно нелепым, и ей сделалось почему-то страшно жаль Кирюшку. Сейчас хотя и бедно жили, но жили одной своей семьей, а тут приходилось отдавать родное детище в чужие люди, точно сироту. Дарья даже всплакнула, когда представила себе Кирюшку не дома. Но потом, раздумавшись, она усомнилась в своей правоте и передала все мужу. Парфен сначала не понял, что это значит, а потом проговорил:

— Конечно, Кирюшке там будет лучше. Уж это што говорить. Штейгером может быть, как Мохов. А только оно тово… дело совсем особенное… Надо с родителем переговорить, как уж он вырешит.

К удивлению Дарьи, дедушка Елизар страшно рассердился и даже затопал ногами.

— Это еще што придумали, выдумщики? Попадет Кирюшка в контору и будет второй Миныч… Не хочу!. И слышать не хочу… Вы польстились на легкое житье, дескать, будет есть в волю, работы никакой — в том роде, как барин. А я вот и не хочу… Пусть остается мужиком… Так уж ему на роду написано. Да… Ишь чего захотели, выдумщики!

Парфен, по обыкновению, угрюмо молчал, а Дарья взъелась:

— И никто ничего не говорил… Вот нисколичко. Барыня сказала, а мы ничего не знаем. Она пожалела Кирюшку. Только и всего… Твоя воля: как хочешь, так и делай.

— Барыня, барыня… Сегодня ваша барыня сидит в конторе, чай пьет, а завтра и след ея простыл. Куда мы тогда с Кирюшкой денемся, ежели он от мужиков отстанет, а к господам не пристанет? Не хочу, одним словом… Пустое.

— Ступай сам и говори с барыней.

— И скажу… Мое, не отдам.

Кирюшка слышал весь этот разговор и понял только одно, что дедушка сердится. Конторы он побаивался, как волостного правления. Это был чисто детский страх.

V.

Дорога с Авроринского прииска в Висим очень красива. Сначала — горный перевал к деревушке Захаровой, а потом уже по заводской дороге — всего верст десять. Захарово состояла всего из одной улицы, да и та наполовину пустовала: часть изб стояла заколоченная, а на месте других остались одни пустыри.

— Дедушка, здесь пожар был? — спрашивал Кирюшка, не видавший еще такой картины разорения.

— Около того… После «воли» половина Захаровой ушла в Оренбургскую губернию. Не захотели заводской да приисковой работы, а захотели есть свой крестьянский хлеб.

— Им лучше, дедушка?

— Хорошему человеку везде хорошо… Из Висима тоже уехали тогда семей с полтораста… Которые вернулись… Не поглянулся свой-то хлеб, особливо бабам, потому как по крестьянству всего тяжельше бабе. Много тогда поразорилось народу. Которые так и совсем нищими воротились. Ох-хо-хо!

Под Захаровой у речки оставались громадные свалки и отвалы выработанного платинового прииска Рублевик. Все понемногу покрывалось травой и мелкой лесной порослью. Проезжая через речку по крутому деревянному мосту, дедушка Елизар тяжело вздохнул и проговорил:

— Ох, много было пороблено на этом самом Рублевике, Кирюшка… Тогда мы были еще господские — работали на барина. Строго было, страсть.. А платина какая шла, — нынче такой платины и во сне не увидишь. В шапке принесешь песку — и то золотник намоешь. Страшенное богачество было… Самородки попадались по фунту и больше, тоже на Рублевике. Другого такого места и не найти. У нас на Мартьяне разве платина? — Так, кот наплакал.

Дедушка и Кирюшка ехали в таратайке, а остальные шли пешком. Все торопились, чтобы поспеть домой за-светло. Бабушка Прасковья, поди, уж ждет с баней. По дороге попадались другие старатели, тоже торопившиеся домой.

— Ну-ка, Кирюшка, погоняй коня, — говорил дедушка, когда они поднялись от Рублевика в гору. — Пока другие бредут, мы успеем и в баню сходить.

Чалко точно понимал, что говорят, и сам прибавил шагу. Когда таратайка бойко покатилась по широкой заводской дороге, у дедушки Елизара только голова тряслась. Кирюшка стоял на ногах, оглядывался и смеялся. Он забыл про свой подбитый глаз.

— Ох, всю душеньку вытрясет! — жаловался дедушка, хватаясь за грядки таратайки. — Ты камни-то объезжай, Кирюшка.

Дорога шла сосновым леском, потом поднялась в горку, потом опустилась в лужок, потом обогнула какой-то увал и круто спустилась к горной речонке Висиму, огибавшей Пугину гору. Дальше пошли по сторонам уже покосы, а лес остался далеко в стороне.

Висимо-Шайтанский завод раскидал свои домики на месте встречи трех горных речек — реки Висима, реки Утки и реки Шайтанки. Он занимал горную котловину и показывался только с последней возвышенности. Все три речки соединялись в одну, которая шла дальше под названием Утки. Река Шайтанка образовала главный или старый заводский пруд, кругом которого расселились кержаки, как называют в горных заводах староверов. На правом берегу пруда лежала Нагорная улица, а на левом — Гнилой конец и Пеньковка. Сейчас за прудом поднималась отлогая, покрытая покосами Кокурникова гора. Реки Утка и Висим сливались в новый пруд, устроенный недавно. Здесь река Висим делила селенье на два конца — Туляцкий и Хохлацкий. Староверы были первыми заводскими поселенцами, а хохлы и туляки были «пригнаны» на Урал только в тридцатых годах настоящего столетия. Собственно, завод, т.-е. доменная печь и фабрика залегли в глубокой яме под плотиной старого пруда. Издали вид на завод был очень красив, как и на другие Уральские заводы.

Изба Ковальчуков стояла в хохлацком конце, — переехать деревянный мост через реку Висим, взять в гору налево, где стояла печь для обжигания извести и повернуть в улицу.

— Ну, вот мы, слава Богу, и дома… — проговорил дедушка Елизар, с трудом вылезая из таратайки. — Ох, всю поясницу разломило!..

Ворота им отворила приемыш Настя, худенькая, черноглазая девочка с русой косой хвостиком.

— Поворачивайся живее! — грубо крикнул на нее Кирюшка, подражая своему приятелю Тишке.

Настя покраснела от натуги, отворяя тяжелые ворота, но ничего не ответила. Она еще не привыкла к новой семье и всех боялась.

— Баня готова, Настюшка? — спрашивал дедушка, охая.

— Бабушка Прасковья истопила… — тоненьким голоском ответила девочка, переминаясь босыми ногами.

Изба у Ковальчуков была незавидная, особенно по такой большой семье. В передней избе жили старики и ребята, а в задней — молодые. Всем было тесно, а выделить молодых было не на что. Так и перебивались из года в год, Старый сарай давно уж валился и требовал починки, но тоже «руки не доходили», как говорил дедушка. И баня была старая и совсем вросла в землю. Бабушка Прасковья, сгорбленная и сморщенная старуха с слезившимися глазами, всегда что-то ворчала себе под нос и вечно охала. Она встретила приехавших не особенно приветливо и точно удивилась, что они взяли да и приехали. Впрочем, внучка Кирюшку она любила.

— Ну, что, старатель? — спрашивала бабушка, гладя его по голове. — Отведал приисковаго житья? Што это у тебя глаз-то?

— Ничего, бабушка…

— Поглянулось?

— Еще как… Лучше не надо.

— А глаз-то это у тебя што? Вот наказание!..

— Это, видно, гостинец… — пошутил дедушка.

Глаз у Кирюшки припух, а над глазом образовался большой синяк. Бабушка Прасковья только покачала головой. Изувечат парнишку ни за что, а куда с ним, с кривым-то? Ах, ты, грех какой! Уж эти парни всегда так, с гостинцами, не мало их износил хоть тот же Ефим, пока вырос.

Дедушка парился в бане до беспамятства. Зимой он выскакивал из бани и валялся прямо в снегу, а потом опять бежал париться. Сидя на полке и похлестывая веником, старик говорил:

— А я тебя, Кирюшка, в контору не отдам… Ни-ни!.. Будь ты мужиком, и конец тому делу… Слышишь?

— Слышу, — отвечал покорно Кирюшка, не могший себе даже представить, как бы он стал жить в конторе, и что бы стал там делать. — Я и сам не пойду в контору, дедушка.

— Вот молодец… завтра пряник куплю.

Утром рано поднялись все, кроме Кирюшки, который проспал до того времени, когда заблаговестили к обедне. Его разбудил дедушка.

— Пойдем в церковь, Кирюшка… Будет спать-то.

Кирюшка наскоро умылся и переоделся по-праздничному, т.-е. в новую ситцевую рубаху. Шапки и сапог не полагалось. Из Туляцкого и Хохлацкого концов народ так и валил в церковь. Мужиков было не много, а шли бабы и ребята. Старики между заутреней и обедней сидели около церкви или на базаре. Небольшая деревянная церковь стояла на площади, которая образовалась между двумя прудами. Торговлю на базаре открывали только после обедни. По дороге к церкви дедушка здоровался направо и налево. Все были знакомы между собой, кроме того, не мало попадалось и разной родни. Всех жителей в Висиме считалось около трех тысяч, и все знали друг друга в лицо, особенно старики. День был ясный, и народу в церкви набралось полно. Кирюшка любил с дедушкой бывать у обедни. Как-то, и праздник не в праздник, если не сходить в церковь. Попадались знакомые ребята, которые дразнили Кирюшку:

— Эй, ты, старатель, шапку потерял!.. Где это тебе глаз починили?

— Кирюшка, не подавись платиной-то!.. Давай, другой глаз поправим…

Мальчишки задирали Кирюшку, и ему очень хотелось подраться, но при дедушке приходилось терпеть. Он довольствовался тем, что показывал озорникам свой кулак.

В церкви уже служба началась, когда они пришли. На правом клиросе дребезжащим, старческим голосом читал и пел один дьячек, Матвеич, сгорбленный старик с двумя смешными косичками на затылке. Народу было столько, что руку просунуть негде. Дедушка едва продрался до прилавка старосты, чтобы отдать свой пятачек на свечку.

— Господи, помилуй нас грешных… — шептал дедушка, кладя земные поклоны.

Кирюшка мало молился, а больше смотрел по сторонам. Все были разодеты по-праздничному, особенно бабы. У стариков лица были такие строгие. Когда ребятишки продирались вперед, их оттискивали без всяких церемоний. На левом клиросе стояли двое заводских служащих и волостной писарь, а на правый к Матвеичу присоединились два поповича и штейгер Мохов, подпевавший басом. Кирюшке все это нравилось, он старался молиться вместе с дедушкой.

После обедни дедушка дождался священника и о чем-то долго с ним разговаривал. До Кирюшки долетели только последние слова священника:

— А ты не сомневайся… Смело отдай. После спасибо скажешь.

Дедушка мялся, перебирая в руках свою шляпу. Он несколько раз встряхивал головой, а потом проговоришь:

— Уж и не знаю, как этому делу быть…

VI.

Из церкви дедушка Елизар прошел на базар, где лавки были уже открыты, и толпа народу все прибывала. Особенно много набралось из Кержацкаго конца. Староверы, главным образом, работали на фабрике или в куренях и щеголяли в халатах из черного сукна и в шелковых шляпах-цилиндрах. На приисках их было очень мало. Базар состоял всего из одного ряда лавок, а затем из мелких лавченок, ларей и просто столов, на которых разложены были разные разности: горшки, пряники, веревки, обувь.

Дедушка Елизар отправился к знакомому торговцу, Макару Яковлевичу.

— Здравствуй, Макар Яковлич…

— Здравствуй, Елизар… Что, должок принес?

— Плохо платина идет…

— У вас все плохо…

Старик замялся. Ему было и совестно, и нужно было прикупить харчу на целую неделю, а денег на уплату долга не оставалось.

— Повремени с долгом-то, Макар Яковлич. Рассчитаемся как-нибудь…

Макар Яковлевич, худенький краснощекий торговец с длинным носом, маленькими глазками и гнилыми зубами, поломался немного, а потом согласился отпустить товар.

— С вами проторгуешься насквозь, — ворчал он. — Ну, чего будешь брать?

— Известно, чего… Крупы надо, соли надо, муки, соленаго моксуна…

На последнем слов язык дедушки Елизара запнулся, точно колесо, наскочившее на камень. Ведь соленый моксун стоит все 25 копеек, — это уж было роскошью. Тоже вот надо бы взять солонинки, потом старуха наказывала купить горшок, у Анисьи башмаки износились. — словом, целая гора всевозможной мужицкой нужды. Пока дедушка Елизар разбирался с харчем и рассчитывался с Макаром Яковлевичем, народ столпился у лавки с красным товаром. Слышались галденье, шутки и смех.

— Афоня Канусик краснаго товару набирает!

— Братцы, смотрите, как Афоня весь базар купить.

У прилавка с красным товаром, действительно, стоял Афоня Канусик, сконфуженный и не знавший, куда ему деваться. Он убежал бы из лавки, если бы не жена, которая его удерживала за рукав.

— Режь ситцу на сарафан, — говорила она, не обращая ни на кого внимания. — Да еще надо кумачу на рубаху, да башмаки новые, да иголку…

Последнее требование заставило всех хохотать.

— Канусиха, а ты уж две иголки сразу покупай. За-одно зориться-то…

Всем было весело, и толпа росла, пока торговец не прогнал всех.

— Чего вы не видали? Уходите… Завидно, вот и пристаете. Тоже, нашли потеху… Сами-то все норовят в долг забрать.

Дедушка Елизар тоже стоял в толпе и только качал головой. — Экой глупый народ, подумаешь… Лезут, как мухи. — Старик все думал о своем разговоре с батюшкой и потряхивал головой. Мысли в его голове двоились, — как-будто и так хорошо, и этак хорошо.

— Дедушка Елизар, — окликнул его осторожный голос.

Это был охотник Емельян. Он был в таких же лохмотьях, как всегда, несмотря на праздник. Отведя Елизара в сторону, он уж шопотом проговорил:

— Пойдем к дьячку Матвеичу потолковать… Дело важнеющее…

— Что же, пойдем. — согласился старик.

— Он сейчас выйдет из церкви. Ребят крестят.

Они остались на базаре дожидаться. Героями торга были те старатели, у которых платина шла хорошо — Шкарабуры, Сотники, Кисляковы, Шинкаренки. Они набирали и харчей и разного «панскаго» товару — чекмени, лошадиную сбрую, сапоги, платки бабам, ребятам гостинцы. Дедушка Елизар смотрел на них и только вздыхал. — Эк, подумаешь, люди как деньгами сорят. Не даром говорится, что у денег глаз нет. Старик опять вспомнил про свою вторую лошадь и совсем закручинился.

— Вот он, Матвеич-то… — шепнул ему Емельян.

Дедушка Елизар купил Кирюшке обещанный пряник и отправил его с покупками домой.

Матвеич усталой, разбитой походкой шагал через площадь к себе домой, подбирая полы распахивавшегося нанкового подрясника. Дедушка Елизар и Емельян догнали его у ворот длинного деревянного флигеля, где помещался причт заводской церкви: — о. дьякон, просвирня и дьячок.

— Матвеич! а мы к тебе… — проговорил Емельян.

— А… — отозвался Матвеич, глядя на них серыми глазами с удивительно маленьким зрачком. — Милости просим.

По пути он достал берестяную табакерку и предложил гостям. Дедушка Елизар отказался, а Емельян с каким-то ожесточением набил себе нос.

— Хорош табачок… Сам делаешь, Матвеич?

— Сам…

Они прошли длинный двор и по деревянной лестнице поднялись в квартиру Матвеича. Это была одна большая комната, разделенная деревянными перегородками на три. В передней, заменявшей кабинет и мастерскую, на стене висели два ружья и небольшой, деревянный шкафик с разной снастью. Это была самая любимая комната Матвеича, потому что из ее окна открывался вид на горы, — впереди стояла зеленая Шульпиха, за ней виднелись Седло, Осиновая и Кирюшкин-Камень; Белая была закрыта Шулыпихой.

Матвеича уже ждал кипевший самовар. Емельян пил и ел все, и поэтому с удовольствием выпил две чашки, а Елизар опять отказался.

— Не случалось его пить… — объяснил он. — Да и что пить один кипяток! Жидко очень…

— А ты попробуй…

— Ладно и так.

Матвеич сходил за перегородку, что-то пошептался с женой и послал куда-то младшего сына. Через четверть часа мальчик вернулся с бутылкой водки. Емельян только крякнул и расправил усы.

— А мы к тебе по делу, Матвеич, — объяснил он. — Дельце есть…

— Дело не медведь, в лес не уйдет…

От водки дедушка Елизар не отказался, хотя ему было немного и совестно опивать Матвеича. Бедный дьячок получал меньше, чем заработает любой мужик, и питался только от своего огорода, коровы и охоты. Ему приходилось туго, но Матвеич никогда не жаловался и терпел страшную нужду с достоинством истинного философа. Емельян тоже отличался философскими наклонностями и поэтому тоже не замечал своей вопиющей нищеты. С Матвеичем он был неразлучен и вместе с ним проживал в горах по целым неделям.

После второй рюмки Матвеич снял с себя подрясник и бережно повесил на стенку, — это была величайшая драгоценность в доме. Он теперь остался в одной выбойчатой рубахе, и об его дьячковском звании напоминали только одни косички. Емельян завел разговор о богатых старателях, которые сегодня форсили на базаре деньгами.

— Обрадовались, дураки… — злился он. — А какия такия деньги на свете бывают, — и понятия не имеют. Да…

— Ну, они-то знают побольше нас с тобой, — заметил Матвеич, он любил подзадоривать завистливого друга.

— А вот и не знают! Да я, если бы захотел, завтра бы богачем сделался…

— Не пугай, Емеля.

— Верно говорю!.. Я бы им показал…

Выпив залпом рюмку водки, Емельян хлопнул дедушку Елизара по плечу и проговорил:

— Хочешь, озолочу, старичок? И не тебя одного озолочу, а всех старателей… Поминайте Емельку. Да…

Матвеич слушал и только улыбался. Очень уж смешно Емелька хвастается. Дедушка Елизар тоже ухмылялся, чувствуя, как у него начинаешь кружиться голова.

— Так обогатишь, Емельян? — спрашивал он.

— И очень просто… Вот и Матвеич скажет. Да-а… Знаешь покос Дорони Бородина на Мартьяне?

— Кто его не знает…

— Ну, так тут тебе и богачество… Хоть руками бери платину. А вы одно долбите: Шкарабуры, Шинкаренки, Канусик… тьфу!… Так, Матвеич?

Матвеич только покачал головой.

— На покосе у Дорони Бородина? Тоже и скажет человек…

— Да я же тебе говорю… Вот сейчас с места не сойти! — клялся Емельян. — Прямо богачество…

— Пустяки, — сказал Матвеич. — Ты думаешь, до тебя никто и не пробовал? Весь Мартьян обшарили… Не положил, — не ищи.

Емельян окончательно рассердился, схватил шапку и, не простившись, ушел.

— Не от ума человек болтает, — заметил Матвеич. — Сон приснился, а он богачество. Пустяки… Уж я ли не знаю Мартьян? Слава Богу, сто раз по нему прошел… Сколько шурфов брошенных по нему. Тоже, добрые люди старались…

Когда дедушка Елизар возвращался от дьячка домой, ему было вдвойне совестно: и дьячка опивал зря, и дела никакого не вышло. Напутал Емелька, только и всего.