Гордец Никашка попал в Медный рудник и с блендочкой [Блендочка – рудниковый фонарь. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.)] на поясе спускался по стремянке в шахту каждое утро вместе с другими рабочими. Он не роптал, не жаловался и вообще не подавал вида, что это ему не нравится. Крепкий был человек, с английской складкой характера. На первый раз ему дали производить съемку новых работ в шахте, что уже совсем не соответствовало его специальности. Но и на этом чужом для него деле Никон сумел так себя поставить, что и рудниковые рабочие и рудниковые служащие отнеслись к нему с большим уважением, как к своего рода начальству. Он и по заводу не стеснялся ходить в костюме простого рабочего – в белом балахоне, запачканном желтою рудниковою глиною. Когда били в четыре часа утра на поденщину, он шел в рудник, но не спускался в шахту, пока не выходило время по его часам, то есть получасом позже других рабочих. Конечно, о таком своевольстве донесено было Федоту Якимычу, который опять рвал и метал, но ничего поделать не мог.
– Он у меня всех рабочих перебунтует! – орал старик. – Да я его в цепи закую, коли на то пошло!
Но это была пустая угроза. Никон мог пожаловаться горному исправнику на неправильное отбивание часов, и Федот Якимыч только скрежетал зубами! И выходил из шахты Никон тоже получасом раньше, чем другие рабочие. Но что больше всего возмущало Федота Якимыча, так это то, что Никону приходилось каждый день четыре раза проходить по Медной улице мимо господского дома. Утром еще ничего, все спали, а среди белого дня это хождение было Федоту Якимычу нож острый, – все пальцами указывали на Никашку, и все ему сочувствовали, хотя открыто и не смели выказывать этого сочувствия.
«Вот навяжется этакой сахар!» – ругался про себя старик.
Это пустое в сущности обстоятельство отравляло ему каждый день. Когда наступал час рабочего обеда, Федот Якимыч заметно начинал волноваться и, притаившись у окна, поджидал, когда пройдет Никашка. Вечером это волнение усиливалось еще более, потому что Никашка шел с работы на полчаса раньше и этим обличал крепостную хитрость главного управляющего, воровавшего у рабочих по получасу.
– Нет, он из меня душу вымотает, Феюшка, – жаловался старик жене. – Ведь все видят, как он вышагивает, разбойник.
– Ну, и пусть его шагает. Тебе-то какая печаль? – успокаивала мужа Амфея Парфеновна. – Ежели он не хочет покориться, так и пеняй на себя…
– А другие-то меня завинят, Феюшка… Скажут, живого человека в шахте гною. Ну, да мне плевать!..
Федот Якимыч сделался не в меру подозрительным и в каждом постороннем взгляде видел упрек себе, хотя в глаза никто и ничего не смел ему говорить. Но наступил час, когда старик услышал и обличающее слово, и притом от кого? – от родной дочери. Раз утром приехала Наташа, такая взволнованная и расстроенная, и прямо заявила отцу:
– Тятенька, что же это вы такое делаете с Никоном-то? Креста на вас нет… да. Все на вас судачат, зачем Никона в шахте гноите.
– Да ты… ты-то откуда заступницей выискалась? – грянул на нее старик. – Да как ты смеешь, негодная?.. Да тебе-то какое дело, а?
Федот Якимыч даже затрясся от охватившего его бешенства и по обыкновению затопал ногами, но Наташа и не думала уступать отцу, а тоже вся тряслась и продолжала свое:
– Должон же кто-нибудь сказать вам правду, тятенька, – ну, вот я и сказала… Другие-то боятся, а я вот взяла и сказала. И не боюсь я вас вот нисколечко…
На шум и крик спустилась из своей светлицы сама Амфея Парфеновна и только развела руками. Положим, и раньше Наташе случалось перечить отцу, – смелая уж такая уродилась, – да все-таки не так, как сегодня: точно белены объелась баба. Так на стену и лезет.
– Да ты ополоумела в сам-то деле? – накинулась на нее Амфея Парфеновна. – Кому ты зубишь-то, Наталья?.. Вот возьму лестовку, да как начну обихаживать…
– Было ваше время, мамынька, учить-то меня, а теперь у меня муж есть, – с дерзостью отвечала Наташа. – Вот вам некому правды-то сказать, потому как все вас боятся… да. А я вот пришла и сказала тятеньке все…
– Ах ты, дрянь! – взъелась старуха. – Да тебе-то какое дело до Никашки, срамница? Вот еще заступа нашлась… Спустить вот в шахту к Никашке: два сапога – пара. Больно зубы-то у вас долгие…
– Мать, оставь! – закликнул Федот Якимыч, успевший опомниться. – Не тронь ее: не от ума болтает человек…
Это неожиданное доброе слово точно придавило Наташу, – она сразу затихла, смутилась и опустила глаза. Старик знаками выслал жену из горницы, прошелся несколько раз, потом быстро повернулся к дочери, обнял ее и шепотом спросил:
– Наташа, Христос с тобой, что ты говоришь?
Наташа бессильно припала своею красивою русою головкою к широкому отцовскому плечу и как-то по-детски всхлипывала.
– Наташа, что с тобой попритчилось?
– Тятенька, родимый, жаль мне Никона… до смерти жаль. Не могу я видеть, как он по заводу ходит рабочим. Так бы вот бросилась к нему, сняла с него все грязное, надела все и сама бы руки ему вымыла.
– Да ты познакомилась с ним, што ли? Ну, говори…
– Только издали и видала, тятенька… Гордый он, умница… Не томи ты его, тятенька: в ножки поклонюсь.
Федот Якимыч ничего не пообещал, как ни молила его Наташа, и ничего не сказал жене: ему не по душе пришлась горячая выходка любимой дочери. И гордая она, и добрая, и вся огонь – вся в него. Был один момент, когда он усомнился в ней: не попутал ли ее бабьим делом грех, но этого не оказалось, и старик успокоился. А все-таки нельзя Никашке спускать, – пусть его походит с блендочкой. После сам спасибо за науку скажет… Амфея Парфеновна зато была огорчена поведением Наташи до глубины души, но по своей материнской логике сейчас же во всем обвинила Наташина мужа, который не умел держать жену в руках. Вот она и блажит. Хорошо, что пришла к отцу с матерью, а домашний срам дома же и изнашивается. У старухи все-таки осталось какое-то темное предчувствие неизвестной беды, которую привезли с собой вот эти самые басурманы.
«Хорошо еще, что Левонида в Новый завод избыли, – подумала в заключение Амфея Парфеновна, припоминая то впечатление, которое немка произвела на Федота Якимыча. – Приворотная гривенка эта немка…»
Леонид Гордеев был определен на службу в Новый завод, под начало Григорию Федотычу. На сына старик надеялся вполне: потачки не даст, хотя и вместе ребятами в бабки играли. Тяжелая рука была у Григория Федотыча, пожалуй, потяжелее родительской, только он разговаривать много не любил, – характером нашибал больше в мать. Чтобы выдержать свою политику, Федот Якимыч определил Леонида в бухгалтерию, то есть не по его специальности, как и Никона. Пусть чувствует, что в его науке никто не нуждается: и без него жили, и при нем проживут. В отместку Никону заводоуправлением Леониду дано было сразу место служащего, с жалованьем в двадцать рублей, что составляло уже целое богатство по сравнению с рабочей поденщиной Никона. Федот Якимыч хотел достигнуть гордеца Никашку не мытьем, так катаньем.
Молодые Гордеевы сразу устроились хорошо в Новом заводе. Завод был небольшой, служащих мало, и все дело вел Григорий Федотыч, сразу наваливший на Леонида кучу канцелярской заводской работы. Впрочем, Леонид и сам был рад, что дорвался хоть до какого-нибудь дела, а то целых полгода он проживал в Землянском заводе совсем без занятий, что томило его хуже всякой работы. И на квартире Гордеевы устроились прекрасно, именно: у заводского попа Евстигнея, который жил в большом господском доме только вдвоем с своей попадьей Капитолиной. Это была оригинальная парочка. Поп был высокий, волосатый, худой и молчаливый человек, вечно шагавший из угла в угол, как маятник, а попадья, красивая и молодая женщина, совсем не умела молчать. Детей не было, и поп с попадьей обрадовались квартирантам, как дорогим гостям, особенно говорунья-попадья. Под ее руководством немка быстро научилась говорить по-русски, так что даже Леонид только удивлялся успехам жены.
– У меня мертвый заговорит, – хвасталась попадья. – Чего бабам и делать, как не разговоры разговаривать?.. Да и немочку твою, Леонид Зотыч, я полюбила сразу, ровно бы вот родную сестру. Только вот одного не может выучить: чи, и кончено. Точно вот примерзло это самое слово у ней к языку…
– Я уж не знаю, как вас и благодарить, Капитолина Егоровна, – повторял Гордеев.
– Как-нибудь авось сочтемся…
Новозаводская попадья славилась как развертная бабенка. Сам Федот Якимыч любил завертывать к ней в гости: и квасом напоит таким, что в нос ударит, и на гитаре сыграет, и песню споет, и наговорит с три короба. Одним словом, на все руки попадья. А уж как она пела, эта самая попадья, – до слез доведет, как зальется. И все-то у ней смешком, да шуткой, да уверткой, точно вот на огне горит.
– Где ты такая и зародилась, Капитолинушка? – бывало, пошутит Федот Якимыч, хлопнув попадью по крутому белому плечу. – Хоть бы и не попу такую жену, так в самую пору…
– И то не по чину досталась попу попадья, – отшучивается Капитолина Егоровна, ласково поглядывая на дорогого гостя. – Кому уж какое счастье на роду написано, Федот Якимыч. От судьбы не уйдешь…
Выговорит попадья такое словечко и сама легонько вздохнет. А поп все шагает из угла в угол, как журавль по покосу, и все молчит да бороду свою теребит. Он с гостями двух слов другой раз не скажет. Федот Якимыч не приезжал в Новый завод без того, чтобы не привезти попадье гостинца – то шелковый платок, то ситцу на платье, то меду или яблоков. Вместе с гостинцами старик всегда привозил попадье поклон от Наташи. А сама Наташа, когда приезжала погостить в Новый завод к брату, все время проводила в поповском доме, где и ночевала. Брата Григория Федотыча она не любила, как и сноху Татьяну, – скучные они какие-то. С попадьей Наташа и спала на одной кровати, а попа выдворяли в это время в дальнюю угловую комнату.
– Хохлатый он у тебя какой-то, – повторяла Наташа в припадке откровенности. – Как ты и живешь с ним.
– А мне хорош, – смеялась попадья.
– Нашла тоже сокровище…
Через Наташу попадья знала решительно все, что делалось в Землянском заводе, и пользовалась этим, чтобы подтравить иногда Федота Якимыча.
Месяца через два по переезде Гордеевых в Новый завод прилетела туда и Наташа. Попадья просто не узнала ее: скучная такая да молчаливая, точно в воду опущенная. Она, против обыкновения, ничего не рассказывала, а только дразнила немку, так смешно коверкавшую русские слова. Вместо «корова» Амалия Карловна говорила «говядина», оглобли называла жердями и т. д. Попадье на первый раз показалось, что Наташа просто приревновала ее к немке, и только улыбалась про себя. День кончился тем, что Наташа капризничала и даже кричала на попадью, а потом вдруг затихла и принялась уговаривать попадью спеть ее любимую песню: «Не взвивайся, мой голубчик, выше лесу, выше гор».
– Голубушка, родная, спой! – умоляла она. – Ох, тяжело мне… тошно.
– Да что случилось-то, говори толком?
– Все будешь знать, скоро состаришься.
Вечером поп Евстигней, по обыкновению, шагал из угла в угол. Попадья уселась на диване с гитарой и пела любимые Наташины песни, а сама Наташа слушала и плакала. Под конец она не выдержала и рассказала все, как на духу.
– Капочка, родная, сама я не своя… – каялась Наташа. – Точно вот громом меня оглушило: ничего не понимаю, ничего не слышу и не вижу. Ты говоришь, а я не понимаю ничего… И как это все случилось?..
– Поп, ты бы вышел, – говорила попадья, предчувствуя интимное объяснение. – Мы с Наташей мало ли что болтаем промежду себя.
Поп покорно хотел выйти, как Наташа остановила его:
– Не уходи, поп: все равно ничего не поймешь… И таиться мне не от кого: мой грех – мой и ответ. Вся тут… Капочка, полюбился он мне, ворог мой лютый, и сама не знаю как и за што. Даже не заговаривала с ним ни единого разу, а все только думаю о нем да про себя ласковые слова наговариваю… Вот как крепко полюбился, што ни крестом, ни пестом не оторвешь его. Ах, пропала моя головушка, Капочка…
– Да кто он-то, обворожитель-то твой? Не говори, сама знаю: гордец Никашка… Слышала мельком, сорока на хвосте принесла. Только я тебя не похвалю, Наташа… Непутевое это дело мужней жене…
– Не понимаю я, ничего не понимаю! – повторяла Наташа, закрывая глаза, как подстреленная птица. – Не искала я его, сам пришел да против самого сердца и встал. Ох, головушка моя!..