I
Получерничка Таисья жила в самом центре Кержацкого конца. Новенькая избушка с белыми ставнями и шатровыми воротами глядела так весело на улицу, а задами, то есть огородом, выходила к пруду. Отсюда видна была и церковь, и фабрика, и господский дом, и базар, и мочеганские избушки, и поднимавшаяся за ними синева невысоких гор. У Таисьи все хозяйство было небольшое, как и сама изба, но зато в этом небольшом царил такой тугой порядок и чистота, какие встречаются только в раскольничьих домах, а здесь все скрашивалось еще монастырскою строгостью. Самосадские и ключевские раскольники хорошо знали дорогу в Таисьину избу, хотя в шутку и называли хозяйку «святою душой на костылях». Чуть что приключится с кем, сейчас к Таисье, у которой для всякого находилось ласковое и участливое словечко. Особенно одолевали ее бабы, приносившие с собой бесконечные бабьи горести. Много было хлопот «святой душе» с женскою слабостью, но стоило Таисье заговорить своим ласковым полушепотом, как сейчас же все как рукой снимало.
По своему ремеслу Таисья слыла по заводу «мастерицей», то есть домашнею учительницей. Каждое утро к ее избушке боязливо подбегало до десятка ребятишек, и тонкие голоса молитвовались под окошком:
– Господи Исусе, помилуй нас!..
– Аминь!..
«Отдавши» свой мастерской аминь, Таисья дергала за шнурок от щеколды, ворота отворялись, и детвора еще тише появлялась в дверях избы. Клали «начал» и усаживались с деревянными указками за деревянный стол в переднем углу. Изба у Таисьи была маленькая, но такая чистенькая и уютная, точно гнездышко. Лавки выкрашены желтою охрой, полати – синею краской, иконостас в переднем углу и деревянная укладка с книгами в кожаных переплетах – зеленой. На полу лежал чистенький половик домашней работы, а печка скрывалась за ситцевою розовою занавеской. Заходившие сюда бабы всегда завидовали Таисье и, покачивая головами, твердили: «Хоть бы денек пожить эк-ту, Таисьюшка: сама ты большая, сама маленькая…» Да и как было не завидовать бабам святой душеньке, когда дома у них дым коромыслом стоял: одну ребята одолели, у другой муж на руку больно скор, у третьей сиротство или смута какая, – мало ли напастей у мирского человека, особенно у бабы? Даже Груздев, завертывавший иногда к Таисье «с поклончиком», оглядывал любовно ее сиротскую тесноту и смешком говорил: «Кошачье тебе житье, Таисья… Живешь себе, как мышь в норке, а мы и с деньгими-то в другой раз жизни своей не рады!»
– Ох, не ладно вы, родимые мои, выговариваете, – ласково пеняла Таисья, покачивая головой. – Нашли кому позавидовать… Только-только бог грехам нашим терпит!
Дома Таисья ходила в синем нанковом сарафане с обшитыми желтой тесемочкой проймами. Всегда белая, из тонкого холста рубашка, длинный темный запон и темный платок с глазками составляли весь костюм. В своих мягких «ступнях» из козловой кожи Таисья ходила неслышными шагами, а дома разгуливала в одних чулках, оставляя ступни, по старинному раскольничьему обычаю, у дверей. Ее красивое, точно восковое лицо смотрело на всех с печальною строгостью, а темные глаза задумчиво останавливались на какой-нибудь одной точке.
«Мастерство» в избушке начиналось с осени, сейчас после страды, и Таисья встречала своих выучеников и выучениц с ременною лестовкой в руках. Эту лестовку хорошо помнили десятки теперь уже больших мужиков, которые, встречаясь с мастерицей, отвешивали ей глубокий поклон. Строгая была мастерица и за всякую оплошку нещадно донимала своею ременною лестовкой плутоватую и ленивую плоть. Но были и свои исключения. Так, Оленка, дочь Никитича, пользовалась в избушке тетки большими преимуществами, и ей многое сходило с рук. Девочка осталась без матери, отец вечно под своею домной, а в праздники всегда пьян, – все это заставляло Таисью смотреть на сироту, как на родную дочь. Лестовка поднималась и падала, не нанося удара, а мастерица мучилась про себя, что потакает племяннице и растит в ней своего врага. Выученики тоже старались по-своему пользоваться этою слабостью Таисьи и валили на Оленку всякую вину: указка сломается, лист у книги изорвется, хихикнет кто не во-время, – Оленка все принимала на себя. У ней была добрая отцовская душа.
Стояла глубокая осень. Первый снег прикрыл загрязнившуюся осенью землю. Пал он «по мокру», и первый санный путь установился сейчас же. Дома точно сделались ниже, стал заводский пруд, и только одна бойкая Березайка все еще бурлила потемневшею холодною водой. Мягкий белый снег шел по целым дням, и в избушке Таисьи было особенно уютно. Накануне Михайлова дня Таисья попридержала учеников долее обыкновенного. К снегу у ней ломило поясницу, и лестовка поощряла ленивую плоть с особенною энергией. Ребятишки громко выкрикивали свои «урки» и водили указками кто по часовнику, кто по псалтырю. Громче всех вычитывала Оленка, проходившая уже восьмую кафизму. Она по десяти раз прочитывала одно и то же место, закрывала глаза и старалась повторить его из слова в слово наизусть. Звонкие детские голоса выводили слова протяжно и в нос, как того требует древлее благочестие.
– Нет, врешь!.. – останавливал голос с полатей кого-нибудь из завравшихся выучеников. – Говори сызнова… «и на пути нечестивых не ста»… ну?..
На полатях лежал Заболотский инок Кирилл, который частенько завертывал в Таисьину избушку. Он наизусть знал всю церковную службу и наводил на ребят своею подавляющею ученостью панический страх. Сама Таисья возилась около печки с своим бабьим делом и только для острастки появлялась из-за занавески с лестовкой в руках.
– Ты чего путаешь-то слово божие, родимый мой? – говорила она, и лестовка свистела в воздухе.
Опять монотонное выкрикиванье непонятных церковных слов, опять кто-то соврал, и Кирилл, продолжая лежать, кричит:
– Эй, мастерица, окрести-ка лестовкой Оленку, штобы не иначила писание!
Для видимости Таисья прикрикивала и на Оленку, грозила ей лестовкой и опять уходила к топившейся печке, где вместе с водой кипели и варились ее бабьи мысли. В это время под окном кто-то нерешительно постучал, и незнакомый женский голос помолитвовался.
– Аминь! – ответила Таисья, выглядывая в окно. – Да это ты, Аграфена, а я и не узнала тебя по голосу-то.
– К тебе, матушка, пришла… – шепотом ответила Аграфена; она училась тоже у Таисьи и поэтому величала ее матушкой. – До смерти надо поговорить с тобой.
– Прибежала, так, значит, надо… Иди ужо в заднюю избу, Грунюшка.
Начетчица дернула за шнурок и, не торопясь, начала надевать ступни, хотя ноги не слушались ее и попадали все мимо.
– От Гущиных? – спросил Кирилл с полатей.
– От них.
В сенях она встретила гостью и молча повела в заднюю избу, где весь передний угол был уставлен «меднолитыми иконами», складнями и врезанными в дерево медными крестами. Беспоповцы не признают писанных на дереве икон, а на крестах изображений св. духа и «титлу»: И. Н. Ц. И. Высокая и статная Аграфена и в своем понитке, накинутом кое-как на плечи, смотрела красавицей, но в ее молодом лице было столько ужаса и гнетущей скорби, что даже у Таисьи упало сердце. Положив начал перед иконами, девушка с глухими причитаниями повалилась мастерице в ноги.
– Матушка… родимая… смертынька моя пришла… – шептала она, стараясь обнять ноги Таисьи, которая стояла неподвижно, точно окаменела.
Такие сцены повторялись слишком часто, чтобы удивить мастерицу, но теперь валялась у ней в ногах Аграфена, первая заводская красавица, у которой отбоя от женихов не было. Объяснений не требовалось: девичий грех был налицо.
– С кем? – коротко спросила Таисья, не отвечая ни одним движением на ползавшее у ее ног девичье горе.
Аграфена вдруг замолкла, посмотрела испуганно на мастерицу своими большими серыми глазами, и видно было только, как вся она дрожала, точно в лихорадке.
– Тебя спрашивают: с кем?
– Ох, убьют меня братаны-то… как узнают, сейчас и убьют… – опять запричитала Аграфена и начала колотиться виноватою головой о пол.
Страшная мысль мелькнула в голове Таисьи, и она начала поднимать обезумевшую с горя девушку.
– Опомнись, Грунюшка… – шептала она уже ласково, стараясь заглянуть в лицо Аграфене. – Што ты, родимая моя, убиваешься уж так?.. Может, и поправимое твое дело…
– Матушка, убей меня… святая душенька, лучше ты убей: все равно помирать…
– С Макаркой Горбатым сведалась? – тихо спросила Таисья и в ужасе отступила от преступницы. – Не будет тебе прощенья ни на этом, ни на том свете. Слышишь?.. Уходи от меня…
Это был еще первый случай, что кержанка связалась с мочеганином, да еще с женатым. Между своими этот грех скоро сматывали с рук: если самосадская девка провинится, то увезут в Заболотье, в скиты, а родне да знакомым говорят, что ушла гостить в Ключевской; если с ключевской приключится грех, то сошлются на Самосадку. Так дело и сойдет само собой, а когда грешная душа вернется из скитов, ее сейчас и пристроят за какого-нибудь вдового, детного мужика. У беспоповцев сводные браки совершаются, как и расторгаются, очень легко. Но здесь было совсем другое: от своих не укроешься, и Аграфене деваться уже совсем некуда. А тут еще брательники узнают и разорвут девку на части.
– Что же я с тобой буду делать, горюшка ты моя? – в раздумье шептала Таисья, соображая все это про себя.
Она припомнила теперь, что действительно Макар Горбатый, как только попал в лесообъездчики, так и начал сильно дружить с кержаками. Сперва, конечно, в кабаке сходились или по лесу вместе ездили, а потом Горбатый начал завертывать и в Кержацкий конец. Нет-нет, да и завернет к кому-нибудь из лесообъездчиков, а тут Гущины на грех подвернулись: вместе пировали брательники с лесообъездчиками, ну и Горбатый с ними же увязался. Кто-то и говорил Таисье, что кержаки грозятся за что-то на мочеганина, а потом она сама видела, как его до полусмерти избили на пристани нынешним летом. Вот он зачем повадился, мочеганский пес, да и какую девку-то обманул… От этих мыслей у мастерицы опять закипело сердце, и она сердито посмотрела на хныкавшую Аграфену. Прилив нежности сменился новым ожесточением.
– Ступай, ступай, голубушка, откуда пришла! – сурово проговорила она, отталкивая протянутые к ней руки. – Умела гулять, так и казнись… Не стало тебе своих-то мужиков?.. Кабы еще свой, а то наслушат теперь мочегане и проходу не дадут… Похваляться еще будут твоею-то бедой.
– Матушка… родимая… Не помню я, как и головушка моя пропала!.. Так, отемнела вся… в страду он все ездил на покос к братанам… пировали вместе…
– А вот за гордость тебя господь и наказал: красотою своей гордилась и женихов гоняла… Этот не жених, тот не жених, а красота-то и довела до конца. С никонианином спуталась…[20] да еще с женатым… Нет, нет, уходи лучше, Аграфена!
– Матушка, не гони, руки на себя наложу.
– Молчи, беспутная!.. на бога подымаешься: приняла грех, так надо терпеть.
Аграфена опять горько зарыдала, закрыв лицо руками. Таисья села на лавку и, перебирая лестовку, безучастно смотрела на убивавшуюся грешницу. Ей было и обидно и горько, и она напрасно старалась подавить в себе сочувствие к этой несчастной. А как узнают на Самосадке про такой случай, как пойдут на фабрике срамить брательников Гущиных, – изгибнет девка ни за грош. Таисье сделалось даже страшно, точно все это ожидало не Аграфену, а ее, мастерицу… А девка-то какая: чистяк, кровь с молоком, и вдруг погубила себя из-за какого-то мочеганина.
– И его убьют, матушка… – шептала Аграфена. – Гоняется он за мной… Домна-то, которая в стряпках в господском доме живет, уже нашептывает братану Спирьке, – она его-таки подманила. Она ведь из ихней семьи, из Горбатовской… Спирька-то уж, надо полагать, догадался, а только молчит. Застрелют они Макара…
– Собаке собачья и смерть!.. Женатый человек да на этакое дело пошел… тьфу!.. Чужой головы не пожалел – свою подставляй… А ты, беспутная, его же еще и жалеешь, погубителя-то твоего?
– Голубушка, матушка… Ничего я не знаю… затемнилась вся…
Таисья отвернулась к окну и незаметно вытерла непрошенную старческую слезу: Аграфенино несчастье очень уж близко пришлось к ее сердцу, хотя она и не выдавала себя.
– Вот што, Аграфена, ты теперь поди-ка домой, – строго заговорила Таисья, сдерживая свою бабью слабость, – ужо вечерком заверну.
– Нельзя мне идти, матушка… смерть моя пришла… Ворота-то у нас…
– Што-о?.. Осередь белого дня?..
– Сноха даве выглянула за ворота, а они в дегтю… Это из нашего конца кто-нибудь мазал… Снохи-то теперь ревмя-ревут, а я домой не пойду. Ох, пропала моя головушка!..