I
Вечер. Накрапывает мелкий осенний дождь, точно просеянный сквозь тонкое сито. По дороге медленно двигаются обозы. Бедные лошадки вязнут в липкой глине и едва тащат тяжело нагруженные телеги.
«И куда это только везут столько товару? — думала Афимья, шлепая по грязи. — Везут, везут, и конца-краю нет… А все в Торговище, на ярманку. Богатые московские купцы наехали теперь».
Идти пешком было тяжело, и Афимья делала частые передышки. У ней захватывало дух. А идти было нужно, чтобы поспеть в Торговище, пока еще на постоялом не заснули. От Притыки до Торговища трактом считалось двенадцать верст. Была и прямая дорога, лугами, но Афимья ночным делом боялась идти по ней: долго ли до греха, ярмарочное время, еще обидят как раз, а по тракту народ день и ночь валом валит. Собственно, Афимья боялась не за себя — что с нее взять, больной и старой, а за таскавшуюся за ней дочь, Соньку.
— Устала, Сонька? — спрашивала Афимья время от времени, и в ее голосе звучала какая-то боязливая нежность.
— Есть хочу, мамынька…
— Ну, придем на ярманку, там у тетки Егорихи перекусим… Даст чего-нибудь. У них теперь всего достаточно…
Сонька ничего не отвечала, и мать слышала только, как она в темноте шлепала босыми ногами. И сарафанишко на Соньке дыра на дыре, и кафтанишко весь обносился — стыдно в люди показаться. У себя-то в Притыке хоть в чем ходи, привыкли уже все к непокрытой бедности. «Ох, горькое дело эта бабья бедность, когда ниоткуда никакой подмоги! Живут же другие люди на белом свете…» Эти горькие мысли стояли у Афимьи на сердце, как давнишнее несчастье.
Было уже часов девять, когда вдали мелькнуло неясное варево от ярмарки в Торговищах. Там все было устроено на городскую руку: и фонари, и трактиры, и театр, — одним словом, чего душа просит. У Афимьи дрогнуло сердце, когда выступило впереди это ярмарочное зарево, и она опять присела на первый камень, чтобы перевести дух. В темноте слышно было, как тяжело катились по грязной, избитой дороге возы с кладью, как фыркали лошади, почуявшие близкий ночлег, как переговаривались ямщики, шагавшие по грязной дороге рядом с возами. Под самым Торговищем место было беспокойное: того и гляди, товар срежут, а то и целый воз стащат. На тракту в ярмарку сильно пошаливали, так что был даже устроен казачий «бекет»[4].
Сонька плелась за матерью с равнодушной покорностью и ни разу даже не спросила, куда и зачем они идут. Такая уж она выросла, точно деревянная. Вот есть да спать, так ее поискать. Задыхавшаяся от ходьбы Афимья чувствовала теперь какое-то озлобление против рослой и здоровой дочери, точно она отняла у матери всю силу.
— Все бы ты только жрала… — ворчала Афимья, поднимаясь. — Эх, затемнели мы, пожалуй, тетка-то Егориха укла-дется спать.
А зарево все разгоралось, точно от настоящего пожара. Место было ровное, степное, а по нему, как по блюду, катилась степная речонка Мурмолка. Торговище появилось всего лет сорок, когда в степи, на берегу Мурмолки, была найдена явленная икона Парасковеи Пятницы Для иконы поставили деревянную часовенку, а около часовенки вырос степной сибирский Торжок. Стали наезжать по осени, когда убирался хлеб, краснорядцы из ближайшего степного городка и торговали всяким товаром прямо с возов, потом выросли ярмарочные балаганы, лари и деревянные «ряды», и в результате получилось Торговище. Сейчас это было настоящее село в несколько улиц и с каменной церковью. Несколько каменных двухэтажных домов, деревянный ярмарочный театр и каменные торговые бани на Мурмолке придавали ему даже городской вид, как уверяли местные патриоты. Но жизнь в Торговище продолжалась ровно месяц, пока происходила ярмарка, а затем это село засыпало на целый год вплоть до следующей ярмарки. Больше половины домов заколачивалось наглухо, и Торговище являлось каким-то мертвым селом. Оставались только так называемые «жильцы», то есть оставшиеся караулить мертвые дома. Одиннадцатимесячный сон с лихвой выкупался лихорадочным оживлением дикого ярмарочного месяца, когда днем кипела торговля, а ночью гремели своими машинами трактиры, распевали хоры арфисток и до утренней зари творилось всякое ярмарочное безобразие.
Афимья вошла в ближайший постоялый двор, запруженный обозными телегами и экипажами. Она прошла прямо в заднюю избу, где была «стряпущая» тетки Егорихи. Передняя изба была набита битком ямщиками, мелкими торговцами, прасолами и приехавшими на ярмарку мужиками, но места не хватило, и часть постояльцев перебралась в стряпущую, где управлялась тетка Егориха у громадной русской печки.
Тетка Егориха не выразила особенной радости, когда увидела Афимью.
— Давно не видались… — ворчала дворничиха, орудуя ухватом. — Сперва-то я тебя и не признала, Афимья: краше в гроб кладут.
— И то помирать пора, Егориха… В чужой век живу.
— На ярмарку помирать приволоклась? — ядовито заметила Егориха, оглядывая стоявшую рядом с матерью Соньку, — А это нешто дочь тебе приходится?
Афимья застыдилась и только тяжело вздохнула, а Егориха оглядывала Соньку с ног до головы и качала головой.
— Ну, и вырастила девку, нечего сказать… В кого она такая-то уродилась у тебя крупичатая?.. Не ущипнешь…
— Пятнадцать годков минуло в успенском посту… На бедность бог здоровья посылает. Может, в горнишные куда определю…
— Так, — протянула Егориха и усмехнулась. — Ну, я с тобой покалякаю потом, а сейчас-то мне не до тебя. Как береста на огне, кручусь я день-то деньской… А ты, девонька, ужо поешь, — проговорила она Соньке, — да вот на лавочку за печкой и приляжь… Утро вечера мудренее.
Она сунула гостье кусок пирога и деревянную чашку со щами. Сонька присела к столу и принялась с жадностью за непривычную еду: дома она и во сне не видала таких щей. А Егориха смотрела на Сонькины голые ноги, покрытые грязью, на заплатанный вылинявший сарафанишко и опять качала головой, переполненной бабьими мыслями. Очень уж красива из себя издалась девка: кровь с молоком. Волос русый, мягкий, шелк-шелком, глаз серый с поволокой, румянец во всю щеку, а тело белое-белое, как у городской барыни… Ну и уродилась девка, всему миру на украшение. Одним словом: крупичатая. Егориха подлила Соньке щей вторую чашку.
— Ее не накормишь, прорву, — заметила Афимья.
— Пусть поест наших ярмарочных-то щей… Ешь, касатка.
Сонька наконец наелась, вытерла рот, по-деревенски, рукой и зевнула: ее томил крепкий молодой сон. Тетка Егориха увела ее за печку и сама уложила спать.
Размалела девонька… — смеялась Егориха, возвращаясь к своим ухватам. — Это ее с еды разобрало: как пьяная, так с ног и валится. И красоту же ты вырастила, Афимьюшка…
— Никто ее не растил, сама выросла. Телка холмогорская. Смучилась с ней Самой есть нечего… голь непокрытая… Избенка провалилась совсем… Помереть бы так в самую пору. А она, Сонька, как назло, вон какая лупоглазая…
Тетка Егориха слушала эти жалобные речи вполуха, потому что нужно было накормить запоздавшую ямщину. Афимья сидела на лавке против печи и слипавшимися глазами наблюдала лошадиную работу ярмарочной стряпухи. Проворная была баба, хотя и в годах — за пятьдесят перевалило. Лицом не вышла тетка Егориха, такая рябая да скуластая, а уж все остальное, как у возовой лошади. Рядом с этой бабой-богатырем Афимья чувствовала себя уже совсем несчастной и никуда не годной.
— Эй, тетка, поворачивайся! — покрикивали ямщики из-за стола.
— Угорела я поворачиваться-то для вас, — огрызнулась Егориха.
Обозные ямщики ели, как едят только обозные ямщики: целый котел одних щей съели, пока от самих не пошел пар, как от загнанных лошадей. А там каша, да пирог с просом, да пирог с соленой моксуниной, да толокно с суслом. Ели до того, что приходилось распоясываться, потом отдыхать, запивать квасом и снова есть. Из едоков больше обозной ямщины едят одни пильщики. Афимья сидела и смотрела на всех, как смотрит чужой человек, который боится «просидеть место» в чужом доме. Она чувствовала себя среди этих работящих, могучих людей еще несчастнее, еще беднее, как, вероятно, чувствовала бы себя заплата на изношенном платье, если бы только она могла чувствовать.
II
Ну, теперь мы с тобой перекусим, чем бог послал, — говорила тетка Егориха, накормив ямщину. — Бывает и свинье праздник: так и мое дело… Ты, поди, притомилась с дороги-то, сердяга? Нет… неможется мне… Вся не могу… А мы полечимся малым делом…
Тетка Егориха поставила на стол сороковку и налила по рюмке. Афимья начала было отказываться, но хозяйка заставила ее выпить.
С устатку-то оно пользительно, Афимья: по всем суставчикам, по всем жилочкам прокатится. Давно я тебя не видала… Гляжу даве на тебя и думаю: «Помрет Афимья не сегодня-завтра»… До рождества, поди, не дотянуть?..
— Где тут дотянуть, когда с ног валюсь…
— Вот, вот… Беспременно этак в посту помрешь, ежели протянешь до поста-то. Ох, горькая!.. Да ты ешь больше, может, силы-то прибавишь.
Угощая Афимью, Егориха главным образом не забывала себя и хлопала одну рюмку за другой. Скоро лицо у нее раскраснелось, как кумач, глаза налились кровью, а язык начал заплетаться.
— Нет, Сонька-то у тебя, а? — повторяла она. — Репа другая такая-то уродится: ядреная, да белая, да ямистая… Ну что же, ей же лучше, значит, Соньке твоей. Верно я говорю?.. У меня есть и сарафанишко ситцевенький, и ботинки козловые, и платочек — обрядим девушку, как следовает. Кому ее такую-то грязную да рваную нужно… Да косу-то ту-угую заплетем, волос к волосу, штобы все форменно. А ты не сумлевайся: не ты первая, не ты последняя. Ох, и грех только с этими девками!.. Я-то не занимаюсь этим делом, а так, пожалею иногда, ну, сарафанишко дам, ботинки, платочек — для этого и держу… Не первая твоя-то Сонька. После какое спасибо говорят тетке Егорихе…
— Да уж не оставь, будь добренькая… В своей коже не выведешь ее на люди-то.
— И много их, таких-то, каждую ярманку из деревень привозят: из вашей Притыки, из Облепихи, из Парменовского волока — со всей округи девок на ярманку волокут на службу.
Оглядевшись, Егориха подсела совсем близко к Афимье и принялась нашептывать:
— Ты только, мотри, сама все дело оборудуй, а то есть тут такие бабешки, которые окручивают девон… Как раз ничего не получите. Мне-то все равно, а жаль, ежели девушка даром пропадет. Вчуже жаль… Ну, так уж ты сама. Да што я учу-то тебя, глупая: лучше меня понимаешь…
Афимья опустила глаза.
— Тошнехонько самой-то, — прошептала она. — Тоже ведь родная дочь, хоть и не в законе…
— Эка невидаль: одинова по рядам пройти… Больше и не допустят. Да я бы сама, кабы могла удосужиться… В лучшем бы виде все устроила, сделай милость. Вот бы как: комар носу не подточит… Главное, не продешевить бы такую кралю писаную. Ведь такой другой и не сыскать… Право! Личико-то еще ребячье, а сама уже вполне — лучше этого скусу не бывает…
У Афимьи тоже начинало шуметь в голове от выпитой водки. Непривычное дело, да и слаба она была, а тут как будто и легче. Э, все равно, не подыхать же, в самом деле, с голоду…
А мне плевать… — храбрилась Афимья, стукая кулаком по столу. — Кто Соньку замуж возьмет? С лица-то не воду пить, а женихи выглядывают, где приданого больше дадут… А у нас одно приданое — голь перекатная. Истомилась я, тетка Егориха… Вытянулась… вся не могу. Ну, теперь Сонькина очередь…
— Да ты што Сонькой своей бахвалишься-то? — вздорила пьяная Егориха. — Гладкая девка, нечего сказать… А только ноне по деревням кругом таких крупичатых девок не оберешься: все московские гостинцы. Куда ни поглядишь — все девки на подбор… Раньше-то этого в заведении не было. Стыдились тоже… А нынче только давай денежки… Такая-то девушка, ежели с умом, ярманки две — три поживет в Торговище, так любой жених возьмет, потому — у ней свои деньги.
— У нас в Притыке после каждой ярманки свадьбы играют… Не брезгают… Ничего…
— Везде так-то, Афимьюшка… Это прежде строгость была на девок, а ноне развей горе веревочкой. Вот хоть тебя взять: из-за пустяков ты пропала тогда…
— А сраму-то сколько напринималась, тетка Егориха? — плакала Афимья, отмахиваясь рукой. — Проходу не давали по деревне, как тяжелой ходила, а потом, как Соньку родила — пуще того срам… Ребятишки Соньку и посейчас корят: «ярморошный калач». У нас всех так, кто не в законе… Ну, а ей ребячьим делом обидно, жалуется, а больно-то все же мне.
— И не говори, всякий издевался бы над нашей сестрой… Так здря ты пропала, Афимьюшка. Вот погляди, как Сонька замуж выскочит, ежели с умом… Ноне-то она еще молода, а через год выйдет.
— Боюсь я… совестно тоже в ряды выходить.
— Ах, дура, дура… Какая там совесть, коли с голоду подыхать приходится. А вы так сделайте: будто на приданое собирать пошли по рядам… Это наши же бабешки придумали. Ну, купцы и будут присматривать Соньку… Да не льститесь на молодых: молодые-то обманчивы… Да от молодого-то сразу с гостинцем уйдет. А выбирайте этакого старенького, поласковее… Уж старенький-то не обидит… Много ли ему надо, а за свою охотку озолотит. Погонные есть старички на таких вот девчонок… Им не надо другую, а давай вот этот самый скус.
— Слыхала…
— И озорства от старенького не будет, а все честь честью. Не обидит сироту… Уж я эти дела вот как знаю: тоже на людях болтаюсь. Кабы сама молодая была, так не ломалась бы в стряпухах, да уж из годков вышла… Тьфу!.. Мелю и сама не знаю што…
Весь постоялый давно спал, только в стряпущей горела оплывшая сальная свечка, слабо освещавшая беседовавших женщин. Тетка Егориха уже давно клевала носом, но бодрилась, подогретая этими ярмарочными душевными разговорами. Дальше начались уж настоящие «бабьи шепоты».
— Я так полагаю, што четвертной билет… — шептала Афимья.
— Дура ты, вот што… Без сотельной и не разговаривай…
— А не дадут?
— И с удовольствием… Две сотельных отвалит старенький-то, ежели разгорится сердцем. Бе-едовые из них издаются… Ничего не жаль!..
Тетка Егориха так и заснула, повалившись на стол, а Афимья прилегла на лавочку да так и не могла глаз сомкнуть вплоть до белого света. И тяжело ей дышать, и грудь ноет, и холодом обдает, а в голове мысли разные, как камни, пересыпаются. Закроет глаза, как будто забудется, и сейчас же вздрогнет… Страх на нее нападает. Давно эго было, как ее, круглую сироту, привезла на ярмарку двоюродная тетка и продала одному молодому купцу. Конечно, какой разум у глупой девчонки по шестнадцатому году — радехонька, что сарафан новый купец подарил, да ботинки, да платок. Да и купец нравился — белый да румяный, как теперь Сонька. Вся в него уродилась… Обещался в другой год приехать… Воротилась Афимья с ярмарки домой и почувствовала себя беременной. Пошла к тетке, а та ее срамить да в шею. Так и износила свое бесчестье Афимья одна и чуть рук на себя не наложила. Потом родилась Сонька… Тут и стыда не стало, а начала Афимья ждать ярмарки осенью в Торговище: приедет Василий Иваныч, как звали Сонькина отца, и поможет ей, а то и совсем увезет. Что ему стоило, Василию Иванычу: богатый купец и три лавки с красным товаром в рядах держал. Только фамилию купца Афимья забыла, да и раньше не знала… И ждала же она этой ярмарки, как христова дня: недели считала, дни считала, часы считала. Не каменный же человек Василий Иваныч: увидит свою кровь, Соньку, и сжалится. Намаялась она за его лакомство, настыдилась, а девичьих слез и не пересчитать.
Наступила и ярмарка. Захватила Афимья с собой Соньку и отправилась в Торговище. Чего только не передумала она, когда подходила к рядам, где торговали красным товаром. Вот и лавки Василия Иваныча… Подошла она к первой, где он сам сидел, и видит, что кто-то другой торгует. И сердитый такой…
— Мне бы Василия Иваныча повидать… Он здесь торговал.
— Никакого Василия Иваныча нет, да и не было никогда.
— Ну, уж это я знаю, какой Василий Иваныч был…
— А знаешь, умница, так поищи хорошенько.
Сошлись купцы и подняли на смех несчастную Афимью, а она разревелась, им еще смешнее.
Ты бы на него тогда колокольчик надела, штобы не потерялся, — высмеивали московские краснорядцы-зубоскалы. — Фамилия-то как будет?
— Василин Иваныч…
Так и ушла Афимья ни с чем, кроме того, что набралась нового сраму.
И вторую ярмарку так же было, и третью: пропал Василий Иваныч, точно в воду канул. Стала перебиваться Афимья от ярмарки до ярмарки, потом служила горничной, потом кухаркой на той же ярмарке, пока была в силах. Так и износилась заживо.
III
На другой день утром тетка Егориха поднялась в дурном настроении духа: у ней трещала голова с похмелья. На Афимью с Сонькой она не обращала никакого внимания и с особенным ожесточением совала свои котлы в топившуюся печь. Афимья не решалась первой завести речь об обещанной одеже и терпеливо ждала, когда тетка Егориха заговорит сама.
Немного прочухавшись, стряпуха добыла из сундука сарафан из дешевенького ситца, ботинки и платок.
— Ну-ка, рвань деревенская, оболокайся! — сердито командовала Егориха, тыкая в нос Соньке своей одеждой, — Да рожу-то сперва вымой…
Туалет происходил за печкой, чтобы не видно было мужикам. А потом тетка Егориха устыдилась собственной грубости, посадила Соньку на лавку и сама расчесала ей голову и заплела тугую косу.
Ну, девушка, теперь совсем… — проговорила Егориха, оглядывая Соньку с ног до головы. — Кабы тебе прицепить хвост, так полная бы барыня вышла… Пора, Афимьюшка. Эх, жисть наша бабья…
После бессонной ночи Афимья едва держалась на ногах. Когда-то красивое лицо было покрыто мертвой бледностью. Сонька ничего не понимала, для чего ее обрядили, и вопросительно смотрела то на мать, то на тетку Егориху.
— Ну, ступайте, горькие… — выпроваживала их Егориха. — А ты, Афимьюшка, попомни мой-то наказ… Ну, что еще стоите столбами, деревня немшоная!..
Афимья плохо помнила, как они вышли на улицу, как дошли до церкви, как повернули мимо ярмарочных палаток и ларей к деревянным рядам, пестревшим яркими вывесками. Народу было нетолченая труба, и Афимья боялась только одного, как бы не встретить своих притыканских: увидят обряженную Соньку и подымут на смех.
Вот и ряды с красными товарами… Афимья остановилась перевести дух: ее точно душила какая-то невидимая рука, а в глазах шли круги и красные пятна. Сонька с любопытством глазела на пеструю толпу, сновавшую у рядов. Шли, ехали, галдели, размахивали руками, божились, ругались — одним словом, ярмарочная толпа. Глазными покупателями являлись, конечно, деревенские. Около рядов особенно много было баб. Из сотни этих толкавшихся и глазевших баб покупала одна, а остальные могли только завидовать этим редким счастливицам. Главная покупка красного товара шла на осенние свадьбы. Краснорядцы выскакивали из лавок и зазывали покупателей с московским нахальством, чуть не хватая их за горло.
— Эй, тетка, у нас покупала! — ревел краснорожий молодец, галантно изогнув весь свой корпус. — Сегодня на деньги, завтра в долг… Лутчие ситцы! Миткаль! Плис!.. Иголки, нитки, тесемки, каленкор!..
— Сукно, сатин, треко, драп!.. Пальты готовые!.. Пожжалуйте… Без запросу… Кто купит — три года спасибо говорит и других к нам же посылает. Шерстяные материи… люстрин… бумазея!..
Где-то в ближайшем балагане немилосердно наяривала охрипшая шарманка и неистово выкрикивал Петрушка:
— Кар-раул… ограбили! Утащили шапку из ежевого меху, да шубу на меху из гусиных лапок, да железную трубу от серебряного самовара, да прошлогоднего снегу воз, да два фунта дыму… Ой, батюшки, ограбили!..
У Афимьи захолонуло на сердце, когда они подошли к первой лавке. Она вошла и остановилась у порога, заслонив Соньку одним боком.
— Тетка, что покупаешь? — пристал к ней краснорожий молодей.
— Мне бы хозяина повидать…
Молодец смерил Афимью с головы до ног, осклабился и молча ткнул пальцем на конторку, за которой стоял бородатый купец.
— Не будет ли милости на бедность.. — заговорила Афимья. — Дочь вот невеста… Замуж хочу выдавать…
Купец отодвинул счеты, поднял глаза на просительницу и отрезал:
— Мы эфтакими делами не занимаемся… Проходи. Эй, вы, очертелые, зачем всякую шваль пущаете?..
Когда Афимья вышла из лавки, между молодцами поднялся шепот и смех.
— Невесту повели!.. — галдели краснорядцы. — Кто дороже даст!.. А девка ничего: мак…
Во второй лавке Афимью и Соньку обступили молодцы и загалдели прямо в лицо: хозяина не было в лавке.
— А жениха-то где возьмешь, тетка? Тоже бы привела показать: оно бы куда жалобнее вышло.
Старый седой приказчик, стоявший у кассы, сердито отплюнулся и, сунув Афимье двугривенный, выпроводил ее.
— Иди-ка, матушка, лучше домой, да не страми дочь… — посоветовал он. — Тоже, крестьяны здешние: вконец около ярмарки измалодушествовалась. Родную дочь повела…
В третьей лавке хмельной купчик подарил Соньке платок и все хотел ее обнять, но она убежала. Кое-где давали мелкую монету или обрывок ситца и везде встречали и провожали шуточками, насмешками и грубым издевательством. У Соньки выступали уже слезы на глазах, и она одной рукой крепко уцепилась за мать.
— Мамынька, пойдем домой… — шептала она.
Без того взволнованная и огорченная, Афимья ударила Соньку кулаком в бок так, что та разревелась совсем уж не к месту. Их окружила хохотавшая толпа.
— Вот так невеста!.. О-хо-хо!.. Ее еще с ложки кашей надо кормить.
Взбешенная Афимья ударила Соньку по лицу, а потом схватила за косу и сбила платок с головы. Кругом стоял настоящий стон от хохота. Но вдруг толпа расступилась, и подошел седенький розовый старичок.
— Нехорошо, милая… ах, нехорошо! — уговаривал он расходившуюся Афимью, придерживая ее за руку. — Первое дело, в публичном месте не дозволено производить скандал, а второе… Эй, вы, что вы в самом-то деле проходу не даете бабе! Ну, ступай, милая, своей дорогой…
Афимья обрадовалась случаю и чуть не бегом потащила Софью вперед, только бы уйти из проклятых рядов. Когда она шла уже по площади, ее догнал купеческий молодец и таинственно пригласил следовать за собой. У Афимьи екнуло сердце, как у рыбака, у которого клюнула большая рыба. Молодец повел женщин позади рядов, где свалены были пустые коробья, сундуки и всякий хлам, а потом задней дверкой в какую-то контору при лавке. Там уже ждал их тот самый седенький старичок, который только что освободил их от нахальной толпы. Он сделал молодцу знак, и тот исчез, как тень.
Старичок припер дверь и заговорил:
— Ну, невеста, будет тебе реветь-то… хе-хе! Слезы-то твои ужо шелковым платочком утрем.
— Девичье дело… застыдилась малым делом… — оправдывалась Афимья, оправляя платок на голове Соньки. — Пристали охальники… ржут…
— Все исправим… — повторял старичок, притягивая Соньку к себе за руки. — Сколько тебе лет? А зовут как?.. Словом, девушка, нечего сказать: ходить бы тебе в кумаче да в шелку.
Он ласково потрепал ее по заалевшей щеке, а сам так и впился в нее глазами. Очень уж аппетитная штучка… Всем взяла: и ростом, и лицом, и румянцем, а глаза совсем бархатные. Сонька тоже смотрела на ласкового старичка и улыбалась: ей вдруг стало весело. Вот эта улыбка, точно обухом, ударила старика по голове… Он выпустил Сонькину руку и сам побледнел. Губы что-то шептали и не могли выговорить. Старик смотрел то на мать, то на дочь и напрасно старался что-то припомнить, как неожиданно разбуженный человек припоминает вылетевший из головы яркий сон.
— Так… так… — шептал он. — Софьей, говоришь, звать? Да… Так-с. А тебя Афимьей?.. Ну-ка, ты, Сонюшка, выдь малым делом, а мы тут потолкуем…
Когда девушка вышла, старик ухмыльнулся, припер дверь и вполголоса повел переговоры. Афимья старалась не смотреть на него и машинально повторяла подсказанную Егорихой цифру.
— Дорожишься маленько… — торговался старичок, соображая что-то про себя. — Таких-то невест по ярмарке ходит сколько угодно…
— Много их, да супротив моей Соньки рожей не вышли…
— Так, так… Вот што я скажу тебе, миленькая: ты посиди пока здесь с Сонькой-то, а я за деньгами в банк съезжу. При себе-то таких больших денег не держу…
Афимья согласилась. Старичок впустил Соньку и по пути ущипнул ее за щеку.
— Подождите меня, красавицы, а я живой рукой оберну.
Старичок еще раз пощипал Соньку по щеке и, приподняв ее лицо за подбородок, проговорил:
— Ну, улыбнись, ягодка… хе-хе!
Он опять впился в нее своими ласковыми глазами и опять почувствовал себя жутко, когда Сонька засмеялась от щекотки.
«Она и есть!..» — думал старик, припирая дверь, чтобы гостьи не ушли без него.
Он ужасно торопился и, схватив первого извозчика, велел ехать к исправнику. На его счастье, исправник был дома. Старик сунул стражнику какую-то мелочь и просил доложить о себе не в очередь: другие просители могли ждать. Исправник, Иван Семеныч, знал его лично и не заставил просить во второй раз.
— Что так ускорился, Василий Иваныч? — пошутил исправник, когда старик вошел к нему в кабинет.
— Да уж так-с… Особенное такое дельце-с, Иван Семеныч. Даже, можно сказать, из ума вышибло…
Он, видимо, стеснялся, с чего начать, и все посматривал на дверь, а потом махнул рукой и торопливо рассказал про свою встречу с Сонькой.
— Ну, так что же? — улыбнулся исправник, молодцевато подмигнув. — Ах, шалун… Давно надо богу молиться, а он вон что придумал… Хе-хе!..
— Нет, вы выслушайте-с, Иван Семеныч… Действительно, был и такой грех: польстился. Уж очень хороша девочка: один сок… Хорошая. Послал я за ними молодца, ну, то, се, разговариваю, а как она улыбнется, значит, Сонька…
— Ах, Василий Иваныч, Василий Иваныч… Нехорошо… — повторил исправник, качая головой, — Ведь вы, москвичи, весь уезд у меня развратили, а кругом Торговища верст на двадцать все население незаконнорожденное. Ну-с, улыбнулась Сонька и…
— Меня точно обухом по голове: дочь у меня есть, так вот как есть вылитая Сонька… Даже страшно мне сделалось. Потом гляжу я на мать-то: мой грех был. Еще подумал: как раз годы-то Сонькины сходятся. Ну, уж мне совсем муторно сделалось: моя кровь эта самая Сонька…
— Вот так фунт!..
— И, например, эта ее мать желает непременно продать ее, Соньку, а Сонька, например, — моя кровная дочь… И продаст!.. Вот я и пришел к вам, Иван Семеныч… Явите божескую милость, насчет Соньки, например, чтобы сраму этого не было…
Иван Семеныч сделал большие глаза и покачал только головой: в его практике это был еще первый случай.
— Что же я могу сделать, Василий Иваныч? — соображал он. — Сегодня помешаем продать — завтра продаст… Выслать в деревню могу.
— Нет, зачем высылать — опять придет. А нельзя ли ее задержать на время, ярмарки вместе с дочерью, а потом уж выпустить? Например, я объявлю подозрение на них вот сейчас же, а вы их на цепочку… Жалеючи Соньку, хлопочу, Иван Семеныч. Тоже ведь не чужая… Ох, грехи!., грехи!.. И, кроме всего этого, я желаю ее обеспечить, значит, Соньку…
Старик достал бумажник и выложил пред Иваном Семенычем пятирублевую ассигнацию.
Когда из высидки выпустите их, так это Соньке на приданое, не без самодовольства проворчал он. — Тоже и на нас крест есть… Можем чувствовать.
Афимья с Сонькой действительно просидели всю ярмарку в кутузке по подозрению в краже бумажника у Василия Иваныча, а потом были выпущены. Сонька не получила и того «приданого», какое ей оставил Василий Иваныч…{4}