Рассказ

I

— Видели Марзака… — торжественно заявлял наш кучер, Яков, неподвижный и вялый хохол.

— Где видели?

— А по улице иде, пранци его батьке…

— Что же, его задержали, Марзака?..

— А зачем его держать: сам приде ночью у кабак — там и словимо.

— А если не придет?

— Приде… Куда вин денется, пранцеватый?..

При последнем слове Яков лениво улыбался, раскуривал трубочку и делал необходимые приготовления к предстоящей ночью баталии, то есть лез на печь и доставал чугунный пест от ступки — единственное оборонительное и наступательное оружие в нашем доме. Хохлацкое спокойствие производило на нас, детей, импонирующее впечатление, и мы смотрели на Якова с раскрытым ртом, как на героя: Яков будет ловить разбойника Марзака; Яков побежит в кабак с чугунным пестом в руках по первому удару набатного колокола крепостной заводской конторы; Яков будет вязать веревкой Марзака, и т. д.

— Яков, а тебе не страшно? — приставали мы к нему. Ведь Марзак с ножом…

— Нехай с ножом…

— Он тебя зарежет…

— А пест?

Мы, дети, страшно волновались и выслеживали каждый шаг Якова до того момента, когда нас отправили спать. Волновались и большие, хотя эта история повторялась через известные промежутки не один раз. Всего более смущала уверенность, что Марзак должен прийти именно в кабак и никуда больше. В этой мысли было что-то роковое, неизбежное, как сама судьба, и фатализм положения пугал одинаково как больших, так и маленьких. В Марзаке чувствовалась какая-то стихийная сила, не укладывавшаяся в тесные рамки заурядного прозябания.

Вечером, когда все стихло, в калитку осторожно стучала какая-то невидимая, таинственная рука. Кучер Яков, не торопясь, выходил за ворота и долго с кем-то шептался, а потом возвращался в кухню и упорно молчал.

— Из конторы сотник приходил… — объясняла нам кухарка под величайшим секретом. — Народ сбивают… Легкое место сказать: одного человека пымать!.. тьфу!..

В кухарке сказывалось смутное сочувствие к геройству Марзака, и она любила рассказывать, как этот разбойник бросался с ножом на заводского приказчика, как его ловили, заковывали в кандалы, драли в «машинной», а потом увозили в Верхотурье, в острог. Марзак сидел несколько времени, а потом уходил и непременно возвращался опять к нам, на Шайтанский завод. Раз ушел он из острога зимой в одной рубахе; босой, и ничего, остался жив. Вообще получался легендарный человек, который умел заговаривать даже пули конвойных солдатиков. Все эти рассказы, конечно, припоминались именно в этот момент, когда весь завод ждал набата. Лежишь в своей теплой детской кроватке и со страхом думаешь о «машинной», где наказывали за всякую крепостную провинность розгами, о верхотурском остроге, о глубоких зимних снегах, по которым бежит босой Марзак, и детское сердце сжимается от ужаса. И жаль делается, и страшно, и какое-то тяжелое чувство поднимается в душе против неизвестного, расплывающегося в детском воображении зла. Приказчик Завертнев, на которого Марзак бросался с ножом, часто бывает в нашем доме, он такой веселый, добрый человек. И его тоже жаль… Зачем Марзак хотел зарезать этого Завертнева? В ушах даже поднимается звон кандалов, в которых мы видали Марзака не раз… Да и вот сейчас этот самый Марзак идет с ножом к кабаку, где его будут ловить… Детское сердце замирало от страха, и ухо старалось поймать малейший шорох.

Действие начиналось обыкновенно ночью.

Прежде всего повторялся таинственный стук в калитку, и кучер Яков, захватив чугунный пест, исчезал из кухни не менее таинственно. Наступала зловещая тишина. Лежавшая на печи кухарка тяжело вздыхала и вполголоса начинала причитать:

— Микола милостивый… О-ох, согрешили мы, грешные!..

Делалось вообще ужасно страшно, так что для безопасности забираешься под одеяло с головой и даже затыкаешь уши, точно хотят ловить не Марзака, а тебя, такого маленького и беззащитного. Но никакое одеяло не спасает: ухо ловит осторожный топот торопливых шагов под окнами… Вот во весь опор пронеслась лошадь… От нашего дома до кабака всего сотни две шагов: подняться в гору, повернуть налево, и сейчас под горой, на берегу горной речонки Шайтанки стоит кабак. Из заводской конторы и господского дома, где жил приказчик, нужно идти мимо нашего дома, и по звуку шагов догадываешься, что невидимые люди бегут торопливо туда, к кабаку. Вот и набатный колокол залился лихорадочным звоном.

— Матушка, Казанская богородица… Помилуй нас! — уже громко молится кухарка, и в звуках ее голоса стоят дешевые бабьи слезы. — Микола милостивый… угодники бессребреники…

Такой набат возвещал, что Марзак в кабаке. На улице поднимался громкий топот бегущих — теперь уже никто не бережется. Народ бежал из фабрики и с Заречного конца. А колокол все звонит частыми смешанными ударами, точно пульс лихорадочного больного… Потом все сразу замирает — и колокол, и бегущие шаги, и конский топот, но эта зловещая тишина еще страшнее недавнего шума, и чувствуешь, как отзванивает набат в груди — собственное сердце, а в висках тяжело шумит кровь. Все чувства напрягаются до последней степени. Не слышно даже причитаний кухарки, которая тоже насторожилась, как птица. «Господи, что же будет: поймают Марзака или он кого-нибудь зарежет и уйдет?..» Точно в ответ, где-то там, под землей, глухо проносится смутный гул. Вот он ближе, ближе, точно поднимается какая-то волна. Опять топот, громкий говор, чей-то одинокий плач; по улице проходит целая толпа народа: это ведут в «машинную» пойманного Марзака.

— Ну что? — спрашивает отец, когда Яков возвращается.

— А пымали… и нож у сапоге, во який нож, — объясняет Яков, охваченный лихорадкой совершенного подвига. — Мы его у кабаке узяли… Подходим: седит, постучали у дверь: седит, вошли: седит…

— То-то, поди, напугали мужика, аники-воины, — язвит кухарка. — Легкое место, всей-то ордой на одного человека навалились. Избили почти насмерть?..

— А як же?.. Вин с ножом…

Кухарка что-то ворчит себе под нос, Яков выкуривает для успокоения последнюю трубочку, и все засыпает, как засыпает и сам Марзак в «машинной». Всю ночь гремит одна фабрика да дымят без конца высокие трубы, рассыпая снопы красных искр.

Шайтанский завод принадлежит к числу тех медвежьих углов, которые редко попадаются даже на Урале. Он залег своими бревенчатыми избами по западному склону горного кряжа и в описываемое нами время (конец пятидесятых годов) едва имел две тысячи населения, сосланного сюда с разных сторон, основанием служили раскольники, потом к ним прибавили туляков и хохлов, пригнанных из России. Наш кучер Яков был «пригнанный» хохол, а Марзак — туляк. Характерной особенностью крепостного нрава на заводах было то, что в это время создался контингент крепостных-беглых и крепостных-дураков. Бегал кержак Савка, потом хохол Окулко и Беспалый, но всех их выше по цельности типа стоял Марзак. По крайней мере, в нашем детском воображении он сложился в сказочного героя, которого не держали ни тюремные стены, ни кандалы, не говоря уже о «машинной» и своих заводских торгах. Всего сильнее действовал на воображение открытый характер его действия. Втайне все население сочувствовало ему, как живому протесту против жестоких заводских порядков, тем более, что Марзак никому, кроме заводских властей, никакого зла не делал.

Пойманный Марзак запирался в «машинную», то есть теплое помещение для пожарных машин, где жили заводские конюхи. Здесь обыкновенно производилась порка, и, проходя мимо заводской конторы, можно было частенько слышать отчаянные вопли истязуемых в «машинной». Самое здание конторы уже имело в себе казенный внушительный вид; низенький, рассевшийся на две половины дом с высоким мезонином и белыми колоннами выстроен был в казарменно-классическом стиле времен Аракчеева и стоял «в самом горле», как говорили рабочие, то есть в конце плотины, так что всякий должен был проехать мимо этой конторы — другой дороги не было. Мы, дети, относились с каким-то особенным уважением к этому таинственному месту, и только желание посмотреть на знаменитого разбойника Марзака побороло спасительное чувство страха. Помню, как под предводительством нашего кучера Якова мы отправились туда в первый раз прямо под белые колонны, где шел сквозной коридор с улицы на двор. Несколько кучеров, «отвечавших» и по заплечным делам, встретили Якова, как своего: русские кучера отличаются необыкновенной общительностью и братскими чувствами.

— А мы до Марзака… — равнодушно объяснял Яков, показывая на нас движением головы.

Нас повели через дверь к низенькому бревенчатому зданию, которое по наружному виду решительно ничего страшного не представляло; обыкновенный каретник, и только распашные двери были обиты кошмой. Это и была «машинная». Когда дверь растворилась, на нас пахнуло совсем хозяйственным воздухом: пахло дегтем, кожей, ржавым железом и злейшей кучерской махоркой. В «машинной» стояла полутьма, и глазу необходимо было к ней привыкнуть, чтобы различить ряд пожарных машин и внутреннюю дверь в следующее отделение. Небольшое оконце в этой двери, заделанное железной решеткой, глядело, как единственный глаз.

— Эй, Федя… — осторожно окликнул один из кучеров, заглядывая в решетчатое оконце.

Где-то в глубине резко грянули железные кандалы, и у оконца показалось красное лицо Марзака.

— Дайте табаку на цигарку… — как-то равнодушно попросил голос из-за решетки.

Наше любопытство было вполне удовлетворено: Марзак оказался настоящим разбойником — в кандалах, в красной рубахе, с хриплым голосом и одним глазом, а другой отсутствовал.

Через несколько дней, после приличной домашней экзекуции, его увозили в Верхотурье. Картина получалась самая импонирующая: Марзак сидит в телеге в своей кумачной рубахе, без шапки и, по старозаветному разбойничьему обычаю, истово раскланивается на все четыре стороны. Помню до мельчайших подробностей эту большую угловатую голову, на которой при каждом поклоне трепалась волна русых шелковых кудрей. Сотни народа бегут за телегой, а Марзак все кланяется, пока его красная рубаха, точно кровавое пятно, не исчезла на повороте к роковому кабаку. местился, — водолив уступил половину своей каютки, и это представляло громадные удобства. Отвал каравана с пристани составлял всегда событие, и я с удовольствием наблюдал суетившуюся на берегу толпу. Весной на Чусовой набирается до 20 тысяч пришлого «чужестранного» народа, сгоняемого сюда нуждой из соседних губерний, а осенью работают все свои пристанские или с ближайших заводов. Нужно заметить, что в бурлаки из заводских шли самые оголтелые и замотавшиеся рабочие, пользовавшиеся самой плохой репутацией. Так было и теперь. Коренные чусовляне перемешались с заводчиной, и получилась самая пестрая бытовая картина. Меня интересовал не самый сплав, который осенью ничего особенного для нас, уральцев, не представлял, а только бурлаки.

— Да не варнаки ли… а?.. — орал водолив, который метался по полубарку во время отвала с таким азартом, точно нас осадил неприятель. — Куда прете?.. Эй, бабенки, вы у меня смотрите… Ну и народец… а?!

Сходни сняты, снасть отдана, и барка медленно отделилась от берега.

— Шапки долой! — скомандовал сплавщик.

Головы обнажились. Посыпались торопливые кресты. В этот момент с берега из толпы вынырнул высокий мужик с котомкой за плечами, догнал медленно двигавшуюся барку и при помощи легонького шестика ловко перепрыгнул через воду. Он так плашмя и упал на палубу прямо под ноги изумленному водоливу, который в азарте хотел его столкнуть обратно в воду, но это было не так-то легко сделать: мужик ухватился одной рукой за канат и замер.

— Не тронь… — спокойно заметил он, не обращая внимания на пинки водолива.

— Эй, Данилыч, отвяжись, — окликнул водолива сплавщик. — Разве ослеп…

Бурлаки сначала захохотали, счастливые даровым представлением, а потом смолкли и зашептались.

Этот эпизод быстро затерялся в пестрой смене новых впечатлений. Плыли мимо оригинальные берега, подпиравшие реку разорванной линией чередовавшихся скал; показывались и быстро прятались глухие лесные деревеньки; прошумел первый перебор, где река, сдавленная камнями, неслась с шумом и ревом оперенными белой пеленой майданами[5], точно в тесноте бежало стадо белых овец; хмурое осеннее небо неприветливо глядело сверху из-за диких скал, и наконец медленно и настойчиво пошел осенний назойливый дождь, не знающий пощады. Ничего не оставалось, как уходить в каюту, где водолив Данилыч уже «смастачил» чай. Я нашел своего сожителя в полном отчаянии.

— Это не барка, а острог… — ругался Данилыч, обрадовавшись случаю поделиться своим горем. — Разбой, одно слово.

— Да что такое случилось?

— А Федька?.. Зарежет он нас всех…

— Какой Федька?..

— А Марзак? Ну, еще даве на шестоке на барку перескочил; разбойник и есть разбойник…

Я не узнал героя своих детских воспоминаний и не мог удержаться, чтобы не выскочить из балагана и не посмотреть на знаменитого Федьку. Страшного, однако, ничего не оказалось. Федька, как ни в чем не бывало, стоял подгубщиком у поносного[6] и ворочал его, как матерый медведь. Картина бурлаков, работавших под дождем, была самая жалкая. Что-то такое беззащитное и оторванное от всего чувствовалось под этими мокрыми лохмотьями, безмолвно шевелившимися на палубах по команде сплавщика. Федька работал за двоих, и сплавщик любовно смотрел на него, когда он «срывал» тяжелое поносное, как перышко. Теперь было понятно, почему сплавщик заступился за Федьку, когда расстервенившийся Данилыч хотел столкнуть его в воду.

Бойкий пристанский народ резко выделялся в среде заводчины. Чусовляне были, как у себя дома, а заводские, привыкшие к своей огненной или куренной работе, выглядели чужими, непривычными людьми. Исключение представлял один Марзак, видимо, ломавший не первый караван по Чусовой. В течение двух недель я внимательно присматривался к оригинальной бурлацкой артели, которая сложилась так же быстро, как и все другие мужицкие артели. Повторилось поразительное явление, которое меня всегда занимало: в течение нескольких часов сложилось твердое и бесповоротное общественное мнение, и каждому отведено было надлежащее место. Сделалось это само собой, по молчаливому соглашению, и вся барка представляла собою один организм с тонким распределением ролей, обязанностей и разных возможностей. И разбойник Марзак сразу занял свое особенное место: он не принимал никакого участия в бурлацком галденье, мелких ссорах и ругани, точно не замечал ничего кругом. Между тем, когда требовалось по какому-нибудь экстренному случаю, — села барка на мель, подрались бабы, — мнение бурлацкого круга, его голос имел решающее значение. Высказывал свою мысль Федька коротко, в нескольких словах, но здесь все было обдумано и взвешено.

— Уж Федька скажет, точно гвоздь заколотит!.. — говорили про него бурлаки. — Такой уродился.

Ростом Марзак был невелик, но широк в плечах и, как все силачи, сильно сутуловат. Лицо было такое же красное, и все те же русые кудри шапкой стояли на угловатой голове. Вытекший глаз придавал этому лицу угрюмое выражение. Одет он был, как и все: синяя пестрядинная рубаха, рваный армяк, худые сапоги на ногах, шапка в форме вороньего гнезда, и все тут. Разбойничьей красной рубахи не было и в помине, а вместе с ней он точно снял и свое обаяние, как разбойник. Оставалась известная авторитетность человека, привыкшего к опасностям, сказывался сильный, властный характер, но через эти остатки сквозила какая-то усталость, вернее сказать, грусть. Одним словом, это был человек, который сыграл свою роль и остался не у дел.

Однажды вечером мы затащили его в свой балаган напиться чаю. Он принял приглашение довольно непринужденно и так же непринужденно разговорился.

— Как ты тогда, Федя, из разбойников-то выпутался? — спрашивал сплавщик, любивший поболтать с хорошим человеком.

— А как волю объявили, ну, я в те поры в бегах состоял, — спокойно отвечал Марзак, глядя в сторону. — Ну, вижу, пошло уже совсем другое… Втроем мы тогда и объявились в Верхотурье по начальству: я, Савка и Беспалый. Так и так, мы, мол, самые и есть. Ну, нас судить, в острог, а у нас свое на уме. Таскали, таскали нас по судам…

— А вы, значит, свое: знать ничего не знаю, ведать не ведаю?..

— Знамо дело… Ну, надоело начальству, и выпустили в подозрении.

— Это по старым судам даже весьма много было… Главная причина, что вот бегать незачем стало: все вольные., — Мы свою-то волю раньше получили… по-волчьему… — Марзак оказался разговорчивым человеком и рассказывал о себе, как о постороннем: дело прошлое, нечего таиться, а что было, то было.

— Чем же ты теперь занимаешься? — спрашивал я его.

— А разное… Вот на сплав ухожу, потом на золотые промыслы. Работы после нас еще останется… Не прежняя пора: палкой на работу гоняли, да всякий над тобой же галеганится.

— А бывает тебе скучно иногда?

Этот вопрос точно испугал Марзака. Он быстро взглянул на меня своим единственным глазом, тряхнул головой и замолчал. Нечаянно я, кажется, попал в самое больное место.

—, Не в людях человек — вот какое мое дело, — ответил после длинной паузы Марзак. — Добрые люди как на зверя смотрят… имя-то осталось… Раныне-то хоть волком ходил, а теперь и этого не стало.

Биография Марзака оказалась несложной. Родился и вырос он в Шайтанском заводе, а подростком уже работал на фабрике в кричной. Тяжелая огненная работа Марзаку была нипочем, но стал поперек горла один крепостной уставщик. Завязалась отчаянная борьба между безгласным рабочим и микроскопическим начальством, выбившимся разными неправдами из простой рабочей среды: давил такой же рабочий.

Дело кончилось тем, что ни в чем неповинного Марзака отвели в «машинную» и прописали жестокую порку. Он обозлился и с ножом бросился на приказчика. Дальше следовала уже настоящая порка, кандалы и верхотурский острог, где Марзак закончил круг своего образования в обществе Савки и Беспалого. С ними он ушел из острога и под их руководством быстро прошел весь опытный курс бродяжничества. Впоследствии эту шайку обвиняли в ограблении заводской почты и в других шалостях, направленных против заводского начальства. —

— Зачем же тебя черт в кабак-то приносил тогда? — удивился водолив Данилыч, успевший примириться с разбойником.

— Когда в бегах состоял?

— Ну, когда бегал… Захаживал и к нам на пристань, как же. Ну, и бегал бы по лесу, а то нет, надо в кабак… Да еще зря и в кабак-то придет. Все знают твою-то заразу, и сейчас ловить.

Марзак посмотрел на Данилыча и рассмеялся; это было в первый раз, что он развеселился.

— А ведь я и сам то же самое думал, Данилыч, — ответил он, встряхивая кудрявой головой. — Знаю, что поймают, а иду… Точно вот кто меня толкает. Намерзнешься в лесу. — то, наголодаешься, истомишься, оно и тянет в теплое место…

— Ах ты какой, Федя! Ну, послал кого за водкой — и вся тут.

— Ну, нет… Тут дело особенное: как увидали тебя на улице, значит, быть Федьке в кабаке. Да… Знаешь, что ждут уж тебя, будут ловить, ну вот поэтому по самому и идешь. Не боится, мол, вас Федька никого… Не одинова уходил из кабака-то целешенек, потому как все тебя боятся. Приступиться страшно к разбойнику… Нельзя не прийти.

В Перми мы расстались. Марзак дружелюбно мотнул мне головой и зашагал с толпой бурлаков.

— Ты куда это? — спрашивал я его на прощание.

— А вон… — указал он на ближайшую кабацкую вывеску.

— В кабак?

— По нашему положению некуда больше.

III

В последний раз в Шайтанском заводе я был в восьмидесятых годах. Завод значительно увеличился, появилось много новых построек, но из старых, знакомых, дорогих по детским воспоминаниям, оставалось уже мало. Народилось и выросло молодое, незнакомое поколение, и успели сложиться уже некоторые новые формы заводского быта. Так окончательно вымер контингент дураков и дурочек. Вместо одного кабака с елкой, заменявшей вывеску, выросли целых пять питейных заведений. Да, много было нового, и в душе поднималось невольное старческое чувство, то особенное чувство, когда вас охватывают беспричинная грусть и беспокойные размышления о суете сует.

Поздним летним вечером, когда благочестивые люди улеглись спать, ко мне в квартиру завернул знакомый заводский служащий сообщить, что сейчас поймали двух бродяг и отвели их в волость.

— Разве есть опять беглые? — удивился я.

— Нет, не свои, а чужестранные, — объяснил служащий. — Надо полагать, сбились с дороги, поплутали-поплутали по горам, ну и зашли в жило[7], а их здесь и накрыли. У них свой тракт: по реке Исети, а потом на Чусовую.

Мне захотелось взглянуть на бродяг, и мы отправились в волостное правление, до которого было десять шагов.

По заводам волости щеголяют своим приличным видом и даже богатством. Так, шайтанское волостное правление помещалось в каменном двухэтажном доме, выстроенном на «пропойные деньги», то есть на те тысячи рублей, какие выплачивались обществу кабатчиками за разрешение открыть в заводе известное число заведений. Во втором этаже брезжил еще огонек, и запоздавший над своими бумагами писарь встретил нас с недовольным и сердитым лицом.

— Бродяги, известно, бродяги и есть… — ворчал он, зажигая сальную свечу, чтобы проводить нас в нижний этаж, где помещался «карц». — Невидаль какую нашли…

Мы спустились в какой-то коридор, где пахло официальной вонью всех кутузок, холодных и всяких других узилищ.

— Варнаки какие-то, — уже добродушно объяснял писарь, пробуя на всякий случай крепкую деревянную дверь с решетчатым оконцем. — Эй, Федя, где у тебя ключ?..

Где-то в углу на лавке послышалась тяжелая возня, и из темноты выступила плечистая фигура каморника, пошатывавшегося спросонья. Повернулся ключ в замке, и дверь распахнулась.

— Эй вы, голуби… покажитесь! — командовал писарь, поднимая свечу кверху. — Один назвался «Не поминай лихом», а другой «Постой-ка». — Ну, пошевеливайтесь, господа, не помнящие родства… Который «Постой-ка»-то?..

— Я, — ответил разбитый тенорок из темного угла.

Бродяги оказались самыми обыкновенными, и попались они тоже самым обыкновенным образом. «Постой-ка» попросил табаку и равнодушно завалился опять на нары.

— А они не убегут у вас? — спрашивал служащий, посматривая на деревянную стенку, отделявшую эту камеру от соседней комнаты.

— Ну, у нас-то уж не уйдут… — самодовольно ответил писарь и, мотнув головой на каморника, прибавил — Вон у нас какой благодетель для них приспособлен… хе-хе!.. Федя, не пустишь?

— Не пущу… — лениво ответил каморник. — Где им… Так, расейские. Их надо еще с ложки кашей кормить…

Это был Марзак. Я не узнал его сразу в темноте и только теперь рассмотрел хорошенько. Да, это был он — та же кудрявая голова, тот же закрытый глаз, та же сутулая, могучая спина.

— Не узнаешь? — спросил я его.

— Запамятовал, ваше скородие… — ответил Марзак тоном человека, приобщившегося к местной администрации.

— А вы его знаете? — спрашивал, в свою очередь, писарь. — Он у нас в сотских ходит вот уже третий год… Ну, Федя, запирай: сладенького понемножку.