На одном из промежуточных вокзалов только что открытой Тюменской дороги собралось много публики. Ждали проезда известного сибирского магната Мансветова-Гирей. Многие приехали на станцию с специальной целью, чтобы только взглянуть на великое светило. В числе собравшейся публики особенное внимание обращал на себя содой высокий старик в потертой и выцветшей шинели, с гимназическим ранцем за плечами. Старая военная косточка сказывалась во всем — и в костюме, и в выправке, и в манере себя держать. Заплатанные ботфорты были вычищены ваксой, как на смотр; кепи упраздненного французского покроя было надето набекрень, что уже совсем не гармонировало с серебряными сединами почтенного старца. Меня поражала в этом субъекте удивительная бодрость и розовый цвет лица. Ему, по крайней мере, было лет семьдесят. Только военная николаевская выправка создавала таких богатырей.

Мне приходилось ждать поезда, и от нечего делать я наблюдал железнодорожную публику. Какая неизмеримая разница с прежним сибирским трактом, когда гужом ехали все такие основательные люди: купцы, сибирские администраторы и просто деловые люди! Железная дорога привела с собой много такого люда, общественное положение которого нельзя определить никаким химическим анализом. Куда идут эти неведомые люди, зачем они так торопятся и откуда они взялись?.. На каждом лице деловая тревога, глаза так и бегают, а общее выражение такое, как будто человека ожидают вот сейчас и невесть какие важные дела. Таинственные незнакомцы хлынули в Сибирь из неведомых глубин корен ной России и везде понесли с собой московскую расторопность, изворотливость и просто шитое на живую нитку плутовство. Их присутствие на этой станции для меня являлось неразъяснимой загадкой. Но они были тут и суетились больше всех. Другое дело — служащие Мансветова, которые явились встретить патрона по обязанности. Они так и держали себя, как гости, приехавшие на именины.

— Monsieur, несколько крейцеров… — проговорил над моим ухом хриплый, неприятный голос. — Извините, ио мои седины позволяют быть настолько неделикатным, что…

Это был старик с ранцем. Я только теперь заметил его большие темные глаза, глядевшие насквозь с таким странным блеском. Он не протягивал руки, не корчил жалобной рожи, а требовал, как должного. Получив какую-то мелочь, он спокойно проговорил:

— А как вы полагаете, сколько мне лет?

— Лет семьдесят…

— Извините-с, ровно восемьдесят. Да-с… Георгию Самсоновичу восемьдесят, и мне восемьдесят; по годам мы с ним равны. Евангельский богач и убогий Лазарь[1], а годы равны-с… Не правда ли, какое странное совпадение-с?.. Даже и не Лазарь, а сам Иов в дни его несчастья… Вы слыхали про заболотского полицеймейстера Неупокойникова? Нет? Жаль… Он к вашим услугам.

Эта манера называть Мансветова по имени и отчеству: Георгий Самсонович — выдавала старого проходимца с головой. Выгнанный со службы сибирский чин сказался в двух словах. Дескать, и мы в свое время были с Георгием Самсоновичем запанибрата, когда еще он и т. д. Это обычный прием столичных трактирных жуликов и сибирских чиновников не у дел. Мне лично такой оборот разговора очень не понравился, гораздо хуже того, что человек позаимствует у вас несколько крейцеров. Русский человек уж так устроен, что настоящему бедняку не подаст, а вот такому субъекту посовестится отказать, и мне было обидно за себя, что я не отказал полицеймейстеру Неупокойникову. iK довершению всего старик отправился без стеснения прямо к буфету третьего класса и развязно потребовал рюмку водки. Оставалось ждать, как он заявится опять, дохнет прогорелым вином и фамильярно подсядет. Явилось даже малодушное желание куда-нибудь спрятаться, но это было невозможно: вокзал был невелик, а до поезда оставалось еще полчаса.

— Я тут у знакомого попа гостил, а теперь пробираюсь в Питер… — заговорил возвратившийся старик, действительно подсаживаясь ко мне на дубовый диванчик. — Скитаюсь из страны в страну… взыскующий града… да…

Я очутился в довольно глупом положении, но потом подумал: что же, ведь он меня не съест в эти полчаса. Пусть его поговорит, если хочется…

— Вы долго служили в Заболотье? — спросил я.

— Да порядочно-таки… И в Восточной Сибири служил и в Западной, а кончил Заболотьем. Очень любил я хороших лошадей… Сам выезжал. Да… Интересно, узнает меня Георгий Самсонович или не удостоит? Когда он венчался, в коляске у него была заложена моя пара… Только выехали из церкви молодые, я еду впереди, как полицеймейстер, а кучер-ворона и распусти вожжи… ну, лошади понесли коляску, а я выскочил из своего экипажа и остановил. Тройку на полном ходу останавливал… Мы, казаки, около лошадей с детства, так оно привычное дело.

— Вы из каких казаков?

— А из Сибирского казачьего войска. Как же, казак с ног до головы. И землю свою имею, но только земля-то спорная. Еду хлопотать… Да. Так Георгий Самсонович тогда меня на свадьбе из щеки в щеку расцеловал… Мы с ним давно знакомы были, когда я еще тюремным смотрителем на Чернореченском заводе служил. Это рукой подать от Заболотья, и в Чернореченском заводе была каторга. Да… Упразднена в 1863 году.

— Какой же это завод был?

— Винокуренный, казенный-с… Это еще при откупах было. Несколько таких заводов было в Сибири, и казна сдавала их в аренду. Георгий-то Самсонович и арендовал тогда Чернореченский завод. Можно сказать, что там были их первые шаги… Потом уж они развернулись до необъятности. Еще и теперь в Чернореченском заводе на берегу три березки стоят, а под ними Георгий Самсонович любили вечерком посидеть и помечтать-с. Да-с… Под этими березками, может быть, какие мысли-то обдумывались? Я вам скажу прямо: Георгий Самсонович — гений… и я их боготворю. Вчуже сердце радуется, и точно сам молодеешь… Вот какие прежде-то люди были: орлы! Да-с… И взгляд орлиный имели, прямо сказать. Когда Георгий-то Самсонович арендовал Чернореченский завод, так рабочие были все каторжные. Другие в кандалах у заторных чанов[2] стояли… О чем я хотел сказать, позвольте…

— О Мансветове.

— Да, да… Извините, захлестывает у меня иногда, потому что и стар, и дряхл, и обременен летами… Говорил уж я, кажется? Да, так о Георгии Самсоновиче речь идет. Был такой случай у меня. Я смотрителем каторги был, так раз ночью и докладывают, что в общей камере произошло убийство. Конечно, сейчас следствие, розыски, но ничего обнаружить невозможно. Известно, каторжные… На следующий день вызываю к допросу всю камеру. Следствия у нас производились тут же, в конторе. Ну, выстроили в шеренгу человек двадцать таких подлецов, что картина. «Знать не знаем, ведать не ведаем…» По старым судам это много помогало. Бьемся день, бьемся другой, а толку все нет. На третий день в каторжную контору к нам и заверни Георгий Самсонович… «Не нашли виноватого?» «Никак нет-с!» «Эх, плохо вы следствие производите… Ну-ка, я не буду ли счастливее!» Вышел это к арестантам, обошел шеренгу, посмотрел на всех издали, а потом прямо к одному подходит и прямо его по уху: «Твоих рук дело, подлец!» Могучий был человек, и никто не устаивал на ногах… Ну, арестант, известно, свалился и сейчас на колени: «Виноват, ваше благородие…» Вот какой взгляд был у человека!

— Да, действительно… взгляд.

— И другой случай был… Это уж в Заболотье. У одного чиновника в доме появились вдруг духи. Все бьют, все ломают, по ночам стук и треск — житья не стало. Хорошо-с… А чиновник-то не маленький, и, как семейный человек, конечно, ему неприятно. Узнал про духов Георгий Самсонович и говорит чиновнику: «Хорошо, я как-нибудь заеду познакомиться с твоими духами»… А сам смеется… Признаться сказать, он тогда еще вольтерьянцем был и, как говорится, ни в бога, ни в черта не верил. Действительно, спустя некоторое время приезжает он к этому чиновнику. Осмотрел расположение комнат, разбитые зеркала, печи, а потом и говорит: «Действительно, духи у вас очень уж расшалились». Чиновница тут же стоит и слушает в оба уха, а Георгий Самсонович попросил ее выйти на минуточку и прислать няньку-старуху да горничную. Те приходят, а Георгий Самсонович к ним и прямо: рраз! рраз! Ха-ха… Ну, конечно, сейчас же повинились бабенки. Крепостные были и хотели барыне досадить. Так я и говорю: вот какой езгляд был у прежних людей. А нынче куда… даже, знаете, смешно говорить-с.

— Маленькие нынче люди…

— Нет, вы послушайте, что дальше-то было… Эта самая горничная, которая духов изображала, — из-за нее я вот в настоящем виде и очутился, — после того, как пришла в себя, от всего отперлась, ну, попала ко мне в лапы на предварительное дознание… хорошо-с…

Свисток подходившего поезда прервал рассказ сибирского орла на самом интересном месте.

Поезд подходил, медленно и тяжко сдерживая свое движение. Слышно было, как дрогнула земля. Публика из вокзала вышла на платформу. Нужно было видеть, каким молодцом вытянулся жандарм, как засуетился начальник станции, а публика замерла, впившись глазами в вагон первого класса, где в отдельном купе ехал он. У публики есть инстинкт угадывать присутствие своего любимца: было два вагона первого класса, но все обратили внимание именно на второй. Он должен быть здесь… Сибирский полицеймейстер, конечно, был впереди всех и, когда подходил поезд, вытянулся во фронт и даже сделал под козырек.

— Господа, не напирайте…

Большинство толпилось на платформе из любопытства, загораживая дорогу тем, кому нужно было явиться к Мансветову.

— Поезд стоит тридцать минут!.. — надтреснутым тенорком выкрикивал кондуктор, пробегая мимо линии вагонов какой-та особенной дробной походкой, как ходят только половые в московских трактирах да вымуштрованная железнодорожная прислуга.

Мансветов так и не показался из вагона. «Нужные люди» по очереди отправлялись к нему на исповедь и быстро возвращались — магнат никого не задерживал. Сопровождавшая его свита подкрепилась в буфете и весело галдела на разных языках. Кого тут только не было… У Мансветова было золотое умение распознавать людей, и раз попавший к нему на службу мог считать свою карьеру обеспеченной. Магнат не давал преимущества ни одной национальности.

— Когда же я-то, господа? — растерянно спрашивал Неупокойников, напрасно стараясь попасть в очередь.

— Послушайте, господин, да вам зачем?

Старику пришлось ждать долго, но он-таки добился своего Я видел, как он вышел назад, точно ошпаренный, и шел по платформе, машинально повертывая свое кепи в руках. Как мне показалось, у него на глазах были слезы.

— Не узнал… нет, не узнал… — бормотал он. — Конечно, где же узнать… столько лет…

В вагоне третьего класса публики ехало не особенно много, так что на каждого нашлась свободная лавочка. Я поместился у окна и смотрел на летевшую мимо ленту полей, перелесков, оврагов и насыпей. Поезд мчался с особенной быстротой: машинист понимал, что везет цезаря и его счастье. На одной из маленьких станций Неупокойников отыскал меня и подсел на соседней лавочке. В течение какого-нибудь часа он точно постарел на несколько лет — сгорбился, съежился и даже как будто сделался ниже. Водкой от него пахло rio-прежнему, но старческой молодцеватости не осталось и следа.

— Не узнали-с… — заявил он с грустной ноткой в голосе и махнул рукой. — Да и где же узнать, помилуйте!.. Хуже…

— А что?

Старик оглянулся и хриплым шепотом добавил:

— Захожу-с… Георгий Самсонович полулежит на кушетке… я их сразу узнал: один взгляд чего стоит. Конечно, года… ну, орел, одним словом. На лице этакая усталость и некоторая задумчивость… Я остановился в дверях и только хотел отрекомендоваться, а они… Нет, совестно даже выговорить! Георгий Самсонович этак вскользь взглянули на меня и трехрублевый билет подают… Господи, что же это такое?.. У меня даже горло сдавило, слова не могу сказать… Так и ушел, и деньги бросил: не могу. От чужого возьму и даже сам обращусь, а тут свой брат… помилуйте, хлеб-соль прежде водили…

— Он просто не узнал вас.

Старик опять оглянулся кругом, точно боялся засады, и уже на ухо мне прошептал:

— Это я себя обманываю, что не узнали… Помилуйте, Георгий Самсонович — да не узнает! Этакий-то орел… Сразу узнали, а мне совестно стало… за них, что они притворились. Ей-богу… У них все, у меня ничего, и мне же совестно. И вдруг: трешницу… А я, признаться сказать, недели две проживался по здешним местам, чтобы встретить их — последняя надежда, можно сказать… Теперь уж все кончено: если Георгий Самсонович отвернулись, то чего же ждать? Finita la commedia…

У старика опять выступили на глазах слезы, и он напрасно мигал красными, опухшими веками, чтобы скрыть их. Если женские слезы возбуждают сожаление, то мужские производят неприятное и жуткое чувство — нет, значит, выхода… Наступила пауза.

— Вы за что же, собственно, пострадали? — спросил я.

— А… что?.. — точно проснулся Неупокойпиков, — За что пострадал?.. Да очень просто, за эту горничную с духами… Действительно: я шутить не любил, допросил ее собственноручно, а она и умри… кто же бы мог подозревать, что у простой девки и вдруг порок сердца?.. Тут уж на меня, имярек, и налетели злые коршуны и давай щипать, и вот что произвели: наг, сир, гладей и хладен… Ну, отними все, возьми, но не дай вконец погибнуть… да-с. А то как уволили с волчьим паспортом,[3] по третьему пункту — и пропал. Находил и место и занятия, все ничего, а как дойдет дело до паспорта и увидит человек мой третий пункт — даже замычит. Да я сам не принял бы caiMoro себя никуда с этакой рекомендацией.

— Кажется, подобные истории в Сибири довольно обыкновенны, и пугаться третьего пункта довольно странно.

— Да ведь Неупокойников по третьему пункту уволен, а Неупоковникова вся Сибирь знает, скажу не хвастаясь… Вернее, знала. Ведь нужно сказать вам, как я жил: князь… принц… Только в сказках можно прочитать. В Заболотье-то золотопромышленники и сивушные короли тогда развернулись… Господи, что было, что только было!.. Какие люди, какое время… А горные инженеры? Представьте вы себе, что в ничтожнейшем и жалком городишке вдруг скопились десятки миллионов совершенно диких денег… Великие были люди: Аника Терентьевич, Тит Поликарпыч… да мало ли их, всех не перечтешь. И мы с Геоогием Самсоновичем перебрались: он свою линию повел, а я свою… Даже страшно выговорить: полицеймейстер в Заболотье. Силища… Я и на службу поступил по приглашению от золотопромышленников: знали меня на каторге-то. Молод, красив, удал… Еще подходишь к дамочке, а она уж не знает, куда ей деваться: сама не своя. Тройку на всем скаку останавливал… Нарочно за мной в Чернореченский завод из Заболотья посылали, потому что был еще у меня один талант: русские песни никто лучше меня не умел петь. Развеселится компания и за мной: спой, голубчик… Слушают и плачут — вот какой голос бог дает человеку. Да где же вы найдете другого такого полицеймейстера?.. Ну, и попал сыр в масло: квартира первая в городе, в конюшне двадцать лошадей, вин целый погреб — и хлебосол и угодник. И вкус имел: ни одной хорошенькой вещички мимо не пропущу, вообще артист. И английский хрусталь, и китайская бронза, и японские лаки, и бухарский шелк, и картины — все было. Дом — полная чаша. Каждая горничная — пиши картину, а главный кучер — морское чудовище, ей-богу. Голосина у него, у подлеца: как рявкнет на улице — человек и оторопеет.

А больше-то всего любили меня, если говорить правду, за удаль… Ведь сторона дикая, народ-варнак, ходи да оглядывайся, а у меня в городе ни гу-гу. Каждую ночь переоденусь в полушубок, подвяжу бороду и везде побываю. Только скажешь, бывало: «Неупокойникова знаешь?» «Виноват, вашескородие». Был такой случай. По тракту разбойничал татарин Карагуз. Мужчина пудов двенадцати весом. Один обоз останавливал… А взять его не могли… Не в моем он участке разбойничал. Ну, меня и подразнили: «Неупокойников, возьми-ка Карагуза, ежели смел». «Я? Голыми руками возьму…» Признаться сказать, захвалился я: в поле Никола бог, и татарин силищи непомерной. Хорошо-с… Сказал слово, надо его держать. Нарядил-, ся — купцом, — посадил кучером мальчишку и марш в дорогу прямо на Карагуза, где он пошаливал… Едем. Ночь волчья, снежок падает. Лес по сторонам… Только обгоняет меня кошевая и поперек дороги, — известная разбойничья замашка. «Стой!..» Выскочил я и прямо к нему: он, Кардгуз. Ну, я бормочу по-купечески: «Возьми все, отпусти душу на покаяние…» Понял, собака, с кем дело имеет, — как размахнется железной укрючиной, да как свистнет… А я увернулся по-казачьи, а укрючиной-то полу полушубка как ножом отрезало. Я ему, идолу, под ноги брошусь, тоже ваша казачья ухватка, он через меня, как дерево дубовое, а я на него… Выхватил укрючину-то и укомплектовал. Сaм привез еле живого, а Карагуз на второй день и душу своему аллаху отдал. Купцы тогда по подписке серебряный сервиз мне — поднесли, а Георгий Самсонович публично расцеловали. Все у меня было, и ничего больше не желал, а и тогда я преклонялся перед Георгием Самсоновичем, которого почитал за гения… И вдруг из-за этой самой горничной все прахом. Пошли суды да следствия, и я точно растаял… Даже удивительно, как всего общипали эти железные носы, всего, по перышку. Ничего не осталось, кроме третьего пункта…

Рассказчик даже глаза закрыл, видимо, прислушиваясь к звуку собственных слов.

— А давно все это было? — спросил я.

— Да уж порядочно… Теперь уж лет тридцать, как я на волчьем положении… Сегодня вот привел господь принять последнее поношение… обидно… Что стоило Георгию-то Самсоновичу воскресить человека? Ведь всего одно слово — возродился бы из праха.