Надя поднялась, по обычаю, рано утром этого дня. Она стояла в кухне вместе с ключницею Лямихой и держала с нею одушевлённый совет. Лямиха сама прибежала сегодня, запыхавшись, в девичью, чтобы объявить Наде их общую радость: шептуниха села на яйца.
Наде до сих пор не удавалось развести шептунов; у неё были и королишки, и цесарки, и павлины, но шептуны не шли в руку. В прошлом году у неё околело шесть шептуних и один отличный шептун, купленный в Прилепах у Силая Кузьмича. И Лямиха, и Надя были в отчаянии; что ни делали они, ничто не удалось. Весной три шептунихи и снесли было яйца, но ни одна не села на них; ушли в ров, в крапиву и высидели шептунят, но собаки передушили их прежде, чем Лямиха с птичницей разыскали их убежище. У Нади осталась всего одна шептуниха. Надя перетащила эту последнюю надежду в кухню под загнёток и стала ежедневно бегать к ней, несмотря на решительное сопротивление старого повара Михайлы, который разводил в кухне, на даровых тараканах, соловьёв, перепелов, щеглов и чижей, но никак не мог примириться с мыслию, чтобы на господской кухне было пристойно держать, словно в мужицкой избе, кур или уток. Михайло и теперь глядел на Надю с нескрываемым укором, неодобрительно покачивая гладко остриженною седою головою и машинально перенимая из руки в руку кусок сдобного теста, из которого он хотел катать на выпачканном мукою столе горячие калачики к чаю.
Но Надя и Лямиха так были увлечены, что не замечали ничего.
Грузная шептуниха, важно рассевшаяся в плетушке, набитой сеном, глупо смотрела то вправо на Надю, то влево на Лямиху, не трогаясь с прикрытых ею горячих яиц.
— Знаете, барышня, я уж по ней потрафила, — храбро говорила Лямиха, упоённая победою. — Теперь шабаш! Не отвертится у меня от яичек.
— Да ты как же её? — спрашивала рассеянно Надя, вся поглощённая величественно восседавшею родильницею.
— А я вас, барышня, научу, — хитро улыбалась Лямиха, понижая голос. — Её только чтоб рукой не трогать; где снесла, там и оставь, а тронешь хоть пальчиком — сейчас и пошла прочь, сейчас другие занесёт. Я уж как за глазком своим за ней третий день хожу; вижу — нестись собралась, ну, думаю, как уйдёт куда! Уж и Михайла Васильевича просила присмотреть, и от этих шлюх, от девок, и Боже мой, как стерегла. Ведь и беспутный народ! Ей яйцо ухватить нешто долго? Нет, слава-таки Богу, уберегла. Теперь у нас, барышня милая, пойдёт завод… не сглазить бы.
— Да ты чего ж это ей насыпала? — вгляделась Надя, раздвигая концом башмачка кучку зёрен. — Разве можно шептунов овсом кормить? Ты, право, с ума сошла, Лямиха.
— А чего ж не кормить? Нешто шептун не птица? — недоверчиво возражала Лямиха.
— Сто лет живёшь, старая, а ничего не знаешь! — горячилась Надя. — Ты мне совсем погубишь птицу. Сбегай к Панфилу, захвати у него гарчик гречихи, там, должно быть, охвостье осталось… да покроши ей что от стола останется; она говядину отлично будет есть.
— Это она за первый сорт! — с улыбкою поддержал Михайло и, повернувшись к столу, шлёпнул в муку перемятый комок теста.
Лямиха сделала было шаг к двери, но остановилась и пригнулась к окну.
— Кто-то к нам во двор едет, барышня, — сказала она, — тройкою.
Надя тоже нагнулась и посмотрела. Она давно с страстным нетерпением ждала своего Анатолия; она думала о нём всю эту ночь; она смотрела, ожидая его, на проулок, когда шла утром в кухню вместе с Лямихой, но теперь почему-то Надя совсем не думала об Анатолии и совершенно не узнала знакомой гнедой тройки, поседевшей на метели. Счастье никогда не приходит в ту минуту, когда его зовёшь, и самое постоянное ожидание пропускает тот миг, который оно подкарауливает, и как нерадивые девы притчи, не успевает зажечь своих светильников навстречу грядущему жениху.
— Матушки, да кто ж это? Чужой какой-то! Становой никак, — с любопытством догадывалась Лямиха, рассматривая закутанную фигуру Суровцова, соскочившего у подъезда с саней.
Повар Михайло Васильевич тоже хмурился и соображал, пристыв к другому окну кухни.
Вдруг у Нади словно сдёрнули пелену с глаз, и она по одному жесту, по одному шагу разом узнала, кто подъехал к её дому. Сердце её сильно всколыхнулось, потом замерло.
— Станового нашла! Суровцовский барчук! — с презрительной уверенностью объявил Михайло, отходя от окна. — Аль окривела, старая? Должно, из губернии вернулся.
Надя несколько минут простояла в кухне, держась обеими руками за сердце, совершенно бледная; этот долгожданный приезд показался ей слишком неожиданным.
Сёстры не долго оставались в диванной, где сидел Суровцов. Под разными предлогами, одна за одною, вышли они оттуда, и Надя осталась наедине с Анатолием. Анатолий весело и тепло протянул Наде обе руки.
— Вот теперь здравствуй, — сказал он, просияв счастливой улыбкой. — Здравствуй, моя радость, моя жизнь, наконец я опять около тебя.
Надя встала, подошла к Анатолию и, крепко сжав руку его, поцеловала его прямо в губы; она не улыбалась; она была полна торжественной и серьёзной радостью.
— Здравствуй, мой милый, — прошептала она.
— Я пропал без тебя, Надя, — говорил Анатолий, не выпуская её рук и смотря в её ласковые глаза с выражением бесконечного счастья. — Точно я странствовал в пустыне сорок дней и сорок ночей и наконец возвратился домой; мне теперь так хорошо, а там было так скверно.
— И мне нельзя жить без тебя, Анатолий, — сказала Надя. — Без тебя темно и душно. Ты никогда не должен уезжать надолго.
— Сердце моё, разве я рад своей муке? Я жил там, а видел одну тебя.
— Я только и думала, что о тебе, — сказала Надя.
— Мы теперь долго не расстанемся. Ты знаешь, Лидина свадьба через два месяца; Надя, когда же наша? Зачем мы откладываем?
— Мы подождём ещё немного, Анатолий; ведь я всё равно твоя навсегда.
— Ждать очень тяжко, моё сердце, но я буду ждать. Я не смею идти против твоей воли, — вздохнул Суровцов, смотря на Надю умоляющими глазами.
— Мы ведь весь этот год будем вместе? — спросила Надя. — Не правда ли? Ты будешь приезжать к нам каждый вечер, каждый праздник. когда ты не занят? Ты будешь мне опять читать твои книги и объяснять всё; мне нужно много работать; ведь я сама шью своё приданое с сёстрами.
— Ты, стало быть, сказала им, моё сердце?
— Я никому не говорила и не скажу. Но они сами знают; разве этого можно не знать? Ведь это все видят.
— Что видят, сердце моё?
— Что я тебя люблю, что ты меня любишь, что мы соединились навеки.
— Да, навеки, навеки, моя красота. Дай мне расцеловать твои умные губки за такие хорошие слова. Счастье моё, жизнь моя, моя Надичка, — шептал Суровцов, покрывая Надю порывистыми поцелуями.
— Хорошо жить на свете! — сказала Надя, расцветая улыбкою счастия. — А вчера было так скучно. Посмотри, какое голубое небо, какое жаркое солнце. Поверить нельзя, что несколько часов тому назад была вьюга, туман, темнота. Ты не чувствуешь приближения весны, Анатолий? А я чувствую её. У меня вся кровь горит; на сердце так жарко. Слышишь, как петухи кричат, как весело чирикают воробьи? Они тоже чуют весну. С крыш каплет. Дороги протаивают. Ты ведь любишь весну, Анатолий?
— Я делаюсь ребёнком весною, Надя. Она так радует меня. Знаешь ли ты, что ты — сама весна. Ты тоже радуешь меня и молодишь, и делаешь счастливым, как весна, прелестная райская весна, которую только во сне можно видеть.
— Наша свадьба должна быть непременно весною или летом, — сказала, помолчав, Надя, глядя в окно с каким-то неопределённым выражением.
— О, непременно, чтобы было тепло, светло, чтобы цвели цветы не в одном нашем сердце, а везде, везде, на всём шаре земном, чтобы был праздник всему живущему и растущему.
— Я именно это и думала, — сказала, улыбнувшись, Надя. — Ты сказал мою любимую мысль… давнюю, давнюю.
— Как это давнюю?
— А так; я это подумала в первый раз знаешь когда?
— Скажи, сердце моё.
— Ты помнишь, когда мы были в прилепской церкви на Троицын день? В церкви стояли зелёные берёзки, цветы. День был такой яркий и тёплый. Я тогда сказала себе, что наша свадьба должна быть весною и именно в Троицын день, когда в церкви зелень, цветы и солнце. Ведь я давно знала, что выйду замуж за тебя, я уже говорила тебе это.
— Говорила, говорила, моя Велледа-пророчица, и как я счастлив, что ты говорила это, — улыбался Суровцов, горячо целуя розовую ладонь Надиной ручки, которую он не выпускал их своих ласкающих рук.
— Но мы ведь будем думать не об одной своей любви, не об одних себе? — спрашивала Надя, одушевлённая приливом тёплых чувств. — Мы много будем думать о крестьянах, о бедных, о разных делах. Ведь ты не бросишь своей службы? Ты будешь работать по-прежнему, чтобы везде была справедливость, порядок, чтобы никто не смел притеснять другого? Правда ведь, Анатолий?
— Правда, правда, моя радость! — так же одушевлённо отвечал ей Суровцов. — О, я имею такие планы, ты похвалишь меня за них. я уверен. Этот проклятый Крутогорск надавил на меня, как свинец. Но этим-то он и воскресил меня. Мне никогда не хотелось так страстно делать какое-нибудь хорошее, серьёзное дело, как теперь. Не болтать на собраниях, не связываться с этими пошляками, а соединиться маленькой кучкой друзей и молча взяться за что-нибудь действительно важное и полезное.
— Расскажи мне свои планы, Анатолий. Ты меня ничем не можешь так порадовать, — нетерпеливо спрашивала Надя. — Не знаю сама отчего, но я всегда недовольна, когда у меня нет какого-нибудь дела для других. Я так часто мучаюсь в душе, что бы такое начать делать очень, очень полезное, самое полезное. какое только на свете есть. Мне кажется, для такого дела я забыла бы всё, я бы вся отдалась ему и была бы бесконечно счастлива. Ты не поверишь, Анатолий, что для меня значил делать добро другим. Я тогда гораздо добрее сама к себе. И весь мир, все люди мне кажутся лучше. Но я совершенно не знаю, что, собственно, я должна делать. Может быть, то, что я делаю, вовсе не нужно; может быть, есть вещи гораздо нужнее. А научить меня некому. Я знаю, что ты можешь научить этому. И ты уж, верно, выдумал что-нибудь такое, лучше чего не свете нет.
— Я вот что выдумал, Надя. Нас мало, и мы сами люди маленькие. Возьмёмся за маленькое, что нам по плечу.
— Отчего не за большое? Кто же большое будет делать? — заметила Надя с некоторым разочарованием в голосе. — По-моему, нужно быть смелее. Смелому Бог помогает.
— Это так, моя умница. Смелыми мы должны быть и, Бог даст, будем. Но ведь чем раскидываться по всем четырём ветрам или потрясать скалы руками, гораздо разумнее сосредоточиться на одном, что нам под силу. Одолеем одно, а там что Бог даст.
— Что же ты выдумал? Говори мне всё.
— Хорошо ещё сказать тебе не могу, а только в общих чертах. Видишь ли, мы с тобою счастливы, Надя. Наша личная жизнь полна. Нужно теперь создать себе какое-нибудь постоянное нравственное призвание, чтобы не только быть счастливыми, но и полезными другим.
— Да, да! — горячо поддержала Надя. — Это необходимо создать, совершенно необходимо, милый мой, умница мой.
— Я, положим, служу и стараюсь, по возможности, быть полезным с этой стороны. Но, по-моему, этого мало. Меня, во-первых, не нынче-завтра спустят, им не нужно таких; а во-вторых, тут столько разнородного и поверхностного. Тут слишком много других влияний. Наконец, это всё более или менее официальная администрация, которая не проникает в корни вещей. Мне бы хотелось сверх этой общей деятельности создать для себя более тесную, которая была бы мне и ближе, и возможнее. Например, взять на свои плечи судьбу какой-нибудь одной деревушки, ну хоть Пересухи или Суровцова.
— Ах да, да… как это хорошо. Ах, милый, милый! — увлечённо шептала Надя, смотря на Анатолия глазами, полными любви и благодарности.
— Они здесь душат друг друга, наши мужики; им повернуться некуда. Что они ни делай, как ни бейся, всё будет плохо. Им нужно создать новую обстановку, дать им простор.
— Да, да, — сочувственно говорила Надя, не отрывая от Анатолия любопытных и недоумевающих глаз.
— Положим, это не Бог знает какое большое дело с точки зрения мировой, — продолжал рассуждать Суровцов. — Но я думал так: если каждый из нас, более счастливых и более сильных, сделает пользу хоть какой-нибудь сотне обделённых судьбою, в результате выйдет немало. Во всяком случае, если я это сделаю, я буду прав перед собою, и если я окажусь один или нас окажется три-четыре, мы не можем быть виноваты за других. Пусть и другие делают то же самое или отвечают за себя.
— Но что же мы можем сделать для них? О каком просторе говоришь ты? — спрашивала Надя.
— Вот об этом-то мы и будем теперь думать и хлопотать; как и что, и когда. Моя мысль — найти землю за Волгой и помочь переселиться туда; часть села уйдёт, остальным станет просторно надолго. Земли будет вдвое больше и этим, и тем. Да и условия там совсем иные: сенокосы, луга, воды, всякие угодья; только руки нужны да воля. Молодёжь могла бы на новые места, старые остались бы на старых. А то и на Кубань можно, там ещё привольнее.
— Дальше, дальше, говори мне всё, — шептала Надя, погружаясь в радостные надежды.
— Ведь я ещё ничего порядком не передумал; может быть, всё иначе придётся. Хотел поговорить с тобою и знаешь ещё с кем?
— Ну?
— Ты засмеёшься, никак не ожидаешь. С одною весьма важною и весьма аристократическою барынею. Как тебе это покажется? — шутливо спрашивал Суровцов.
— Как, с m-me Мейен? — с радостным испугом вскрикнула Надя.
— А ты почему догадалась? Да, именно с нею. Знаешь, — может быть, я ошибаюсь, но я несколько сошёлся с нею в последнее время перед отъездом, — право, она не такая, какою её считают здесь многие. В ней нет ни чванства, ни особенно дурных привычек. Даже, признаюсь тебе, мне показалось, что у неё прекрасное и очень тёплое сердце, способное на хорошие вещи. Я думаю, её испортило воспитание, а по натуре своей она хороший человек. По крайней мере, всякое порядочное дело возбуждает в ней такое искренне сочувствие, которого я никогда от неё не ожидал. Мне даже иногда представлялось, что если бы заняться ею, её можно было бы подвигнуть на весьма серьёзное дело. У ней внутри так пусто, и она, мне кажется, сама тяготится этою пустотою и с радостью бы ухватилась за какое-нибудь доброе дело, которое могло бы надолго занять её. Она кстати имеет такие средства. Этот жалкий спирит — её муж — всё равно пропустит их сквозь руки. Ни себе, ни другим.
— Послушай, Анатолий, — сказала Надя, серьёзная и радостная; чёрные глазки её играли одушевлёнными огоньками. — Ты говоришь это нарочно от себя. Но ты просто читал в моём сердце. Ты сказал все мои слова, все мои мысли. Я убеждалась несколько раз, что ты говоришь моё. Знаешь, баронесса Мейен теперь мой первый друг… после тебя, конечно. Я с нею дружнее, чем с сёстрами. Я бываю у неё ежедневно, я почти жила у неё без тебя. Знаешь, Анатолий, это… это ангел, а не женщина… это такая высокая и благородная душа. Она меня часто спрашивала, что бы доброго сделать ей. Она хочет этого, Анатолий, она ужасно этого хочет. Если ты скажешь ей слово, она всё сделает. Ах, как ты умён, как ты мил, Анатолий, как ты всё хорошо это выдумал.
— Вот бы и отлично было! У неё, ты знаешь, есть земля около Азовского моря, не даёт ей ни гроша, а несколько тысяч десятин, кажется. Признаться, я больше всего имел в виду эту землю. Ну, что ей, в самом деле! Детей нет, доход с неё не получает. Отчего бы ей не помочь народу? Я бы организовал переселение, принял на себя все хлопоты. Наконец, если бы нельзя было даром, можно бы на каких-нибудь выгодных условиях. Льготы разные, рассрочки; конечно, всё это нужно обдумать обстоятельно.
— О, я уверена, она всем пожертвует для такого дела, — в восторге говорила Надя. — Она будет счастлива; ты не знаешь, Анатолий, какая это прекрасная женщина; тебя она любит, как мать. Тебя и меня. Ей я сказала, что мы любим друг друга, Анатолий. Ей можно всё сказать. Я тебя прошу, Анатолий, бывать у неё чаще; полюби её так, как я её люблю.
— Непременно, непременно, мой ангел. Если ты нашла, что она хороший человек, то, значит, она действительно хороший человек. Твоему взгляду я верю вполне. Ты видишь насквозь душу человека. Я буду у баронессы даже очень скоро. Я хочу, чтобы дело закипело.