От автора

Давно, очень давно, чуть еще не с первых дней юности, я стал записывать для памяти: что видели очи, что слышали уши, что чуяло сердце. Но это не был, строго говоря, дневник или мемуары, куда заносилось изо дня в день, точно и пунктуально, всё виденное, слышанное или перечувствованное, — нет! Это были одиночные листы, листики и листочки, или же небольшие тетрадки, где, по мере возможности, иногда подробно, иногда вкратце и сокращенным способом, записывалось всё, что поражало взор, мысль или сердце. Конечно, с течением времени, этих листов, листиков, листочков и тетрадок накопился целый ворох, уберечь который оказалось более трудным, чем накопить. Походы, передвижения, служба, не могли не повлиять на утрату некоторых бумаг. Но тем не менее большинство их, т. е., добрая половина, сохранилась и, по надлежащем разборе и рассмотрении, оказывается составляющей нечто интересное по отношению некоторых исторических событий, или же общественной деятельности, домашней жизни и чудачеств более или менее известных лиц прошлого времени. Два-три очерка, два-три отдельных эпизода из спасенного вороха бумаг, названного мною для однообразия: «Старой записной книжкой», появлялись уже в печати, а именно: в журналах «Военный Сборник», «Всемирный Труд», «Древняя и Новая Россия» и «Исторический Вестник», и газетах «Эхо» и «Свет». Масса отдельных мыслей, слов и изречений извлечена из «Книжки» и составила особое двухтомное издание, под заглавием: «Умные речи, красные слова великих и невеликих людей». Некоторые тетрадки, касающиеся близко стоящих к нам лиц и событий, не могут еще появиться в печати, по крайней мере в настоящее время. Но есть много материала, который должен увидеть свет. Отлагать появление этого материала в печати — не следует: время бежит, и завтрашний день в руде Божией. Пока есть силы и возможность, я считаю себя обязанным привести в порядок те накопившиеся у меня бумаги, которые имеют какой-нибудь общественный интерес, и, разделив на несколько выпусков, приступить к их печатанию. На первый раз я полагаю ограничиться выпуском в свет двух томов, а остальные будут издаваться впоследствии частями, по мере изыскания потребных для того средств. В первые два тома войдут отрывки из старой записной книжки, статьи и заметки, появлявшиеся уже в печати и только немногие из вновь подготовленных, как, наприм.: «Литературные встречи и знакомства», «Рассказы о днях минувших» и проч.

Предназначенные к помещению в первые два тома статьи, сведения и заметки о лицах и событиях, имеют вполне историческую достоверность, так как записаны мною как участником и очевидцем их, или же со слов лиц, тоже лично участвовавших в событиях, или стоявших близко к ним. В видах же удостоверения сего последнего, считаю нужным пояснить здесь, что статьи: «Александр I и обер-вагенмейстер Соломка», «Скифы», «Митрополит Филарет и штаб-ротмистр Соломка», «Император Николай I и пажи» и «Ретивый инспектор», записаны со слов генерал-майора Сергея Афанасьевича Соломки, сына обер-вагенмейстера Соломки и личного участника трех последних событий. Им же сообщен и рассказ об А. Н. Муравьеве, случившийся во время посещения им тюрьмы по званию чиновника для поручений бывшего с.-петербургского военного губернатора, князя Суворова. Статьи: «Николай Павлович в адмиралтействе» и «Великий князь Михаил Павлович и подпоручик Синайский» переданы генерал-майором Василием Борисовичем Албенским, участником первого события и другом г. Синайского. Статьи: «Император Николай I в 5 московской гимназии», «Император Николай I на саперных работах», «Генерал Рамзай» и «Кадеты в Александрии», сообщены генерал-лейтенантом Александром Дмитриевичем Симановским, личным свидетелем событий. Рассказы «Великий князь Михаил Павлович в новгородских поселениях», «Как определялись в учебные заведения», «Как определялись на должности», «Генерал, граф Никитин», «Бодиско» и «Лазаревич», записаны со слов действительного статского советника Дмитрия Андреевича Иванова, участника и свидетеля событий. «Встреча А. С. Пушкина с А. А. Бестужевым на Кавказе» передана сенатором, статс-секретарем Александром Дмитриевичем Комовским, который, как бывший секретарь графа М. Ю. Виельгорского, сообщил также и рассказы: «Император Николай I и французы», «Граф М. Ю. Виельгорский» и «М. И. Глинка у графа Виельгорского». Статьи: «Генерал Бурмейстер» и «Гвардейцы в Калише» сообщены участником событий отставным моряком Николаем Семеновичем Лазаревым-Станищевым. «Встреча И. С. Тургенева с Д. П. Писаревым» передана находившимся при свидании полковником Петром Павловичем Суворовым. «Архиерейский прием» записан со слов участника события, дворянина Василия Степановича Александрова, который сообщил также и рассказ о «Блудном Булавине», событии, случившемся на его глазах. Рассказ о «декабристе Тизенгаузене» сообщен московским старожилом Владимиром Львовичем Клумовым, слышавшим его от майора Михаила Дмитриевича Поздняка, свидетеля события. Рассказ «Наши администраторы» передан участником события, надворным советником Петром Ивановичем Вигилянским. Рассказ «Великий князь Михаил Павлович и отставной солдат» записан со слов генерал-лейтенанта Кушелева, слышавшего его от самого великого князя, а статьи «Великий князь Михаил Павлович и коннопионеры», «Борщов и медвежонок» и «Кадеты морского корпуса в Александрии» — со слов участников событий: первые два — полковника Сергея Михаиловича Борщова, а последний — поручика Павла Александровича Брылкина. Событие «Император Николай I и генерал Пенхержевский» передано статс-секретарем А. Д. Комовским, слышавшем его от участника события генерала Карла Ивановича Бистрома. Рассказы о генералах: Дрентельне, графе Евдокимове, графе Тотлебене, Шлосмане и министре финансов Канкрине, записаны со слов свидетелей или лиц, находившихся при них на службе, а именно: первый — капитана Александра Викторовича Дробышевского, второй и третий — статс-секретаря Сергея Федоровича Панютина, четвертый — коллежского асессора Николая Михайловича Ивановского, а последний — бывшего городского головы, купца Василия Григорьевича Жукова.

Петр Мартьянов.

С.-Петербург.

Первая половина 1893 г.

Дитя и поэт А. С. Пушкин

После смерти нашей матери, умершей во время холеры в Москве, в 1831 году, меня, моего старшего брата Александра, и сестру Надежду принял к себе на воспитание мой крестный отец, известный в то время стряпчий, надворный советник Владимир Матвеевич Глазов.

Глазов происходил из выслужившихся чиновников, но за ним числилось, как говорили, в Костромской губернии имение с 1000 душ крестьян.

Он жил постоянно в Москве, в собственном доме, в Грузинах, где у него было много земли, лавки, бани и тот знаменитый «Глазовский» трактир, куда москвичи и их залетные гости ездили слушать знаменитых грузинских цыган.

Дом его походил на большинство барских домов того времени. Это было довольно большое, одноэтажное, с мезонином здание. Балкон с красивым портиком выходил в обширный сад, со всеми прихотями, как-то: беседками, горками, статуями разных мифологических богов и героев, аллеями, цветниками и неизбежным прудом с мостиком и лодками. Вокруг огромного двора ютились флигеля для гостей, людские, кухни, конюшни, сараи, погреба и другие службы. На дворе царил вечный шум и гам. Лакеи, прачки, повара, садовники, кучера, сновали взад и вперед, перебранивались и кричали. Лошади, множество разных собак и домашняя птица дополняли шумную картину обыденной, скопированной с больших барских домов, жизни.

Владимир Матвеевич жил в доме с женою Ульяной Ивановной, дамою почтенной и богобоязненной. Детей у них в живых не было, кроме одной дочери, Екатерины Владимировны, находившейся в замужестве за Федором Осиповичем Мазуровым, директором московской сохранной казны. Но за то их постоянно окружали воспитанники, воспитанницы, их учителя, многочисленная дворня обоего пола и разные приживалки.

Дом имел все удобства того времени. Тут были и громадная зала с хорами, и комфортабельная гостиная с балконом и террасою в сад, и уютные внутренние комнаты хозяйки дома, и большая светлая столовая, и буфетная, девичьи и другие комнаты. В мезонине располагался сам владелец, устроивший там себе рабочий кабинет, приемную и спальню. Кроме того, в особой комнате при нём жил воспитанник, Гавриил Иванович Глазов, побочный сын его от дворовой женщины, тогда медицинский студент, а впоследствии уездный врач. Меблировка дома вполне отвечала широкой натуре его обладателя. Кладовые и погреба ломились под тяжестью всяких сбережений и заготовлений. Повсюду виден был избыток средств. Каждая мелочь напоминала о довольстве, прихоти и тщеславии.

Сам Владимир Матвеевич не обладал представительною наружностью. Это был мужчина лет 45–50, среднего роста, с круглым животом и большою на короткой шее головой, остриженной гладко. Черты лица крупные, щеки мясистые, глаза смеющиеся, веселые, лицо гладко выбритое. Служил ли он, и где — я не знаю, но ходил всегда в вицмундире с светлыми пуговицами. Каждый день утром куда-то уезжал и возвращался домой к обеду, за которым было всегда несколько человек гостей. После обеда отдыхал или работал в кабинете, а вечер проводил с гостями, засиживаясь иногда далеко заполночь. Изобильный ужин заканчивал еще более изобильный разными случайностями день.

Ульяна Ивановна — симпатичная, небольшого роста старушка, слыла большою домоседкой. Более всего она любила высшие сферы, хотя там и не была принята. Ей доставляло большое удовольствие видеть у себя людей, принадлежащих, или соприкасающихся этим сферам. Приемы её были торжественны и чинны: тишина и скука царили в них. Друзей и коротких знакомых принимала она запросто в своей уборной, сидя в покойном вольтеровском кресле; туда же подавали и чай. Для знакомых же мужа и так называемых церемонных гостей она удостаивала выходить в гостиную, но сидела не долго, извинялась нездоровьем и уходила, предоставляя занимать гостей или мужу, или своей дочери Екатерине Владимировне Мазуровой. В числе гостей у Глазовых, я помню, появлялись: Кологривовы, Небольсины, кн. Грузинские, Багговут, Мерлины, изредка наезжал кн. П. П. Гагарин, С. Т. Аксаков и другие московские именитые люди. Иногда собиралась молодежь, и тогда пели и танцевали под фортепиано, а старики играли в карты. Особые балы давались 15-го июля, в день именин Владимира Матвеевича, и в декабре, в день рождения его супруги. Тогда приглашались и родня и знакомые. Играла полковая музыка, пели песенники, делалась иллюминация, вино лилось рекой, веселились нараспашку, как только могут веселиться москвичи.

Значение Владимира Матвеевича в московском обществе обусловливалось его превосходными личными качествами и знанием дела. Он принадлежал к числу тогдашних знаменитых дельцов-законоведов. Ему поручались дела, выиграть которые не было никакой надежды, и он выносил их на своих плечах. Расскажу один случай.

В Москве проживал один известнейший кутила и безобразник, купчина-миллионер Александр Петрович Квасников. Он проматывал по нескольку тысяч в один вечер, производил дебоши и безобразия, за которые платил десятки тысяч. Долго ему сходили с рук всевозможные выходки на стогнах города и гульбищах; наконец, пробил час расплаты. На каком то поминальном обеде он снял с архимандрита или архиерея, не помню, клобук и надел ему на голову выдолбленный арбуз. Вышел скандал ужасный, погасить который ему не удалось. Дело дошло до Петербурга, и, по резолюции императора Николая, его отдали в солдаты.

Строгий приговор переполошил всех его сочувственников; бросились хлопотать о смягчении наказания, но едва-едва удалось исходатайствовать небольшое облегчение. По свидетельству докторов, его признали неспособным к строевой службе и зачислили в московскую пожарную команду. В этой команде он только числился, но службы никакой не исполнял, лечась от болезни на квартире. Спустя несколько времени, московское начальство попыталось было просить о помиловании Квасникова, но представления его не уважили. Вот тогда-то и обратились к Владимиру Матвеевичу, который и взялся дело это обработать.

Во избежание каких-либо новых проказ с его стороны, во время ведения дела, Глазов поселил Квасникова в одном из флигелей своего дома, под условием гулять у него где хочет, но за ворота не выходить.

Как теперь вижу эту высокую, немного сутуловатую фигуру добровольного заключенника с его худощавой выразительной физиономией. Глаза в глубоких впадинах, брови насуплены, нос большой, длинный, с горбом, голова острижена под гребенку, усы большие, бакенбарды висячие, подбородок тщательно выбрит. Он носил какой-то полувоенный плащ, венгерку, шаровары в сапоги и фантастическую фуражку. Вся его фигура напоминала тип отставного гусара. Опираясь на тяжелый костыль, с опущенною на грудь головою, часто прогуливался он по глазовскому саду, напевая себе под нос какую-нибудь песенку и сильно ударяя костылем в землю. Встреч с незнакомыми избегал, на глазовских вечерах не показывался, но порой в его небольшой квартирке появлялись старые друзья, хлопали пробки, бренчала гитара и до утра гикали и топали цыгане.

Владимир Матвеевич два или три раза ездил по его делу в Петербург, и всякий раз возвращался без успеха. Но это был не такой человек, чтобы спасовать перед неудачею. Спустя некоторое время, он вновь поехал — и привез Квасникову прощение.

Прощение это, как объяснял Владимир Матвеевич, получено им при исключительных обстоятельствах. Он нашел доступ в графу А. X. Бенкендорфу и после долгих, подкрепленных самыми вескими аргументами доводов, успел склонить его к заступлению за несчастного Квасникова, представленного им жертвой злой интриги. Граф дал обещание ходатайствовать перед государем, но с оговоркой, что для этого нужно выждать благоприятный случай. Пришлось ждать, но, к счастью, не долго. Говея на страстной неделе, император Николай имел обыкновение перед исповедью просить прощения у своих приближенных. Граф Александр Христофорович воспользовался этим случаем, и, когда государь обратился к нему, осмелился напомнить о прощении наказанного не по вине Квасникова. Государь милостиво выслушал и повелел: возвратить Квасникова в первобытное состояние, но с тем, что если он и засим будет вести себя по прежнему, то поступить с ним безо всякого снисхождения.

Нужно ли говорить с каким авторитетом возвратился в Москву Владимир Матвеевич. Начались пиры. Квасников задал такой обед своему освободителю, что Москва удивилась. Но это дело было последним в длинном списке удач Владимира Матвеевича. Во время кутежа у Квасникова, он простудился, заболел, месяца два или три пролежал в постели и умер.

Но я забежал далеко вперед. Нужно возвратиться ко времени нашего водворения у Глазова. Владимир Матвеевич был другом нашего отца и душеприказчиков матери. Действуя на правах опекуна, он перевез нас (меня, брата и сестру) к себе и поселил в особом флигеле, имевшем четыре комнаты и кухню, и отдал под попечительство одной доброй старушки, дворянки Агафьи Ивановны, в помощь которой назначены были две дворовые женщины. Мне шёл тогда 5-й, брату 8-й, сестре 4-й год. Владимир Матвеевич любил нас, как своих детей, озаботился устройством для нас всего нужного и нередко заходил наведаться: не нужно ли нам еще чего-нибудь? О чём бы ни просила его наша заботливая воспитательница Агафья Ивановна, всё старался исполнить, по возможности, без замедления. В воскресенье и праздничные дни мы ходили в церковь к обедне, а после отправлялись в дом Владимира Матвеевича, где и оставались целый день, а иногда и вечер, резвились и играли с приезжавшими детьми. В 9 часов вечера возвращались домой.

В начале 1833 года, Владимир Матвеевич прислал нам учителя. Это был диакон из причта церкви св. Георгия в Грузинах, человек не молодой, но старательный. Он объявил нам, что мы должны пройти полный курс обучения, и не смотря на то, что мы, т. е. брат и я, умели уже читать, он засадил нас, наравне с сестрою, за азбуку и только пройдя с нами сию стадию, почтеннейший наш педагог стал упитывать нас всяческими премудростями от грамматики, арифметики и катехизиса. Он занимался с нами каждодневно (кроме дней праздничных) с 10 до 1 часов утра, а Агафья Ивановна приготовляла с нами вечерние уроки. Мы учились охотно и делали порядочные успехи, так что весною 1835 года, сдали блистательно первый экзамен Владимиру Матвеевичу, и за оказанное прилежание получили от него подарки. Он подарил мне вышитую золотом куртку, штаны с галунными лампасами и сапожки охотничьи с кисточками, брату бархатный полукафтан с короткими панталонами и башмаки с пряжками, а сестре — тирольский костюм. Кроме того каждому из нас он дал по 25 р. ассигнациями на гостинцы.

Это были мои первые деньги. Но я ими не воспользовался. Я отдал их на сохранение добрейшей Агафье Ивановне, которая, потом, не выдавала мне из них ни копейки, говоря: «береги денежку на черный день». Когда же год или два спустя она умерла, мне не возвратили моих денег.

В последнее время, т. е. 1834–1836 годы, в доме Владимира Матвеевича царило особенное оживление. Гости, преимущественно же молодежь, съезжались часто. Много пели, много танцевали. Катинька Львова была прекрасная музыкантша и чрезвычайно мило пела. Её высокий, чистый, звучный сопрано приводил в восторг всё наше маленькое общество. Особенно хорошо она исполняла «Красный сарафан» и Пушкинскую «Черную шаль». О Пушкине тогда говорили много. Однажды, кто-то сообщил, что знаменитый поэт на днях приезжал в Грузины слушать цыган и добавил: «цыгане — его стихия».

Рассказ о поездке Пушкина в Грузины возбудил всеобщее любопытство. Молодой Дорохов заметил, что интересно было бы видеть Пушкина в обществе цыган. Слова эти возбудили во мне желание взглянуть на Пушкина. Агафья Ивановна часто недомогала. Пользуясь этим, мы убегали играть на двор и выходили иногда за ворота. Брат мой заходил часто к Гавриилу Ивановичу Глазову и у него читал некоторые из Пушкинских стихотворений. Он восхищался ими и называл Пушкина гением. Я сообщил брату мое желание хотя мельком взглянуть на Пушкина, когда он приедет в Глазовский трактир слушать цыган. Он ухватился за эту мысль с радостью и сказал, что это можно устроить. День или два спустя, он забежал в трактир и обещал трактирным половым дать денег, если они сообщат ему, когда приедет Пушкин. Долго ждали мы и, наконец, забыли было совсем об этом, как вдруг, в конце лета, или в начале осени — не помню хорошо, прибегает к нам на кухню девочка, дочь буфетчика, и передает брату записочку с двумя словами: «он здесь». Мы всполошились. Агафья Ивановна лежала в своей комнате больная, мы допивали вечерний чай. Повернув вверх донышком чашки, мы бросились в спальню и легли в постель. Часа полтора мы провели в каком-то лихорадочном напряжении, пока все в доме угомонились. Часов в 11-ть мы встали, тихонько оделись, вышли на цыпочках из комнаты и не слышно ускользнули из дому.

Озираясь на все стороны, мы пробежали по двору и вышли за ворота. Приезд гостей к цыганам произвел вокруг трактира оживление. У подъезда толпились извозчики, кучера, троечные ямщики, лакеи. Они вели шумные разговоры, курили свои носогрейки, переругивались между собою или ругали хозяев и господ.

Против окон, на площадке, стояла небольшая кучка людей разного звания, жадно ловя каждый вырывавшийся изнутри звук шумного цыганского пения. Мы проскользнули в эту кучку. Из окон трактира неслись припевы: «старый муж, грозный муж, режь меня, жги меня, не боюсь я тебя!», раздавался раскат смеха, хлопали пробки, и всё покрывало неистовое гиканье и пляска.

Но вот кучка, поглазев, послушав, мало-помалу стала таять и, наконец, разбрелась по домам. Остались только: я, брат и два знакомых соседних мальчика, не захотевших отстать от нас, вероятно, во внимание к тому, что мы числились на положении полубарчат-воспитанников. Ночь, между тем, была уже поздняя, дул осенний свежий ветерок. Месяц ярко светил, обливая серебристыми лучами полусонную окрестность. Боясь упустить случай посмотреть на Пушкина вблизи, мы расположились у самой лестницы, с которой он должен был сойти, чтобы сесть в экипаж. Но прошел час, другой, и мы, перезябнув, хотели было идти уже домой, как вдруг раздался с лестницы громкий голос полового: «эй, ямщик, экипаж!» мы встрепенулись, и как бы боясь чего-то, отошли от лестницы в сторону. Пока полусонный ямщик взнуздывал тройку и усаживался на козлы, на лестнице показались два господина. Один брюнет, невысокого роста с небольшими баками, в шинели с капюшоном и шляпой на голове; другой высокий с усами, в какой-то длиннополой бекеше, с замотанным на шее шарфом и тоже в шляпе. Наверху, на площадке, стояли еще два господина, окруженные цыганами и прислугой, и громко хохотали.

— Который же Пушкин, — спросил я брата. Он отвечал: «не знаю». Между тем, вышедший прежде других господин в шинели, видя, что экипаж еще не подан, спустился с крыльца и пошел в глубь двора. У перил, окаймлявших берег пруда, на котором стояли бани, он остановился и начал смотреть на отражавшуюся в воде луну, деревья и строения. Другой же стоял на крыльце и перебрасывался словами с оставшимися на верхней площадке товарищами.

Я толкнул брата и мы (все четыре мальчика), окружили господина, стоявшего у пруда. Он оглянулся и спросил: «что вам нужно?»

— Вы — Пушкин? — спросил я тихо.

— На что вам?

— Так… интересно его видеть.

— А почему вам интересно его видеть?

— Он пишет стихи.

— Как вы узнали, что он пишет стихи?

— Я — крестник Владимира Матвеича… у нас в доме барышни поют «Черную шаль»; интересно узнать: ваша ли эта шаль.

— А что у вас еще поют? Что вы еще знаете?

— Я ничего не знаю, но вот брат мой читал у Гавриила Ивановича много ваших стихов. (Я не сомневался более, что это — Пушкин).

— Так вы ничего больше не знаете, — сказал он как будто в раздумье и, погладя меня по голове, продолжал:

Одну вы знаете лишь «Шаль»…

Какая жалость!..

Моя, мой милый, это шаль.

А проще — шалость.

Слова эти привели меня в восхищение, я схватил руку Пушкина и горячо поцеловал ее. Мальчишки загалдели: и я, и я! и бросились также целовать его руку. Пушкин отнял руку назад и, добродушно улыбаясь, сказал: «к чему это»?

Между тем лошади были поданы и он, направляясь к экипажу, спросил меня: «А вы грамотный»!

— Учусь, — отвечал я.

— Учитесь!.. будете знать более, чем мои «шалости».

Затем, он сел в коляску, товарищи за ним; цыгане, окружая экипаж, просили скорее приезжать опять к ним; прислуга кланялась и желала счастливого пути. Пушкин в ответ кивал им головой, товарищи, смеясь, отвечали: «да, да, хорошо, хорошо»!

Но вот ямщик тронул вожжей коренника, лошади тронулись, коляска громыхнулась и покатила. Еще мгновение — и вечность легла на след её…

В первое следовавшее за сим воскресенье я рассказал m-lle Львовой и другим гостям Владимира Матвеевича о нашем ночном путешествии и передал от слова до слова разговор мой с гениальным поэтом. Все восторгались нашей смелостью, нашей находчивостью. Я сделался героем вечера. Меня расспрашивали по нескольку раз, заставляли повторять каждое слово Александра Сергеевича, кормили сластями и отпустили домой, нагрузив карманы гостинцами.

Но финал был ужасен: наутро меня и брата, сильно наказали за то, что мы осмелились без спросу выходить ночью на улицу…

Панихида по А. С. Пушкину

В начале февраля 1837 года, в Москве получено было известие о смерти Пушкина. Это известие взволновало студенческий мирок. На Никитской улице, в доме князя Вадбольского, в квартире г-жи Линденбаум, которая содержала меблированные комнаты, отдаваемые в наймы, большей частью, студентам, была назначена сходка. Вечером студенты собрались и поставили на обсуждение вопрос: что делать? Дебаты произошли жаркие. Имена Данзаса, д’Аршияка, Дантеса, Геккерена не сходили с уст, крики благородного негодования, проклятия и угрозы раздавались то и дело. Некто Баранов, богатый помещик, степняк, натура горячая и необузданная, вызывался ехать в Петербург и драться с Дантесом, а если бы он отказался, отстегать его хлыстом. Его предложение не приняли. Другие тоже не прошли. Остановились на том, чтобы отслужить по Пушкину панихиду. На утро сообщили товарищам, начались сборы, подписка пошла хорошо. Но университетское начальство под рукою не одобрило. Назначено было новое совещание и решили отслужить панихиду не по Пушкину, а по усопшем рабе божием Александру. День назначили праздничный — следующее воскресенье; место — Никитский монастырь. Пригласили певчих, заказали полное освещение церкви. Хлопотали было поставить печальный катафалк, но игуменья не разрешила. Время прошло быстро; наступил день панихиды. Началась обедня, народу собралось много. Студенты сходились и переговаривались; одни слушали обедню, другие прохаживались по монастырскому двору. Но полиция проведала, явился квартальный со своими будочниками, за ним прибыл частный пристав, позднее пожаловал и сам полицмейстер. Развязно вошел он во храм, еще развязнее подошел к игуменье и довольно долго беседовал с нею келейно: ясно было, что что-то затевается.

Но вот обедня кончилась, полицмейстер незаметно уехал. Народ стал выходить из церкви. Потушили свечи. Потянулись монахини, в церкви стало пустеть, а панихида не начиналась.

Два, три студента пошли в алтарь за объяснениями к священнику, собиравшемуся уже оставить церковь. Он ответил, что панихиды не будет. Спрашивают: «почему»? — «А потому, говорит, что по живому человеку панихид не служат». «Как по живому?» — изумляются студенты. — «Да так, — отвечает, — Пушкин жив… не верите — спросите мать игуменью». Обращаются к игуменье, та отозвалась, что, по сведениям, сообщенным ей сейчас полицмейстером, Пушкин, хотя и болен, но еще жив. Бросаются к приставу, — пристав утверждает, что подобное известие только что получено из Петербурга. Студенты, обрадованные такою доброю вестью, расходятся по домам.

Спустя час или два истина открылась; но собраться снова на панихиду студентам не позволили.

Москва в сентябре месяце 1839 г.

Старушка Москва, в конце тридцатых годов, жила жизнью тихою и безмятежною. После усмирения Польши, особо важных политических событий в русской жизни не было, дела шли обыкновенным чередом, как говорится, ни шатко, ни валко, ни на сторону, и общество дремало в сладком неведении и забытье. Вдруг летом 1839 года до слуха Белокаменной дошла весть, что осенью должна совершиться торжественная, в присутствии самого государя императора Николая Павловича, закладка храма Христа Спасителя, — и первопрестольная столица встрепенулась. Пошли толки, догадки, предположения о том, когда, что и как должно быть исполнено. Наговорившись досыта, Москва начала готовиться к торжеству, желая отпраздновать это, столь близкое её сердцу, событие как можно грандиознее. Первым делом привели в порядок мостовые, тумбы и фонарные столбы подчернили, дома, ворота и заборы принялись красить, шатающихся собак ловить, хожалых и будочников облачать в новую амуницию. К июлю сделалось положительно известным, что закладка совершится в сентябре, после открытия памятника на Бородинском поле, что Государь Император, прибудет в Москву в сопровождении приглашенных на бородинские маневры иностранных принцев и что в закладке храма примут участие командированные на маневры гвардейские войска. Известие это взволновало весь город: такого блестящего собрания именитых и знатных гостей в Москве давно уже не было, чуть ли не с самой коронации в 1826 году, и вот, начиная с великосветских гостиных и кабинетов сановников и кончая купеческими светлицами и рынком, всё пришло в движение. Тысячи надежд, тысячи ожиданий возбудило прибытие царя. Кузнецкий мост с утра до ночи запружали экипажи, магазины переполнялись покупателями, дамы заказывали, шили и покупали новомодные костюмы и украшения. Городские ряды, равномерно, торговали на славу, так как всякая, даже самая простая женщина хотела иметь к приезду царя какую-нибудь обнову. Полиция усугубила свое рвение: улицы мели, деревья на бульварах подстригали, скамейки красили и нищих забирали. Всё это — такие меры, которые принимает Москва только в экстренных случаях. До 1839 года я Государя не видел, потому приезд его в Москву не мог не интересовать меня. О характере, рыцарстве и доброте императора Николая Павловича ходили целые легенды. Его хладнокровие и неустрашимость при усмирении бунта в 1825 году, его заботливость о солдате и мужество, выказанные в турецкую войну 1828 года, и его самоотвержение на Сенной площади в холеру 1831 года, невольно влекли к нему сердца народа и заставляли каждого добиваться возможности хотя раз в жизни взглянуть на него и выразить ему, чем можно, свое сочувствие и преданность.

Мне было тогда 12 лет; я жил у опекуна на Никитской, в доме князя Вадбольского, где и как увидеть царя не знал, и потому обратился за советом к другу и учителю моему, студенту Назарову.

— Подожди, — отвечал Назаров — надо подумать.

Между тем, август месяц был уже на исходе; каждый новый день приносил в Москву животрепещущие новости о военных празднествах под Бородиным, маневрах и открытии памятника воинам, павшим в Бородинском сражении; сообщавшие об этом «Московские Ведомости» читались с жадностью.

— Скоро и на нашей улице будет праздник! — говорили собиравшиеся в кучки горожане. — Сам Царь прибудет и сделает закладку храма, а это будет почище бородинского памятника.

— Смотри, парень, — хихикала фризовая шинель — чтобы и ныне не вышло того же, что было на Воробьевых горах. В 1817 г., там, чай, тоже закладывали храм, да что вышло: три стены размокли на дожде, а четвертая испарилась на солнце.

— Ну, это было при Благословенном, а теперь Николай, теперь щелкоперам потачки не дадут, — отвечал горожанин.

3 сентября, в 6 часов пополудни, император Николай Павлович изволил прибыть в Москву с государем наследником цесаревичем Александром Николаевичем. Вслед за ним приехали: великий князь Михаил Павлович, герцог Максимилиан Лейхтенбергский (молодой супруг великой княгини Марии Николаевны) и гости русского царя: принцы: Альберт Прусский, Евгений Виртембергский, Александр Нидерландский и эрцгерцог Австрийский Альберт. Массы народа покрывали улицы и площади по пути следования Государя. Я предполагал увидеть Царя на Красной площади, достал себе у сторожа рядов скамейку и расположился на ней у памятника Минина и Пожарского. Но едва показалась коляска Государя от Иверской, народ, стоявший до того времени в порядке, разом обнажил головы и с криком «ура»! бросился навстречу Государю. Меня сшибли со скамьи на землю и едва не затоптали ногами. Благодаря вмешательству какого-то купца, поднявшего меня, я отделался только потерей фуражки, разбитым носом и несколькими ссадинами на руках и теле. Царя я даже не видел, я видел только массу голов и вдали мелькавшие шляпы с разноцветными перьями. В Кремле гудели колокола, а на площади стоял стон от приветственных кликов народа.

— Ну, что, хорошо? — спрашивал меня Назаров, по возращении моем домой. — Благодари Бога, что голова осталась цела. Впрочем, это тебе на будущее время урок! Прежде отца в петлю не суйся!

На другой день рано утром я отправился с ним в Кремль, посмотреть на выход Царя из собора. Мы прошли к самому Успенскому собору и стали за линией войск, расположенных против Красного крыльца. День был ведреный. Народу собралось много, но, благодаря внимательности полиции, тесноты и давки не было и мне удалось видеть церемонию царского выхода довольно хорошо.

Ровно в 11 часов Государь вышел из дворца. Он был в мундире с эполетами, белых штанах и ботфортах, шляпа с перьями, голубая лента через плечо. Высокий, стройный и красивый собою, с орлиным взглядом и величественною поступью, он выделялся из массы следовавших за ним принцев и генералитета, видно было, что это — Царь. Едва Государь показался с крыльца, войска взяли на караул и народ восторженно его приветствовал.

— Какой молодец! какой красавец! кровь с молоком! Дай ему Бог здоровья! — слышались восклицания из толпы.

За Государем следовал наследник цесаревич Александр Николаевич, великий князь Михаил Павлович, герцог Лейхтенбергский, иностранные принцы и свита.

— Наш москвич! земляк! Коренной кремлевский Царевич! Эх, как выровнялся-то! Весь в Отца! — встречала толпа наследника.

— Наш зять! Пятый сын Царя! И с виду как будто русский! — летели возгласы по адресу герцога Лейхтенбергского.

— Смотри, — толкнул меня Назаров, — вот идет фельдмаршал князь Варшавский! Это — князь Петр Михайлович Волконский! Это — граф Карл Федорович Толь! Это — князь Голицын! Это — граф Орлов-Денисов! Это — граф Пален! — указывал он на сопровождавших государя генералов.

Глаза мои перебегали с одного лица на другое, я припоминал 1812 год, Варшаву, Кавказ и события, в которых они участвовали. Какое-то теплое хорошее чувство наполняло душу, я видел всех этих тузов земли русской, и хотя физиономии некоторых из них не располагали к себе, я всё-таки считал себя вполне удовлетворенным. Первые сильные впечатления невольно овладевают душой и упояют ее.

При входе в Успенский собор, Император был встречен митрополитом Филаретом с тремя епископами и всем церковным клиром и, приложась ко св. Кресту, вступил в собор, при пений тропаря: «Спаси, Господи, люди Твоя». После молебствия, Государь проследовал мимо Грановитой палаты в Терема, а оттуда в Верхо-Спасский собор и в церковь Рождества Богородицы.

Вечером у матери Назарова собралось большое общество. Было несколько профессоров, студентов, два доктора и пастор. Позднее приехал плац-адъютант комендантского управления, рассказавший, между прочим, следующий анекдот о коменданте, генерале Стаале.

От одного из полков, расположенных в Москве, поступил в ордонанс-гауз рапорт, в заголовке которого, вместо слов: московскому коменданту, стояло: «московскому комедианту». Может быть, это была, просто, описка писаря, но комендант, суровый службист и педант, прочитав бумагу, ужасно рассердился. «Они мне пишут, что я — комедиант, — кричал он, дрожа от гнева, — я им покажу, что я за комедиант». И, вытребовав к себе полкового адъютанта, посадил его под арест на две недели, а командиру полка приказал объявить выговор.

Московские скалозубы, любившие посмеяться, довели о случившемся до сведения великого князя Михаила Павловича.

Его высочество послал за комендантом и тот тотчас явился, догадавшись в чём дело, встревоженный и хмурый.

— Что это ты, Карл Густафыч, как будто не в своей тарелке, — обратился к нему шутливо великий князь — это тебе не к лицу, это вовсе не твоя роль…

— У меня одна роль, ваше императорское высочество, — отвечал генерал Стааль, — роль московского коменданта, которую я и исполняю по мере моих сил и способностей.

— Да ты не сердись на меня, пожалуйста, — рассмеялся Михаил Павлович, — я знаю, что ты строгий комендант, но не будь же чересчур строгим.

Генерал Стааль улыбнулся.

— Ну, вот видишь, ты сам согласен, что чересчур строгим быть не следует, а ты с адъютанта слишком строго взыскал.

— Нельзя же, ваше высочество, дозволить смеяться над званием, которое я ношу по воле моего всемилостивейшего Государя.

— Нельзя, Карл Густафыч, но всё-таки лучше бы было, если бы ты отпустил его ночевать домой.

Комендант молчал; ему, очевидно, не хотелось освободить офицера, но и возражать он не решался. Тогда великий князь положил ему руку на плечо и сказал:

— Сегодня в Москве праздник, Карл Густафыч, ради этого праздника поди выпусти его.

Комендант, понимая буквально слова великого князя, сам лично отправился на гауптвахту и освободил из-под ареста адъютанта.

Чрез несколько дней вступили в Москву гвардейские войска, находившиеся на маневрах под Бородиным. Первопрестольная встретила их вполне по-родственному: клики, приветствия, маханье шляпами и платками сопровождали это вступление. Гвардейские солдаты, в высоких того времени киверах, казались великанами, но особенно громадным ростом выделялся тамбур-мажор преображенского полка, который, как говорили, имел около семи футов росту. Большинство солдат были старые ветераны со множеством медалей и крестов на груди. Москва любит всё величественное и грандиозное, и гиганты эти ей нравились. Они, в течении своего кратковременного в ней пребывания, собирали вокруг себя толпы народа и становились предметом всевозможных бесед и угощений. Некоторые москвичи приглашали их к себе в дома, угощали и дарили деньгами. Говорили даже, что солдаты в двух-трех домах были приглашены в восприемники детей и крестили, но на зубок получили не родильницы, а крестные отцы. Это выходило уже совсем по-московски!

Несколько молодых людей, интересовавшихся событиями 14 декабря 1825 года, о которых в то, запретное, время, никто ничего достоверного не знал, устроили вечер в честь ветеранов. Я был на этом вечере с Назаровым. Мы пришли часов в 7 вечера, общество было уже в сборе и пир начат на славу. Несколько нумеров в меблированных комнатах г. Линденбаум на Никитской, где обыкновенно ютились студенты и другая молодежь, было обращено в одно помещение. Ветераны разных полков вперемежку с молодежью сидели на стульях, на окнах и на студенческих постелях (мебели было мало) с трубками в руках, у некоторых мундиры были сняты, у других расстегнуты. Пили и закусывали без церемоний. Пили кому что нравилось: водку, пиво, пунш, вино. Беседа шла приятельская и шумная: русский солдат во всяком обществе осваивается чрезвычайно скоро, со студентами же, как с товарищами по оружию (студенты тогда имели мундиры и шпаги) старики-ветераны стали на короткую ногу с первого же раза.

Меня сначала удивила подобная компания, но когда мне объяснили цель, я сел и стал слушать. Студенты расспрашивали, солдаты отвечали, но с такой осторожностью, что из их рассказов о ходе самого события ничего нельзя было понять. Они говорили только о «молодом Императоре» и восхищались его мужеством и смелостью.

— Мы присягнули ему без заминки, — ораторствовал старик преображенец. — 14 декабря, утром, нас потребовали ко дворцу. Спешно, на ходу застегиваясь, мы вышли, взяли ружья на плечо и марш на площадь. Пришли и выстроились правым флангом к главным дворцовым воротам, спиной к комендантскому подъезду; смотрим, у ворот стоит куча народу и больше простого, а в середине молодой Император в измайловском мундире, с лентою через плечо, но без шинели, один одинешек, стоит и читает народу манифест о восшествии своем на престол: мы только диву дались, никогда ничего подобного не слыхивали и не видывали. Прискакал Нейдгарт, отрапортовал что-то, и Государь, обратясь к толпе, заявил, что московцы (Московский гвардейский полк) не признают его царем и бунтуют. Народ заволновался и закричал, что никого не допустит до него и никому его не выдаст! «Спасибо, ребята, — отвечал Царь — хотел бы, за ваше ко мне расположение перецеловать вас всех, но, сами знаете, не могу, а потому поцелую ближайших ко мне, а они уже передадут мой поцелуй и остальным». И он обнял и поцеловал двух-трех человек, стоявших впереди. «Теперь, — продолжал Царь: — не мешайте мне распорядиться войском и идите с Богом по домам»! И народ отхлынул. Затем он подошел к нам, и, поздоровавшись, спросил: «Готовы ли мы идти за ним куда велит»? Мы отвечали: «Хотя на край света! Рады стараться! Рады умереть за вас, ваше императорское величество!». Тогда он велел зарядить ружья боевыми патронами, скомандовал: «К атаке, в колонну стройся! Четвертый и пятый взводы прямо! Скорым шагом, марш»! И повернув нас направо, велел ножовому нашему командиру Исленеву вести нас к Сенатской площади, где стояли мятежники. Мы тронулись, при нём осталась только одна рота, с которой он потом, сев на лошадь, и прибыл на сенатскую площадь. Мы первые присягнули ему, мы первые встали за него, мы первые пошли за него на мятежника, и он за то любит нас и зовет не иначе, как «моя семья»!

— Первыми встали за него финляндцы (Финляндский гвардейский полк), — перебил преображенца егерь — рота финляндцев в караул пришла, еще вас не было, он вышел к ней, и она первая отдала ему императорскую честь, салютовала знаменем и била поход. Первым, словом нового Царя к войскам был его вопрос финляндской роте: «Присягнула ли она ему и знает ли, что присяга ему совершена по воле его брата, цесаревича Константина»? Финляндцы ответили, что присягнули и знают. Тогда, значит, вам надо показать мне верность на деле, — заговорил молодой Император — московцы шалят, не перенимать у них, делать дело молодцами! Готовы ли вы стоять и умереть за меня»? Финляндцы закричали: «Ура, Николай»! Тогда он велел зарядить им ружья и сам отвел их к главным воротам дворца. А затем уже обратился к народу и стал читать манифест.

— Ну, это всё равно, кто первый стал, кто последний, — вмешался в спор солдат студент Стахович: — дело в том, что стали за Царя, поэтому я предлагаю выпить за его здоровье.

Раздалось «ура»! и стаканы были опорожнены.

— Всё время он держал себя молодцом, истинно по-царски, — заговорил семеновский фельдфебель, затянувшись жуковским табаком из громадной трубки: — встретя гренадер, бежавших на место бунта, он хотел остановить их и закричал: «стой»! Гренадеры ему отвечали: «мы не за тебя, за Константина»! «Ну, когда так, то вот вам дорога»! — воскликнул Николай и указал им на Сенатскую площадь. Гренадеры проходили по обе стороны сидевшего на коне Царя, некоторые задевали амуницией ему за ноги. Нужно мужество, чтобы находиться одному среди обезумевших бунтовщиков, и полное хладнокровие. Или вот, когда мятежники стреляли по нашим на Сенатской площади и некоторые молодые солдатики сторонились от пуль, он выскакал вперед за ряды войск и стал, как на разводе, впереди всех. Разве это не храбрость?.. храбрость!

— Нет, лучше всего, как он обрезал немца — засмеялся преображенец: — кавалер какой то иностранный, говорили даже посланник, подошел к нему на Сенатской площади и говорит: «Мы за вас, государь, мы вам поможем если хотите»! Так он его так турнул, что тот едва пятки унес. «Убирайтесь, крикнул — это дело не ваше, это дело мое, чисто семейное, я его и без вас устрою». Молодец, право!

— А правда ли, что дворец то, как говорят, чуть не захватили мятежники? — спросил один из устроителей вечера Вольский.

— Нет, саперы не допустили! — отозвался семеновец — саперы за полчаса раньше заняли дворец, они стояли уже у главных ворот, на государевом и посольском подъездах, как прибежали мятежные гренадеры. Посмотрел, посмотрел их командир, подумал, подумал, да и махнул рукой. «Это не наши, ребята», — сказал он и повел своих на Сенатскую площадь.

Студент Обрушин предложил выпить за сапер. Выпили.

— А правда-ли, что Наследника выносили из дворца под защиту войск? — спросил Стахович.

— Это чистая выдумка! — возразил преображенец: — после усмирения мятежа, когда Государь возвратился во дворец, он пожелал показать войскам своего сына. Царский камердинер вынес его на руках, и молодой Император, передавая его на руки георгиевским кавалерам, просил полюбить его, как он сам их любит. Потом вызвал от каждой роты по одному человеку и велел Наследнику поцеловать их. Конечно, войска были в восторге, солдаты целовали ручки и ножки Наследника престола, а он, поцеловав одного солдата, схватил за нос, а другого за баки. Потом вдруг отняв ручку, — сказал: «Какие жесткие у тебя волосы!» А теперь, смотри, какой молодец!

Студент Мухин предложил выпить за «молодца Наследника» и все чокнулись и выпили.

На вопросы о числе мятежников, их планах и целях, солдаты отвечали: «А кто их знает, нам не ведомо».

Пробило 8 часов — и солдаты стали собираться домой, «на перекличку», как выразился егерь. Одевшись, они очень вежливо поблагодарили хозяев за хлеб-соль, водку и табак. Студенты дружески пожали им руки и подарили на память студенческого, как выразился Вольский, побратимства по фунту Жуковского табаку, а фельдфебелю, кроме того, и большую пенковую трубку. Обрушин предложил выпить «отвальную». Выпили и разошлись.

Описание этого вечера, конечно, более подробное приведенного мною, было составлено распорядителями его, и циркулировало потом в известных кружках молодежи. Для людей конца XIX века подобные приглашения и расспросы солдат могут казаться крайне неуместными, смешными и даже глупыми, но для того запретного времени они явились единственным источником для уяснения интересовавших общество событий и были пикантной новостью дня, о которой говорили и вспоминали потом долго. Я же записал об этом просто, как об историческом факте.

10 сентября совершена закладка храма Христа Спасителя на берегу реки Москвы, близ Каменного моста. Мысль о постройке храма принадлежит императору Александру I. В благодарность Господу Богу за изгнание из России французов в 1812 году, он положил воздвигнуть храм, который бы выражал собою идею благодарности неисповедимому Промыслу и, вместе с тем, напоминал потомству о доблестных деяниях его предков. В манифесте о создании храма, состоявшемся 25 декабря 1812 года, говорилось между прочим: «И да стоит храм сей многие века, и да курится в нём, пред святым Престолом Божиим, кадило благодарности до позднейших родов вместе с любовью и подражанием к делам их предков». Храм этот первоначально предполагалось построить на Воробьевых горах по проекту академика живописи Карла Витберга. Проект талантливого, но несчастливого художника представлял феноменально-редкое явление. Предполагалось воздвигнуть трех-этажный храм, вышиною 110 сажен, с колоннадою по обеим сторонам храма в 300 сажен длины, а на концах её — два памятника по 50 сажен высоты каждый: один из пушек, отбитых у неприятеля во время преследования ею от Москвы до русской границы, другой — из пушек, взятых у него во время похода от границы до Парижа. Здание гигантское, делающее честь гению художника-мыслителя, но в самом существе своем во многом неисполнимое. Укажу хотя на то обстоятельство, что мы не взяли у французов и их союзников в войны 1812–1814 годов столько пушек, чтобы воздвигнуть из них два памятника, по 50 саж. высоты каждый. Местом для постройки избрали Воробьевы горы, но почва местности, где предполагалось строить храм, оказалась впоследствии неудобной — чрезвычайно рыхлою и не могущей выдержать тяжести колоссальной постройки. Самый способ постройки храма рабами[1] не мог гарантировать успешности и прочности работ. Закладка храма на Воробьевых горах была совершена 12 октября 1817 года, работы продолжались до 1825 года. Но «строитель, — как выразился московский военный генерал-губернатор, князь Д. В. Голицын, — хотел один есть хлеб». А так как одному есть хлеба нельзя, когда вокруг масса людей лязгает зубами, то, конечно, начались пререкания, ссоры и кляузы, кончившиеся тем, что комиссию сооружения храма закрыли, членов её предали суду, а строителя Витберга сослали в Вятку. 4 132 560 р., израсходованных комиссией на первоначальные работы, списали со счетов, рабов-работников передали в казенное ведомство, остатки заготовленных материалов частью продали, частью отдали погорельцам села Всесвятского, частью бросили. В тридцатых годах дело постройки храма вступило в новый фазис. Место для его сооружения избрано императором Николаем Павловичем. Самый храм предположено соорудить в более скромных размерах, по проекту архитектора К. А. Тона. Для постройки храма учреждена новая комиссия, под председательством московского военного генерал-губернатора, работы начались в 1838 году и ко времени закладки бут был положен и фундамент здания высился выше уровня земли.

На торжество закладки я явился с Назаровым. Мы пришли на место закладки утром рано, но народу было уже так много, что мы не могли найти места, откуда можно было бы видеть церемонию. Построенные для публики особые места Москва раскупила заблаговременно, а за две-три оставшиеся скамейки просили баснословно дорого. На месте закладки белелась довольно большая и хорошо выровненная горизонтальная плоскость с выдающимися из земли очертаниями стен, окруженная массой строительного материала. Над этой плоскостью высилась обширная богато убранная палатка, с настланными до неё мостками, покрытыми красным сукном. Справа от палатки виднелся простой, топорной работы деревянный крест, рабочие наполняли двор храма, что-то носили, что-то двигали, что-то убирали. День, не смотря на сентябрь, выпал солнечный, безветренный и теплый. Город убрался по-праздничному: в окнах и на балконах домов виднелись разноцветные ковры, цветы и зелень. Не найдя места около храма, мы отправились искать его на Красную площадь, обошли Кремль и пристроились на груде строительных материалов близ Спасских ворот.

На всём протяжении от Успенского собора до места закладки стояли шпалерами войска, сперва кавалерия, потом пехота. Народ запружал все улицы и Красную площадь. По совершении божественной литургии митрополитом Филаретом в Успенском соборе, началось церемониальное шествие с хоругвями и чудотворными иконами Богоматери Владимирской и Иверской. Процессия следовала из Кремля, чрез Никольские ворота, по линии стен Кремля, мимо Спасских ворот, по набережной Москвы реки и Пречистенке. Первые её ряды вышли на Красную площадь около полудня. Во главе процессии шли инвалиды 1812 года, потом комиссия для постройки храма, далее длинный ряд придворных и других чинов, камер-юнкеров, камергеров, сенаторов, генералов, участвовавших в войне 1812 года, среди которых особенное внимание обращали на себя Алексей Петрович Ермолов, граф М. С. Воронцов, граф А. И. Чернышев, князь И. Ф. Паскевич, граф К. Ф. Толь, князь П. М. Волконский, граф П. П. Пален, граф В. В. Орлов-Денисов, П. А. Тучков и др. Потом следовало духовенство, певчие, хоругви, образа, ряды диаконов, священников и иеромонахов, архимандриты, епископы и митрополит Филарет. За митрополитом изволил шествовать государь император Николай Павлович с наследником цесаревичем Александром Николаевичем, великий князь Михаил Павлович, герцог Максимилиан Лейхтенбергский, эрц-герцог Австрийский, принцы Прусский, Нидерландский и Виртенбергский и свита Его Величества и адъютанты принцев и герцогов, министры, члены государственного совета и другие сановники. Колокольный звон всех церквей столицы, отдание чести войсками, преклонение знамен, музыка, команда и барабанный бой, шитые золотом мундиры, плюмажи и перья шляп, звезды, ленты, ордена, эполеты, каски, кивера, парчовые ризы священнослужителей, нарядные кафтаны купечества, всё это вместе взятое усугубляло торжественность минуты и производило сильное впечатление. При приближении процессии, вся масса народа, как бы по команде обнажила головы и осенилась крестным знамением. Некоторые благочестиво вспоминали покойного императора Александра Благословенного и молились за упокой его души. Более часу прошло, пока вся процессия проследовала мимо.

Мы не дождались обратного шествия процессии, сочтя за лучшее заблаговременно выбраться из окружающей толпы, и отправились домой.

Вечером студент Вольский, бывший на месте закладки храма, говорил, что в основание храма положен Государем камень с предметами закладки храма в 1817 году и крестообразно вырезанной доской с двумя плитками, из коих одна с его именем, а другая — с именем Императрицы. Подобные же плитки с своими именами положили: Наследник Цесаревич, великий князь Михаил Павлович, герцоги, принцы и митрополит. Кроме того положено: 30 золотых полуимпериалов, 24 серебряных пятизлотника, и по 60 четвертаков, двугривенных, пятиалтынных и гривенников, все монеты чекана 1839 года. Митрополит Филарет произнес при этом речь — один из шедевров духовного красноречия, в которой сравнил императора Николая с царем Соломоном, так как на долю их обоих выпало счастье воздвижения храмов Богу Истинному, тогда как мысль о создании храмов принадлежала их венценосным, предшественникам.

На другой день, бывши в гостях у А. П. Шестова (известного впоследствии московского городского головы), я слышал от него, что Государь, после закладки храма, беседуя с князем С. М. Голицыным, изволил отозваться: «Вот владыко сравнил меня с Соломоном, которому после царя Давида, как и мне после брата Александра, предопределено было свыше воссоздать храм Богу Истинному. Не знаю, удастся ли мне создать в Москве такой же великолепный храм, как создал Соломон в Иерусалиме; но знаю, что рядом с храмом во имя Христа Спасителя, я не воздвигну уже храма Ваалу. Для меня нет Бога иного, кроме Бога Истинного».

В память торжества закладки храма выбита медаль с изображением на одной стороне, как на медали 1812 года, Всевидящего Ока, с надписью: «Не Нам, не Нам, а имени Твоему», а с другой — вида строящегося храма и надпись: «Завещал Александр, начал исполнение Николай I».

Во всё время нахождения царя в Белокаменной, Москва веселилась до упаду. Выходы во дворце, обед у генерал-губернатора князя Д. В. Голицына, дворянский бал, вечер в только что открытом в Петровском парке вокзале, который удостоил своим посещением Государь Император, составляли такие крупные события для Москвы, что они многие годы были в памяти добродушных москвичей, и для многих составили эпоху жизни. Гвардейских войск Москва после того не видала долго, именно до коронации Императора Александра II в 1856 году. А это чего-нибудь стоит.

Но и гвардейцам не могла не быть памятна Москва. Не говоря уже о том, что доступно каждому большому цивилизованному городу, первопрестольная давала своим гостям такие своеобразные, исключительно местные удовольствия, о которых иные цивилизованные страны не имеют даже понятия. Я говорю о цыганах и медвежьей травле.

Цыгане составляли исконную славу и гордость Москвы. Их хоры известны были, по слухам, в Париже и Лондоне. Но жили они постоянно в Москве. Гастроли их, а потом и самое переселение в Петербург и другие наши города начались не ранее сороковых годов. Поэтому, не только гвардейский офицер или петербургский администратор и магнат, но каждый приезжавший в Москву иностранец-художник, музыкант или писатель, считали долгом послушать « дикую песню » цыган, полюбоваться их « огневою » пляскою. Знаменитый виртуоз-пианист Лист, как известно, в день первого своего концерта в московском дворянском собрании, был увезен к цыганам и там так заслушался и увлекся их пением, что заставил собравшуюся в концерт публику ждать себя более часа. Зато первой его пьесой, которую он сыграл в концерте, по возвращении от цыган, была его известная импровизация на цыганские мотивы, доставившая ему самые восторженные овации. У цыган по неделям пропадали раскутившиеся бары. Сам А. П. Ермолов иногда наезжал в табор. Он любил бесшабашную разнузданную пляску и гики цыганских песен. Узнав, что известный организатор цыганского хора Илья Соколов задумал отправиться с хором в Петербург, он приехал к нему и долго уговаривал не делать этого, чтобы не подорвать славы московского табора. Когда же Соколов, прельстясь на заманчивые предложения, поехал в Петербург с лучшими солистками хора, он с горечью упрекал оставшегося в Москве его племянника и пророчески говорил: «Будете кочевать — пропадете, сядете в Москве оседло — будете благоденствовать».

Медвежья травля была также исконное наследие доброго старого времени. Исстари наши бояре, служивые и посадские люди любили всякие схватки и бои, будь это бой кулачный, травля дикого зверя или бой петушиный. Всякая подобная потеха имела своих поклонников и собирала сотни, а иногда и тысячи людей. Доныне еще памятны Москве кулачные бои, которые устраивал в начале текущего столетия вельможа, граф А. Г. Орлов-Чесменский. Со временем, конечно, потехи и забавы эти заменялись более утонченными, но в 1839 году в Москве не только существовали кулачные бои и травля медведей, быков и кабанов собаками, но последняя возбуждала большое внимание общества и служила предметом оживленного спорта. Для неё был выстроен особый амфитеатр за Рогожской заставой, и там по воскресеньям и праздничным дням давались кровавые зрелища. Как сейчас вижу этот амфитеатр. Версты полторы или две от заставы, вправо, стояло небольшое деревянное одноэтажное здание. Нечто вроде цирка, с круглою ареною посредине, — жалкая пародия на амфитеатры для боя быков в Испании. Арена, выравненная и посыпанная песком, имела пространство не более 200–300 квадратных сажен и была обнесена высоким барьером, вокруг которого шли в два ряда места для зрителей. Против входа в места устроены были ворота для выпуска зверей, а справа дверцы для вывода собак. Нужно думать, что учреждение это процветало, так как цены на места назначены были, относительно того времени, довольно высокие, именно: первое место — два рубля, а второе — один рубль. Самые афиши о травле зверей составлялись курьезно и по смыслу, и по своему типичному, неподражаемому языку. Вот что, например, гласили сентябрьские афиши 1839 года. «Амфитеатр за Рогожской заставой. 3 сентября, в воскресенье, будет большая травля разных зверей лучшими меделянскими собаками и английскими мордашками напуском по охоте. Вновь привезенный ужасного роста медведь, называемый «Давило», будет травиться отличными меделянскими собаками на залог на 100 рублей. Названные собаки: первая привезенная из Рязани, «Халуй», вторая здешняя «Бушуй». Начало в 5 часов. Приписка: «оный медведь будет привязан на полной свободе». 10, 14 и 17 сентября, после такого же, как выше приведено, вступления о травле разных зверей, в афишах говорилось: «Охотники приглашаются с своими собаками. Известный охотник Богатырев будет пускать своих собак, между прочим, будет травиться дикой черноморской бык меделянскими собаками и английскими мордашками. Сего быка собаки непременно должны, по договору с охотниками, победить. В заключение будет травиться ужасного роста и свирепости так называемый «Хряк» или «Кабан». Дикие кабаны водятся в непроходимых лесах; охотники кабанов ловят или убивают оных с большою опасностью; уверяют, что не могут оных взять меделянские собаки и английские мордашки. Содержатель, желая доставить удовольствие посетителям, любящим полную охоту, нашел злейшего русского кабана и будет пускать на оного своих собак для драки; сперва пустятся английские мордашки, если не одолеют, подпустят на помощь меделянские собаки. Будет пущено на кабана не более трех собак».

Вот эти то злачные места наиболее, чем обычные для джентльменов удовольствия, влекли к себе прибывших в Москву гостей. Блестящие гвардейские офицеры и придворные кавалеры не желали уступать московским толстосумам ни в чём в области общедоступных развлечений и, поэтому, у цыганок и на травле, как везде, каждый хотел торжествовать, шли споры, держались пари, бросались деньги на ветер, но брал верх и торжествовал тот, кто мог более бросить. Все эти Маши, Стеши и Любаши — тогдашние цыганские солистки, все эти «Давилы», «Халуи» и «Бушуи» стоили тысяч и, поэтому, гости Москвы должны были ее помнить, и даже не менее, чем она их. Воспоминания об утраченных кошельках иногда живут долее, нежели воспоминания о сердечных приемах великосветских красавиц. Граф М. С. Воронцов проиграл «известному охотнику Богатыреву» почти мимоходом предложенное им пари за мордашку в 10 000 рублей. Этому вельможе-богачу ничего не значило проиграть подобную сумму, но были другие пари, проигрыш которых заставил некоторых лиц поехать вместо Петербурга — в деревни.

Эстетических удовольствий для своих высоких гостей Москва приготовила не особенно много. Не смотря на то, что в составе её драматической и других трупп императорского театра находилось тогда очень много даровитых артистов и артисток, как, например: Щепкин, Мочалов, Никифоров, Самарин, Шумский, Усачев, Садовский, Ленский, Живокини, Лавров, Бантышев, Сабурова, Львова-Синецкая и Н. Репина, во всё время пребывания Государя в Москве, дирекцией театров было поставлено только на большом театре два спектакля, и на малом — три. На первом 7 сентября, шла историческая быль Н. А. Полевого «Дедушка русского флота» и, 8 сентября, опера А. Н. Веретовского «Тоска по родине». На последнем же французскою труппой, с только что вернувшейся из Парижа m-lle Констанс, исполнены пьесы: «Riquiqui» (9 сентября) и два раза «Leqain а Draguigon», (6 и 13 сентября). Кроме того, виртуоз императора австрийского и первый тенор миланской сцены, г. Поджи, дал два музыкальных утра в фойе большего театра 6 и 9 сентября. Конечно, всё это слишком мизерно, но нельзя не принять во внимание, что открытие в то время спектаклей зимнего сезона происходило гораздо позднее, чем ныне, а именно: 15 сентября, т. е. когда Государь и другие высокие посетители из Москвы уже выехали.

За то аристократических балов было много. Пользуясь нахлынувшею в Москву массой военной и придворной молодежи, высшее общество танцевало до упаду. Кроме упомянутых выше балов московского дворянства и в вокзале Петровского парка, были еще балы: 6 сентября, у хозяина Москвы, князя Д. В. Голицына, и, 9 сентября, у князя С. М. Голицына. Государь Император с великими князьями, принцами и герцогами, удостаивал все эти балы своим посещением, и своей простотой и милостивым вниманием придавал им особый блеск и оживление.

4 сентября, в высочайшем присутствии, состоялся развод от 2 учебного карабинерного полка, а 6 — ученье батальону кадет московского кадетского корпуса. 5 сентября государь изволил быть в Екатерининском и Александровском институтах благородных девиц и посетил Мариинскую больницу, 6 — обозревал арсенал, 7 — воспитательный дом и Александровский сиротский институт, 8 — вдовий дом. Москва с утра до вечера стояла на ногах. Кремль, улицы и местности, где проезжал, или куда приезжал Государь, были буквально залиты тысячами народа. Одно его появление электризовало массы и восторженные клики «ура»! гремели и, как раскаты эхо, неслись за его экипажем из одного конца города до другого. Иногда, вследствие скопления народных масс, проезд Государя замедлялся. Толпа обступала коляску Царя со всех сторон, некоторые смельчаки вскакивали на подножку и целовали руки и края одежд любимого монарха с благоговением. Государь милостиво раскланивался на все стороны, иногда говорил народу свое «спасибо», и раз как-то, на углу Охотного ряда и Тверской, просил толпу расступиться и пропустить его, иначе он опоздает приехать к назначенному им часу.

Многие обращались к великодушию и милосердию Самодержца. Так, в проезд его величества к разводу 2 учебного карабинерного полка, на Воскресенской площади, пал перед коляской Государя убеленный сединами старец в дворянском мундире и, воздев к нему руки, взывал о милости. Николай Павлович приказал остановить коляску, подозвал к себе старика, выслушал его жалобу на обиды и притеснения родственников, завладевших его имением, во время службы его на Кавказе и милостиво спросил его.

— А есть у тебя прошение ко мне?

— Какое может быть, ваше императорское величество, прошение у старого солдата! — отвечал обласканный старик: — подавал я десяток прошений в разные суды на твое имя, Государь, и ни на одно не получил удовлетворения. Что делать, лично решился предстать пред твои светлые очи: как ты решишь, надежа-государь, так уж пусть и будет.

— Хорошо, — ответил благосклонно государь — ступай во дворец и жди меня.

Возвратясь с развода, царь повелел выдать старику (как говорили тогда, капитану Фирсову), из собственной шкатулки 500 рублей, а дело его вытребовать и рассмотреть в Петербурге.

— Поезжай с Богом домой — трепал старика по плечу Государь на прощанье: — а чем будет решено твое дело — я тебя уведомлю.

Также он принял у вдовьего дома и также благосклонно выслушал просьбу престарелой вдовы-солдатки о возвращении ей, для прокормления её на старости, сына-кантониста. Просьбу эту тоже приказал, как говорили потом, удовлетворить.

Вечером 10 сентября, т. е. в день закладки храма Христа Спасителя, Москва была иллюминирована. Кремлевские стены со стороны сада и самый сад, а также все прилегающие к Кремлю площади и улицы ярко освещались громадными щитами и транспарантами, составленными из разноцветных шкаликов, и массой горевших в окнах зданий свечей, и на тротуарах — плошек. Народ буквально затоплял кремлевский сад и все окрестности, по которым в несколько рядов катались, в экипажах, знать и лучшее общество столицы. Около 9 часов показался в публике ехавший с Наследником Цесаревичем, Государь Император, а вслед за ним и прочие высокие гости Москвы. Они проследовали по всей цепи залитых огнями стен Кремля и по некоторым улицам, приветствуемые повсюду ликовавшим народом с живейшим энтузиазмом.

11 сентября, московское купечество, с Высочайшего соизволения, дало в экзерциргаузе обед прибывшим на закладку храма частям гвардейских войск. Столы для нижних чинов были накрыты в 4 ряда, по 16 столов, на 60 человек каждый. В конце же манежа распорядители устроили небольшое возвышение, убранное дорогими коврами и экзотическими растениями, где накрыли завтрак для свиты его величества и офицеров гвардейского отряда.

Государь Император с Наследником Цесаревичем, великим князем Михаилом Павловичем, герцогом Максимилианом Лейхтенбергским и принцами, в сопровождении генерал-фельдмаршала князя Варшавского, свиты и генералитета, изволил удостоить обед своим посещением.

У подъезда экзерциргауза встретили его величество московский городской голова и депутация от купечества (устроителей обеда). Войдя в манеж, Государь поздоровался с войсками, и когда радостные клики: «здравия желаем, ваше императорское величество», потрясли стены здания, последовало приказание снять кивера и садиться за столы. Во время обеда Царь с сопровождавшими его лицами проходил по столам и, пробуя солдатский борщ и другие кушанья, изволил неоднократно изъявлять свое высокое удовольствие хозяевам обеда, и за радушие приема, и за усердное угощение солдат.

Обойдя все ряды столов, Государь Император милостиво разговаривал с купечеством, и между прочим, изволил отозваться, что угощение солдат хлебом-солью, доказывающее гостеприимство жителей Москвы, столь приятно, что он принимает его так, как усердие, лично его величеству оказанное. И тут же, потребовав вина, соизволил пить за здоровье московского купечества. Примеру его последовали великие князья, герцог и принцы. Затем, побеседовав еще несколько времени с купечеством о развитии торговли и фабричной промышленности в Москве и изъявив еще раз свое высокое удовольствие всем лицам, бывшим хозяевами обеда, его величество изволил удалиться. Великие же князья, герцог и принцы, а также генерал-фельдмаршал, свита государя и генералитет, проводив Императора, возвратились в экзерциргауз и удостоили участия завтрак, приготовленный для свиты и гвардейских офицеров.

Солдаты гвардейского отряда, по прибытии в Москву, никакой службы не несли. Отбыв бородинские маневры, продолжавшиеся несколько недель, они получили отдых и пользовались свободой осматривать город и навещать своих родных и знакомых. Великий князь Михаил Павлович, главный начальник гвардейских войск, предписал, чтобы гвардейские нижние чины, при выходе из казарм, были одеты по форме, и, посещая родных и знакомых, в питейные дома не ходили и вообще вели себя трезво и благочинно. И, действительно, случаев нарушения дисциплины почти не было. Но в семье не без урода. Раз как-то, великий князь Михаил Павлович около полудня ехал в военный госпиталь, в Лефортове. Проезжая Немецкой слободой, он встретил небольшую кучку фабричных и среди их громко рассуждавшего и помахивавшего находившеюся в руках косушкой водки егеря.

— Это что такое! — закричал великий князь, остановив коляску, в которой ехал с каким-то генералом: — егерь, поди сюда!..

Солдатик, увидав грозного царева брата, оторопел и, не зная что делать, топтался на месте.

— Что же ты нейдешь, — повторил великий князь — поди сюда, я тебе приказываю!

— Боюсь, ваше императорское высочество, — лепетал егерь — казнить будете.

— Да что же я, палач, что ли! — вспылил великий князь — поди сюда, говорю тебе! — И не дожидаясь ответа, вышел из коляски и пошел к егерю навстречу.

Егерь, видя, что спасения нет, сделал несколько шагов и остановился.

— Это что такое у тебя в руках? — вскричал великий князь, указывая на косушку.

— Косушка водки, ваше императорское высочество, которую я вот хотел распить с земляками.

— Разве ты не знаешь, что я приказал, чтобы вы в Москве по кабакам не ходили и не пьянствовали?

— Ваше высочество, я в кабаке и не был, — проговорил как бы с упреком егерь — а косушку эту принес вот Тимонька, я же ее взял только в руки и кое-что сказал, как пить надо вино с толком.

— И этого нельзя делать, — сказал великий князь, — ходить по улицам с косушкою в руках.

Солдатик был шустрый и уже успел овладеть самим собою. Улыбнувшись, он ответил уже бойко.

— Не извольте беспокоиться, ваше высочество, ведь я сам Пинетти. Вот вы изволите видеть косушку водки, а другие не видят. Я вас сейчас удостоверю. И солдатик, взяв косушку, поднял, показал и громко просчитав: раз, два, три! махнул рукой, повернулся около великого князя — и косушка исчезла. Он самодовольно протянул вперед обе руки и раскрыл ладони, они были пусты. Фабричные стояли в нескольких шагах, и великий князь изумился: куда солдат мог деть косушку?

— Нет-ли у вас, ваше высочество, какой-нибудь монеты, я вам покажу больше, — говорил уже самоуверенно егерь.

Великий князь оглянулся на генерала. Тот вынул из кошелька рубль и подал.

Солдатик взял его между пальцами и с тою же полуулыбкою проговорил:

— Смотрите, ваше высочество, изволите видеть рубль — и он вытянул руку и показал монету. — Считайте, ваше высочество, раз, два, три! Он махнул рукой, раскрыл ладонь — и рубля не было.

Великий князь стоял в изумлении. Толпа прибывала.

— Позвольте, ваше высочество, это вы его спрятали, — говорил серьезно егерь и вынул рубль из-за ботфорта великого князя.

Михаил Павлович рассмеялся.

— Да он и в самом деле — Пинетти. А ну, повтори!

Солдат повторил фокус еще ловчее и вынул рубль из-за галстука генерала.

Фабричные и народ, которого набралось уже довольно много, смеялись.

— Ну, хорошо, Пинетти — отозвался великий князь: — возьми себе этот рубль на память и ступай гулять. Да только ты смотри у меня — пригрозив, рассмеялся Михаил Павлович: — вовремя на месте быть и в порядке!.. Не то, я тоже ведь Пинетти, возьму тебя, скажу: раз, два, три! — и тебя не будет. Вынут тебя, потом, пожалуй, из какой-нибудь гауптвахты. — И великий князь стал садиться в коляску.

— Не извольте беспокоиться!.. Благодарю покорно, ваше высочество! — провожал его егерь. — Ребята, обратился он к народу — «ура»! его высочеству!

И громкое «ура»! прокатилось вслед за удалявшейся коляской.

Эпилог этой встречи завершился в госпитале, где за обшлагом шинели великого князя, когда ее сняли, оказалась сунутая егерем косушка.

— А! Это меня Пинетти наградил, — рассмеялся Михаил Павлович, и рассказал встретившему его начальству о проказах егеря.

Случай этот передан был мне одним из госпитальных врачей, слышавших его от самого великого князя и подтвержден потом случайно встретившимся очевидцем.

14 сентября, в 9 час. вечера, Государь Император изволил выехать из Москвы, а вслед за ним отбыли великие князья, принцы и свита, гвардия тоже выступила и Москва погрузилась в обычную дрему. В 9 часов вечера, в то время, её граждане предавались сну. Только полиция бодрствовала, и то не всегда и не везде. Доказательством тому служит тот факт, что зимою 1839 года, в одну из ненастных ночей, какие-то шутники собрали и доставили к дому обер-полицмейстера двенадцать алебард, похищенных ими у спавших будочников.

Назаровы и Т. Н. Грановский

Т. Н. Грановского я встречал в Москве, в начале сороковых годов, у А. Н. Назаровой, жившей на Тверской улице, в доме Жаркова. Она имела двух сыновей, студентов, Василия и Павла Ивановичей, живших с нею, и дочь, выданную замуж за какого-то тамбовского помещика. Я посещал Павла Ивановича раз, а иногда и два в неделю, чтобы набираться ума-разума. Он учил меня русской словесности, давал читать книги и вообще руководил моими первыми шагами на поприще жизни.

Первый раз я видел Грановского в небольшом кругу гостей Александры Никитишны, за вечерним чаем. Он уже тогда составил себе имя даровитого ученого; поэтому его встречали с особенной предупредительностью. Я знал его понаслышке; говорили, что он умница, за словом в карман не полезет, следовательно, встреча с ним представляла для меня двойной интерес. Я вошел в комнату несмело, конфузясь поклонился и сел в уголке. Тимофей Николаевич сидел у стола, вблизи хозяйки, рядом с которою помещались две какие-то молодые дамы, почтенный старичок, с титулом превосходительства, солидный чиновник губернского правления и несколько студентов. Грановский показался мне еще очень молодым; манеры его были мягки, речь тихая, вкрадчивая. Он говорил в этот вечер немного, но каждое его слово, каждая фраза выходили такими красивыми, такими увлекательными, что любо было слушать. Но из всего им тогда сказанного у меня теперь ничего не осталось в памяти.

Второй раз я его видел при утреннем визите. Побеседовав с хозяйкой дома, — он зашел к нам, т. е. в рабочую комнату Павла Ивановича, где я сидел за книгой. Перекинувшись несколькими словами с Павлом Ивановичем о новостях дня, о каких-то новых распоряжениях по университету, о своих лекциях, он лениво повернулся ко мне, посмотрел внимательно и спросил: «что, каков»?

— Поедом ест русских беллетристов, — отвечал Назаров.

— Вот как!.. А не можете ли прочитать нам что-нибудь? — обратился он ко мне.

Я сконфузился. Но, оправясь, прочитал наизусть сцену убийства из «Аммалат-Бека». Когда я с пафосом продекламировал слова: «на том месте, где ты убил отца моего, там я из тебя выточу кровь и развею прах твой по ветру», Грановский сказал: «хорошо!.. Из него выйдет писатель, или актер».

Сюжет песни о купце Калашникове

После польской компании 1831 года, в Москву наехало много офицеров раненых, больных, или просто отдохнуть и повеселиться. Большинство этих офицеров любило пожить за спиною начальства, как говорилось, во всю. Товарищеские пирушки, кутежи, картежная игра, волокитство и эксцентричные выходки были главнейшими составными элементами их вольной, ничем не стесняемой отпускной жизни. В особенности выделялись тогда два молодых офицера. Один гвардейский поручик, другой штабс-ротмистр гусар. Они были короткие приятели. Оба хороших фамилий, оба храбры, оба красивы, оба богаты и оба хотели быть первыми в тесном кружке кутил и игроков. Мало-помалу между ними возникло соперничество, и они старались превзойти один другого в удальстве. Если сегодня гвардеец устраивал завтрак, то завтра гусар давал приятелям обед; если первый везет вечером товарищей за город на тройках, то другой потом целые три дня кутит с друзьями у цыган, и в конце концов разбивает трактир. Если тот похищает из театра танцовщицу, то этот, спустя несколько времени, увозит у купца жену.

Сим последним эпизодом завершились их доблестные похождения. Но эпизод окончился трагически. Расскажу, как я слышал о нём.

На одной из окраин Москвы, заселенной купечеством, жил один богатый коммерсант, человек молодой, солидный и дельный, недавно женившийся на 18-тилетней, чрезвычайно красивой девушке. Он жил по старинному. Утром уезжал на откормленном рысаке в гостиный двор, где у него находились товарные склады, занимался весь день делами и только вечером возвращался домой. Дом его, как большинство старинных купеческих домов того времени, содержался постоянно под замком. Если кому нужно было войти в него, то он должен был несколько раз позвонить. К воротам выходили молодец или кухарка и, не отпирая калитки, спрашивали: «кто? кого надо? зачем»? Получив ответ, шли с докладом и после некоторого времени возвращались и впускали, или же отказывали, говоря: «дома нет», или же «велено придти тогда-то». Жена его из дому никуда не выезжала, кроме церкви или родных, и то не иначе, как с мужем, или со старухой свекровью, или же с обоими вместе.

Об этой-то запертой красавице и шепнули гусару. Он приехал как-то в церковь, посмотрел и заинтересовался. Начал он изыскивать меры, чтобы познакомиться с купцом, но купец от всякого знакомства отказался. Хотел обратить на себя внимание купчихи, пробраться как-нибудь в дом, но не удалось: строгости в доме увеличили, старуха свекровь не отходила от невестки ни на шаг и берегла ее как зеницу ока. Но встречаемые гусаром препятствия только сильнее подстрекали его самолюбие, и он поставил себе целью во чтобы-то ни стало завладеть купчихой Долго ему ничего не удавалось, но вдруг выпал счастливый случай. Накануне какого-то большего праздника, купчиха, в сопровождении свекрови и старухи няньки, отправилась пешком в приходскую церковь ко всенощной. Гусара давно уже не было видно в их мирной окраине, он перестал туда ездить. По окончании службы, когда купчиха со своими провожатыми возвращалась домой, вдруг из-за угла соседнего переулка выскочило несколько молодцов, они растолкали старух, схватили купчиху под руки, посадили ее в подлетевшие из-за угла, запряженные лихою тройкою сани и увезли. Улица огласилась криком о помощи, сбежался народ, но тройки давно уже и след простыл. Купец бросился к властям, поднял на ноги полицию, начались розыски, но купчихи не отыскали.

Через три дня та же лихая тройка доставила купчиху домой. Стали расспрашивать: «где была?» Купчиха отвечала: «за городом, но где именно — не знаю». «С кем?» — «С гусаром». Собрали всех гусаров. Виновный заявил, что это сделал он, и что же? Князь Д. В. Голицын, бывший в то время московским генерал-губернатором, сам в молодости немало нашаливший, хотел потушить дело и стал склонять купца на мировую. Трудно было тогда идти против властей, особенно против власти московского главнокомандующего. Купец думал, думал и подчинился. В одном из известных московских ресторанов устроилась мировая. К роскошному обеду явился купец в сопровождении своих сродников и свойственников; гусар с товарищами. Соперников свели, заставили подать друг другу руки. За обедом пошли тосты «за примирение», пили много, и еще более шутили и смеялись. После обеда купец предложил гусару «сыграться в карты», и мрачно прибавил: «авось я буду счастливее». Кто из офицеров отказывался от игры, гусары тем более. Поставили стол. Началась игра. Гусар метал банк, купец понтировал. Счастье улыбалось по очереди то тому, то другому. Вдруг купец, проиграв одну довольно крупную ставку, хватает гусара за руку, и с криком! «шулер, передернул!» дает ему пощечину. Гусар выхватил саблю и хотел рубануть, но его удержали. Явилась полиция, купца отправили на съезжую, откуда он написал генерал-губернатору письмо, в котором объяснил, что гусара обесчестил за то, что тот обесчестил его жену, а на утро повесился.

Вот это то печальное событие, как рассказывал мне один из товарищей М. Ю. Лермонтова, некто И. И. Парамонов, и натолкнуло поэта на мысль написать песню о купце Калашникове, которой конечно дана более блестящая по содержанию форма.

Обер-полицмейстер Цынский

В царствование императора Николая, общий срок военной службы был 25-ти летний. Рекрутские наборы производились при особых, весьма тягостных для населения условиях. Назначались в рекруты люди от 20 до 35 лет, а при неимении метрических свидетельств, шли иногда старики 40–45 лет и более. Принимаемым брили лбы, а бракуемым — затылки. Людей, назначаемых в солдаты, привозили из деревень под присмотром бурмистров, управляющих и старост, связанными, а подчас и в кандалах. После приема их отправляли под конвоем с ружьями. При таких порядках, понятно, с какими чувствами народ шел отбывать эту тяжкую для него повинность. Исполнение её сопровождаюсь возмутительными сценами. Тут было всё: и повальное, беспробудное пьянство назначенных на очередь, и плач, рев, вой, обмороки и причитанья, как бы по мертвеце, их жен, сестер и матерей, и безумная, бесшабашная радость тех немногих, кто по какому-либо счастливому случаю, избавлялся от рекрутчины.

Я помню эти наборы. В начале сороковых годов, мне часто приходилось видеть в Москве эти печальные жертвоприношения народом детей своих на алтарь отечества. Особенно врезался в мою память следующий трагикомический эпизод.

Прием производился еще в здании присутственных мест на Воскресенской площади. Очередных вводили в прием по волостям или вотчинам. Семьи их, родичи и друзья, а также городские зеваки, составляли народные массы вокруг здания присутственных мест. Изредка с крыльца приема сбегал вестник и вещал: «такой-то и такой-то забриты, такой-то забракован». Вопли и стоны усиливались. Толпа колыхалась и выбрасывала из себя два-три семейства сданных в рекруты: они уходили оплакивать свое горе туда, где над ними никто не посмеется. Порой с крыльца сбегал забракованный с громадным выбритым на затылке полумесяцем и начинал или креститься по направлениям к соборам, или плясать среди толпы.

Но вот однажды сбегает с крыльца присутствия, расталкивая стражу и толпу, неизвестно как ускользнувший из приема молодой парень с забритым затылком, в костюме прародителя, волоча правой рукой по снегу пестрядинную свою рубаху. Толпа загоготала и расступилась, дав ему дорогу. Парень вероятно желал пробраться к Иверской, забывая, что он совершенно голый, ринулся на площадь и понесся прямо, что есть мочи.

В это мгновение выезжал из-за угла, мчавшийся на своих «непобедимых» с тремя конвойными казаками, обер-полицмейстер Цынский, не человек, а зверь, про которого ходила в народе поговорка: «украл у батюшки свитку, у матушки свинку».[2]

— Это что за безобразие? — раздался зычный голос начальника полиции — казак, взять его!

Казак бросился за парнем, парень от него, казак пришпорил лошадь и стал настигать нагиша. Казалось, вот, вот он его сейчас схватит; но парень не захотел поддаться, бросился наземь, и казак, перескочив чрез него, пролетел далеко вперед. Парень же между тем вскочил и ударился бежать назад. Толпа ринулась навстречу и заслонила его: кто набросил на него тулуп, кто дал валенки, кто надел шапку, и парень успел скрыться.

Цынский рвал и метал, но с толпой ничего сделать не мог и уехал. На утро собрали к нему всех волостных и вотчинных сдатчиков, проверили забракованных и парня отыскали. Судопроизводство в то время было упрощенное: парня отправили в частный дом и там отстегали, но отстегали должно быть неосторожно, так что бедняка пришлось отправить в больницу, где он полежал, полежал и помер.

А. П. Ермолов, узнав об этом, сказал: «ну, проведают в Петербурге, сошлют бедного Цынского на Кавказ, на место Нейдгардта».

Как Мина попала в фавор

В «Хронике петербургских театров» А. И. Вольфа, мне пришлось, между прочим, прочитать, что «в Петербурге, при директоре театров А. М. Гедеонове, имела громадное влияние на театральный мир Мина Ивановна Б., занимавшая неофициальный, но весьма важный пост театральной помпадурши. От неё зависели главные назначения и ангажирования артистов, она вмешивалась и в хозяйственную часть: ни один подрядчик, ни один поставщик не допускался без её предварительного одобрения. Зато квартира этой чухонской Аспазии и вообще вся её обстановка отличались необыкновенною роскошью. В её салонах толпились не только артисты, но и все лица, имевшие дело до её патрона», и т. д.

Эта «чухонская Аспазия» была действительно всемогущая в свое время фаворитка министра двора и друга императора Николая, покойного графа В. Ф. Адлерберга. Влияние её не ограничивалось одним театральным мирком, многое от неё зависело и вообще по министерству двора. Знаменитый остряк, князь А. С. Меншиков, сказал однажды: «люблю я графа Адлерберга, но мне его мина не нравится».

Деятельность фаворитки многим в Петербурге известна и до сих пор памятна. Но многие ли знали её прошлое и случай её повышения?

Вот что рассказывал мне о ней М. С. Морголи, бывший откупщик, человек, обладавший в свое время большим состоянием и любивший пожить. Он знал Мину еще «бедною».

В начале тридцатых годов, проживали в Москве две сестры, немки, дочери петербургского ремесленника, Юлия и Вильгельмина Ивановны Гут. Жили, конечно, и ничего не имели. Ну, а как рыба ищет где глубже, а человек где лучше, то они и задумали отправиться за счастьем в Петербург. Это было в 1834 году. Железных дорог тогда еще не существовало, а для сообщения обеих наших столиц предлагали свои услуги почты, казенные или вольные, и знаменитые частные дилижансы. Проезжая из Малороссии по делам в Петербург, Михаил Степанович заблагорассудил отправиться из Москвы в частном дилижансе, и вот тут то он имел случай познакомиться с девицами Гут, отправившимися «за счастьем» в Петербург. Само собою, дорога оказалась приятною (дело было летом). Продолжительные остановки на станциях, прогулки в окрестных лесах и рощах скрепили знакомство, которое по приезде в Петербург перешло в дружбу.

Девицы Гут поселились на углу Большой Подьяческой и канала в д. Мейера, в небольшой квартирке третьего этажа. Наружностью они особенно не выделялись, но вообще при первой встрече производили приятное впечатление. Обе сестры были блондинки. Старшая, Юлия, имела 23–24 года, рост средний, лицо полное, немного рябоватое, отличалась чрезвычайно живым и веселым характером. Младшей, Вильгельмине, было не более 17–18 лет, её маленькое, выразительное личико, молчаливость и мечтательность невольно как-то располагали к ней всякого. Жили они бедно, так как никаких определенных средств не было. Одевались скромно, но прилично, квартирку содержали чисто. Михаил Степанович посещал их около года и вносил в семью некоторый достаток, но он в 1835 году отправился в Малороссию и покровителем девиц Гут остался товарищ его, Абрам Григорьевич Юровский, богатый малороссийский помещик, содержавший в то время на откупу несколько уездов в Малороссии. Он был уже не молод, лет 50-ти, роста среднего, худощавый, с громадной лысиной на голове. Особенно отличался он тем, что имел глаза не одинакового цвета: один серый, другой голубой. Покровительство его повело к тому, что сестры разъехались. Юлия осталась в Подьяческой, а Вильгельмина переехала на Пески.

Знаменитый пожар Песков, истребивший почти всю эту часть города осенью того года, сделал карьеру Вильгельмины Гут. Известно, что император Николай имел обыкновение выезжать на всякий мало-мальски серьезный пожар и личным присутствием и распорядительностью содействовать к скорейшему локализированию и тушению огня. На песковский пожар он приехал с генерал-адъютантом графом В. Ф. Адлербергом. Поместившись почти в самом центре объятой пожаром местности, государь отдавал приказания и вдруг видит из ворот одного деревянного, только что загоревшегося недалеко домика выбежала с распущенными волосами, в одной сорочке и босиком, молодая девушка, которая, как безумная, металась по улице и молила о помощи. Государь обернулся к графу Адлербергу и сказал: «надо ее укрыть где-нибудь». Несколько полицейских чинов уже окружили девушку; граф подошел к ней, накинул на нее свою шинель и велел отвезти ее к себе на квартиру.

Это была «Мина», и с этой ночи начался её фавор.

М. С. Морголи посетил ее в следующем году. Она уже вошла в свою роль и начинала господствовать. Не стану распространяться о её влиянии на графа Адлерберга, скажу только, что многие, как, например, Тарасов и др., нажили чрез неё состояние. Для приобретения же социального положения, она вышла замуж за почтового чиновника Б., которого отправили почтмейстером в Сибирь, где он и дослужился до чина действительного статского советника. Значит, «Мина» вышла в генеральши. Сестра её Юлия также вышла замуж за почтового чиновника, но карьеры себе не сделала.

Была у «Мины» еще сестра — Александра Ивановна, старше Юлии года на три, женщина замечательной красоты. В 1829 году она пленила одного гвардейского офицера, полковника В. И. Родзянко, и уехала с ним в его имение, Полтавской губернии. Там они обвенчались, но как-то не по уставу церкви, или с нарушением его правил. Мать и братья Родзянко возбудили дело и суд, тянувшийся довольно долго, в продолжение которого муж её умер, а она отправилась с каким то проходимцем в Одессу, была им в дороге обобрана и явилась в Петербург, когда фаворитизм «Мины» начался. Здесь она успела добиться пересмотра её дела, кончившегося преданием участников суду. Но Александра Ивановна вышла из воды сухою. Она была признана законной женой полковника Родзянко и получила вдовью часть — 230 душ крестьян в Полтавской губернии. Пострадали же только священник, да несколько свидетелей дворовых, отданных в солдаты или сосланных в Сибирь на поселение.

Архиерейский прием

Курьезны бывают иногда отношения наших русских деятелей в Литве к бедным русским людям.

Был у меня один добрый знакомый, некто В. С. Александров. Происходя из дворян Псковской губернии, он отдал в юности дань веку, т. е. прослужил известное число лет в военной службе, и в 1871 году, не имея надежды достигнуть степеней известных, вышел в отставку с тем, чтобы приискать себе более спокойное место в гражданской службе. Человек небогатый, скромный, непьющий, он остался в Западном крае, где стоял полк, в котором он служил, и где он, как русский, надеялся скорее найти место.

Первые шаги свои он направил, в Гродно, где в то время губернаторствовал известный князь Кропоткин, так печально окончивший впоследствии жизнь свою в Харькове.

Начались хождения к губернатору, к председателям разных палат, к акцизному и другому начальству. Но бедного просителя без связей, без рекомендаций, встречал везде сухой прием и извинения в неимении вакансий. При дальнейших хождениях следовали обещания иметь в виду при случае; далее послышались сожаления о невозможности предоставить место и, наконец, все просьбы и исканья завершились грубыми отказами.

А время между тем бежало быстро. Проходил месяц, другой, несколько; сделанные в военной службе кой-какие сбережения были съедены, излишние вещи заложены, явились долги, а затем невидимо подкрались лишения, голод и нищета. Без всяких знакомств, без средств, один-одинёшенек в чужом городе, Василий Степанович не знал что делать: приходилось искать кусок хлеба поденной работой, или идти по стезе преступления. Он жил на краю города, у одного бедного еврея-портного, который, сожалея о его несчастье и неудачах, посоветовал ему обратиться к архиерею с просьбой помочь ему приискать место, в котором ему явно отказывали в виду его русского происхождения. Действительно, Муравьева и Кауфмана давно уже в крае не было и Потаповские идеи о покровительстве туземцам в обществе преобладали. Александров решился отправиться к преосвященному.

Гродненскую кафедру занимал тогда Игнатий, бывший викарием литовского митрополита Иосифа Симашко. Это был маститый старец, с белыми, как лунь, волосами и бородой, крикливым голосом и дрожащими от старости руками. Он, говорили, был богат, но память изменяла ему, так что послушники его частенько прибирали за ним кредитные билеты, которые он рассовывал по столам и ящикам и забывал. Он любил пожить, поесть, но в обращении с людьми был груб и отличался индифферентизмом к интересам русского населения.

В одно пасмурное утро, с какой-то неясной тревогой в душе, бедный Василий Степанович отправился в епископский дворец, и, придя в приемную, просил послушника доложить о нём его преосвященству.

— Подождите, — отвечал покровительственно молодой, франтоватый послушник.

Других посетителей никого не было, и потому пришлось ждать долго. Наконец, около полудня, преосвященный изволил выйти с посохом в руке, и, остановясь посреди комнаты, спросил: «что ты»?

Подойдя под благословение, Александров объяснил владыке свое положение и те препятствия, которые встречал при отыскании места, просил его предстательства об определении куда-нибудь на службу, при чём представил и все выданные ему от военного начальства бумаги и аттестаты о знаниях и поведении.

Объяснения Александрова архиерей выслушал молча, нахмурив брови, и изредка, как будто в нетерпении, постукивая об пол посохом. Потом посмотрел документы, и, возвращая их, сказал: «документы твои ничего не значат: ты мог быть прежде хорош, а теперь худ, и наоборот, прежде мог быть худ, а теперь хорош. Я, как лицо духовное, могу ходатайствовать только о тех лицах, которые мне лично известны, а тебя я не знаю. Иди к губернатору и проси его»!

Александров отвечал, что он был уже несколько раз и у губернатора, и у других властных лиц, но без сильного заступничества у них нельзя получить места.

— Ну, так что же я могу для тебя сделать? — возразил с горячностью Игнатий, — хочешь в монахи — я приму.

— Не имею призвания, святой отец, — отвечал Александров, и, извиняясь за причиненное беспокойство, вышел из приемной.

Он сходил уже с высокого крыльца архиерейского палаццо, как вдруг громкий голос послушника остановил его и пригласил опять к преосвященному.

Сердце учащенно билось у бедного просителя, когда он снова входил в приемную залу; ему казалось, что вот, наконец, счастье улыбается, он получит место и будет иметь кусок насущного хлеба.

Суровый архиерей стоял на том же месте, опираясь на посох и усиленно моргая бровями. При приближении к нему Александрова, он быстро протянул правую руку и, подавая несколько медных пятаков, сказал ему: «вот, на!.. чем могу, тем помогаю».

Несчастный Александров совершенно растерялся и несколько времени не находил слов для ответа. Эта милостыня, грубая, унижающая и оскорбляющая человеческое достоинство, пришибла его окончательно, и он, сквозь слезы, едва мог выговорить, что он пришел не за подаянием, но чтобы получить право на заработок куска хлеба, в чём ему, как русскому, все отказывают.

— А когда так, — вскричал Игнатий, обращаясь к послушнику вне себя от гнева и стуча, что есть силы, посохом об пол, — гони его вон!.. вон!.. вон!..

Александров бросился к дверям, а вслед ему летели восклицания гневного архиерея: «гони же его!.. Если бы был беден, то взял бы… а то видно, что…»

Нужно ли говорить, что только благодаря снисхождению послушников, с которыми он до выхода архиерея долго беседовал и успел расположить их к себе, он не был спущен с лестницы, по которой еще так недавно вела его надежда на благость высшего представителя наших духовных интересов в крае.

Подобный прием так повлиял на нервную систему Александрова, что он долгое время после того не мог видеть равнодушно ни архиереев, ни священников, ни монахов.

Как определяли в учебные заведения

В 1824 году, в зале Академии Художеств производился экзамен желающим поступить в академию, в присутствии президента её Алексея Николаевича Оленина. Собралось более 100 лиц, а вакансии было только 50. Не прошло и получаса, как комплект воспитанников, экзаменовавшихся по очереди, был набран, и экзамен прерван возгласом: «довольно, нужное число воспитанников принято»! Таким образом, начатый экзамен нескольким молодым людям был прерван. Находившаяся с одним из них, Д. А. Ивановым, тетка, камер-юнгфера двора Её Величества Екатерина Ивановна Звездкина обратилась с жалобою к президенту Оленину на перерыв экзамена. Алексей Николаевич, знавший лично г-жу Звездкину, извинился перед нею, и сказал:

— Успокойтесь, пожалуйста, Екатерина Ивановна, племянник ваш будет принят. Неугодно ли вам присесть. — И он подвинул ей кресло.

— Да как же? ведь комплект уже полон? — волновалась расходившаяся тетушка, усаживаясь в кресле.

— А вот как, — улыбнулся президент академии, — я имею право принять одного сверх комплекта, по баллотировке.

Засим он приказал всех непринятых в академию молодых людей поставить в ряды и стал вызывать по очереди. Вызываемый опускал руку в урну с билетами, брал один билет и подавал президенту. Вызван был в свою очередь и Иванов, который тоже вынул билет и подал его Оленину. Алексей Николаевич развернул его и возгласил: «Счастливец! Вынул приемный билет. Поздравляю». И он взял его за руку и отвел к принятым по экзамену товарищам. Возвратясь на место, он обратился к Звездкиной с вопросом:

— Довольны ли вы, Екатерина Ивановна?

— Еще бы не быть довольной, батюшка, Алексей Николаевич, ведь вы осчастливили мальчика на всю жизнь. Теперь я в долгу перед вами. Прощайте.

И Оленин встал, проводил ее несколько шагов и почтительно раскланялся.

Как определялись на должности

В феврале 1862 года, на смотрителя одного из с.-петербургских провиантских магазинов Иванова был прислан директору провиантского департамента анонимный донос, что у него в кассе не хватает казенной суммы. Тотчас была назначена экстренная ревизия. Но генерал-майор Шилин, произведя поверку книг и денежных сумм, нашел всё в порядке и деньги в наличности. По докладе об этом директору департамента генералу Данзасу, последний возбудил вопрос: «Как же так! мне положительно известно, что у него пропали деньги». «Точно так, — отвечал генерал Шилин, — у Иванова ушла жена и унесла собственные его 10 000 р.».

— А вот что! — воскликнул директор и, подумав, прибавил, — во всяком случае, кто не умеет беречь свои деньги, тому нельзя вверять казенных.

И Иванов был отрешен от должности.

Прошло два года слишком, на все просьбы беспричинно отрешенного смотрителя о назначении его на другую какую-либо должность, он получал один и тот же ответ: «Подождите, откроется вакансия, поместим»! Но вакансии открывались и замещались, а он оставался в приятном ожидании следующей вакансии. Пришлось обратиться к протекции. Иванов был хорошо знаком с игуменом Александро-Невской киновии отцом Аполинарием, имевшим доступ к военному министру. Через него была подана министру докладная записка. Через неделю отец Аполинарий приезжает к Иванову и с неудовольствием стал выговаривать:

— Помилуйте, вы просите определить вас, жалуетесь, что напрасно лишены места, тогда как вас по суду устранили от должности. Странно, почему вы меня не предупредили об этом?

— Как по суду? да я не только что под судом, но и под следствием не был…

— Я не знаю, но мне министр сказал и даже отзыв об этом Данзаса показывал. Поезжайте и разузнайте сами.

Отправился Иванов в канцелярию министра и, действительно, там показали ему донесение Данзаса о бытности его под судом. Побежал он в провиантский департамент и попросил справку. Оказалось, что поводом к подобному донесению был всё тот же анонимный донос, где говорилось, что полиция возбудила дело о предании Иванова суду.

— Скажите, пожалуйста, — спросил Иванов правителя канцелярии Еропкина: — какой же ответ мне дать господину военному министру, он приказал донести ему об оказавшемся.

— Подождите немного, я доложу об этом директору, — отвечал Еропкин и пошел к генералу Данзасу.

Возвратясь от него, он сказал, что генерал-провиантмейстер желает сам спросить его, куда он желал бы поступить на службу? В это время вошел в канцелярию камер-юнкер Мамонов-Макшеев и пожелал видеть генерал-провиантмейстера. Доложили генералу Данзасу, и гг. Иванов и Мамонов-Макшеев были введены к нему в кабинет.

— Что вам угодно? — обратился к последнему генерал Данзас, любезно пожимая ему руку.

— Я имею передать письмо вашему превосходительству, — отвечал, почтительно кланяясь камер-юнкер, и подал письмо.

— А, — воскликнул генерал-провиантмейстер, прочитав письмо, — очень рад сделать угодное княгине. Какое же вам угодно место? — И, не дожидаясь ответа, с улыбкою прибавил: — у меня есть вакансия обер-провиантмейстера в Ревель, хотите? я вас назначу.

— Очень благодарен, ваше превосходительство, — отвечал, низко кланяясь, Мамонов-Макшеев.

— Так кланяйтесь княгине и скажите, что на днях же приказ о вас будет отдан.

Аудиенция камер-юнкера окончилась и настала очередь Иванова.

— Какое вы желали бы иметь место, г. Иванов, — спросил важно Данзас.

— Обер-провиантмейстера, ваше превосходительство.

— Но это место генеральское, вы не имеете на него права.

— Если ваше превосходительство рискнули дать такое место совсем незнакомому с провиантской частью господину, то почему же не может быть дано такое место и мне, хорошо знакомому с делом?

— Но вы, я думаю, будете согласны с тем, что человек иногда бывает не в праве отказать в просьбе?

— Знаю, ваше превосходительство, но допускаю это только в частных делах.

— Я вас назначу смотрителем в Ригу.

— Благодарю покорно, ваше превосходительство, не желаю.

— Это отчего?

— По многим причинам.

— Например?

— Во-первых потому, что я заслужил большего внимания начальства, ибо, находясь во всё время осады и бомбардирования крепости Свеаборга, при всеобщем пожарище, я сберег всё вверенное мне казенное имущество и, быв при том ранен, никакой награды не получил, тогда как Гельсингфорский смотритель, не бывший ни в деле, ни в опасности, получил орден Анны 2 степени с мечами. Во-вторых, при заготовлении фуража в Финляндии, сделал казне сбережений более 60 тысяч рублей. В-третьих, лишен места смотрителя без всякой причины и два слишком года бедствую, не получая никакого содержания. В-четвертых, обнесен пред военным министром в бытности под судом…

— Довольно! — перебил его Данзас, — так вот вы на чём основываете ваше требование… не будет вам ничего!.. и стукнул кулаком по столу.

— Посмотрим, ваше превосходительство, а может быть будет, — ответил Иванов, и вышел из кабинета, весь взволнованный.

— Куда вы? — встретил его правитель канцелярии Еропкин.

— Пойду к военному министру и расскажу ему всё, а если не примет, напишу.

— Успокоитесь, пожалуйста, подите сюда, — и он ввел Иванова в канцелярию, — посидите здесь. Вы видели, генерал разгорячился, но он отходчив, и всё может устроиться.

Немного погодя, пошел он с бумагами к Данзасу и, возвратясь, объявил, Иванову, что он может спокойно отправляться домой, назначение на должность будет сделано.

— А какой ответ мне дать министру, — спросил его Иванов.

— Никакого. Поезжайте домой и ждите приказа.

На другой день, в 7 часов утра, курьер провиантского департамента доставил Иванову приказ об отозвании нижегородского обер-провиантмейстера Ком. по делам службы, в С.-Петербург, и назначении на его место Иванова, и приглашение прибыть в канцелярию департамента к 10 часам утра.

— Ну, что, довольны? — спросил Иванова, при входе в канцелярию, полковник Еропкин.

— Еще бы не быть довольным! — отвечал Иванов, — в два-то года не мало настрадался и наголодался.

— Так вот не угодно ли вам получить подорожную и прогоны на 6 лошадей с пособием 600 рублей.

— Этого мало.

— Как мало?

— Ведь я два с лишним года не получал содержания, проелся и задолжал, мне не выехать.

Еропкин отправился к Данзасу и, возвратясь, сказал:

— Генерал-провиантмейстер приказал еще выдать вам 250 рублей из комнатных сумм.

— Этого мало, — отвечал хладнокровно Иванов, — не выеду.

Еропкин опять пошел к директору и, вернувшись от него, приказал позвать экзекутора.

— Есть у вас остаточные деньги от канцелярских расходов, — спросил он тотчас явившегося экзекутора.

— Есть немного.

— Сколько?

— 180 рублей.

— Принесите! теперь, надеюсь, будет довольно? — спросил он, краснея от гнева, Иванова.

Новый обер-провиантмейстер взял счеты и стал считать перед ним. Вот столько то следует мне за два года и два месяца жалованья, столько то столовых, столько то квартирных, а вы даете только 1030 рублей. С ними я не выеду.

Еропкин третий раз отправился к начальству и, вылетев оттуда бомбой, потребовал смотрителя дома.

— Есть у вас экономия от фуража курьерских лошадей? — спросил он смотрителя и, не дожидаясь ответа, прибавил: — подите принесите что у вас есть.

Смотритель принес 125 рублей.

— Получите, — сказал Еропкин Иванову, — и поезжайте к месту нового служения, безотлагательно. Генерал-провиантмейстер, чтобы не задерживать вас, избавляет вас от труда представляться его превосходительству при отъезде.

— Покорнейше благодарю, — отвечал Иванов, и, откланявшись, отправился.

Но событие это, вероятно, сделалось известным военному министру, так как вскоре после того генерал Данзас был назначен членом генерал-аудиториата, а полковник Еропкин отчислен от должности, с зачислением состоять по армии.

«Блудный Булавин»