После смерти нашей матери, умершей во время холеры в Москве, в 1831 году, меня, моего старшего брата Александра, и сестру Надежду принял к себе на воспитание мой крестный отец, известный в то время стряпчий, надворный советник Владимир Матвеевич Глазов.

Глазов происходил из выслужившихся чиновников, но за ним числилось, как говорили, в Костромской губернии имение с 1000 душ крестьян.

Он жил постоянно в Москве, в собственном доме, в Грузинах, где у него было много земли, лавки, бани и тот знаменитый «Глазовский» трактир, куда москвичи и их залетные гости ездили слушать знаменитых грузинских цыган.

Дом его походил на большинство барских домов того времени. Это было довольно большое, одноэтажное, с мезонином здание. Балкон с красивым портиком выходил в обширный сад, со всеми прихотями, как-то: беседками, горками, статуями разных мифологических богов и героев, аллеями, цветниками и неизбежным прудом с мостиком и лодками. Вокруг огромного двора ютились флигеля для гостей, людские, кухни, конюшни, сараи, погреба и другие службы. На дворе царил вечный шум и гам. Лакеи, прачки, повара, садовники, кучера, сновали взад и вперед, перебранивались и кричали. Лошади, множество разных собак и домашняя птица дополняли шумную картину обыденной, скопированной с больших барских домов, жизни.

Владимир Матвеевич жил в доме с женою Ульяной Ивановной, дамою почтенной и богобоязненной. Детей у них в живых не было, кроме одной дочери, Екатерины Владимировны, находившейся в замужестве за Федором Осиповичем Мазуровым, директором московской сохранной казны. Но за то их постоянно окружали воспитанники, воспитанницы, их учителя, многочисленная дворня обоего пола и разные приживалки.

Дом имел все удобства того времени. Тут были и громадная зала с хорами, и комфортабельная гостиная с балконом и террасою в сад, и уютные внутренние комнаты хозяйки дома, и большая светлая столовая, и буфетная, девичьи и другие комнаты. В мезонине располагался сам владелец, устроивший там себе рабочий кабинет, приемную и спальню. Кроме того, в особой комнате при нём жил воспитанник, Гавриил Иванович Глазов, побочный сын его от дворовой женщины, тогда медицинский студент, а впоследствии уездный врач. Меблировка дома вполне отвечала широкой натуре его обладателя. Кладовые и погреба ломились под тяжестью всяких сбережений и заготовлений. Повсюду виден был избыток средств. Каждая мелочь напоминала о довольстве, прихоти и тщеславии.

Сам Владимир Матвеевич не обладал представительною наружностью. Это был мужчина лет 45–50, среднего роста, с круглым животом и большою на короткой шее головой, остриженной гладко. Черты лица крупные, щеки мясистые, глаза смеющиеся, веселые, лицо гладко выбритое. Служил ли он, и где — я не знаю, но ходил всегда в вицмундире с светлыми пуговицами. Каждый день утром куда-то уезжал и возвращался домой к обеду, за которым было всегда несколько человек гостей. После обеда отдыхал или работал в кабинете, а вечер проводил с гостями, засиживаясь иногда далеко заполночь. Изобильный ужин заканчивал еще более изобильный разными случайностями день.

Ульяна Ивановна — симпатичная, небольшого роста старушка, слыла большою домоседкой. Более всего она любила высшие сферы, хотя там и не была принята. Ей доставляло большое удовольствие видеть у себя людей, принадлежащих, или соприкасающихся этим сферам. Приемы её были торжественны и чинны: тишина и скука царили в них. Друзей и коротких знакомых принимала она запросто в своей уборной, сидя в покойном вольтеровском кресле; туда же подавали и чай. Для знакомых же мужа и так называемых церемонных гостей она удостаивала выходить в гостиную, но сидела не долго, извинялась нездоровьем и уходила, предоставляя занимать гостей или мужу, или своей дочери Екатерине Владимировне Мазуровой. В числе гостей у Глазовых, я помню, появлялись: Кологривовы, Небольсины, кн. Грузинские, Багговут, Мерлины, изредка наезжал кн. П. П. Гагарин, С. Т. Аксаков и другие московские именитые люди. Иногда собиралась молодежь, и тогда пели и танцевали под фортепиано, а старики играли в карты. Особые балы давались 15-го июля, в день именин Владимира Матвеевича, и в декабре, в день рождения его супруги. Тогда приглашались и родня и знакомые. Играла полковая музыка, пели песенники, делалась иллюминация, вино лилось рекой, веселились нараспашку, как только могут веселиться москвичи.

Значение Владимира Матвеевича в московском обществе обусловливалось его превосходными личными качествами и знанием дела. Он принадлежал к числу тогдашних знаменитых дельцов-законоведов. Ему поручались дела, выиграть которые не было никакой надежды, и он выносил их на своих плечах. Расскажу один случай.

В Москве проживал один известнейший кутила и безобразник, купчина-миллионер Александр Петрович Квасников. Он проматывал по нескольку тысяч в один вечер, производил дебоши и безобразия, за которые платил десятки тысяч. Долго ему сходили с рук всевозможные выходки на стогнах города и гульбищах; наконец, пробил час расплаты. На каком то поминальном обеде он снял с архимандрита или архиерея, не помню, клобук и надел ему на голову выдолбленный арбуз. Вышел скандал ужасный, погасить который ему не удалось. Дело дошло до Петербурга, и, по резолюции императора Николая, его отдали в солдаты.

Строгий приговор переполошил всех его сочувственников; бросились хлопотать о смягчении наказания, но едва-едва удалось исходатайствовать небольшое облегчение. По свидетельству докторов, его признали неспособным к строевой службе и зачислили в московскую пожарную команду. В этой команде он только числился, но службы никакой не исполнял, лечась от болезни на квартире. Спустя несколько времени, московское начальство попыталось было просить о помиловании Квасникова, но представления его не уважили. Вот тогда-то и обратились к Владимиру Матвеевичу, который и взялся дело это обработать.

Во избежание каких-либо новых проказ с его стороны, во время ведения дела, Глазов поселил Квасникова в одном из флигелей своего дома, под условием гулять у него где хочет, но за ворота не выходить.

Как теперь вижу эту высокую, немного сутуловатую фигуру добровольного заключенника с его худощавой выразительной физиономией. Глаза в глубоких впадинах, брови насуплены, нос большой, длинный, с горбом, голова острижена под гребенку, усы большие, бакенбарды висячие, подбородок тщательно выбрит. Он носил какой-то полувоенный плащ, венгерку, шаровары в сапоги и фантастическую фуражку. Вся его фигура напоминала тип отставного гусара. Опираясь на тяжелый костыль, с опущенною на грудь головою, часто прогуливался он по глазовскому саду, напевая себе под нос какую-нибудь песенку и сильно ударяя костылем в землю. Встреч с незнакомыми избегал, на глазовских вечерах не показывался, но порой в его небольшой квартирке появлялись старые друзья, хлопали пробки, бренчала гитара и до утра гикали и топали цыгане.

Владимир Матвеевич два или три раза ездил по его делу в Петербург, и всякий раз возвращался без успеха. Но это был не такой человек, чтобы спасовать перед неудачею. Спустя некоторое время, он вновь поехал — и привез Квасникову прощение.

Прощение это, как объяснял Владимир Матвеевич, получено им при исключительных обстоятельствах. Он нашел доступ в графу А. X. Бенкендорфу и после долгих, подкрепленных самыми вескими аргументами доводов, успел склонить его к заступлению за несчастного Квасникова, представленного им жертвой злой интриги. Граф дал обещание ходатайствовать перед государем, но с оговоркой, что для этого нужно выждать благоприятный случай. Пришлось ждать, но, к счастью, не долго. Говея на страстной неделе, император Николай имел обыкновение перед исповедью просить прощения у своих приближенных. Граф Александр Христофорович воспользовался этим случаем, и, когда государь обратился к нему, осмелился напомнить о прощении наказанного не по вине Квасникова. Государь милостиво выслушал и повелел: возвратить Квасникова в первобытное состояние, но с тем, что если он и засим будет вести себя по прежнему, то поступить с ним безо всякого снисхождения.

Нужно ли говорить с каким авторитетом возвратился в Москву Владимир Матвеевич. Начались пиры. Квасников задал такой обед своему освободителю, что Москва удивилась. Но это дело было последним в длинном списке удач Владимира Матвеевича. Во время кутежа у Квасникова, он простудился, заболел, месяца два или три пролежал в постели и умер.

Но я забежал далеко вперед. Нужно возвратиться ко времени нашего водворения у Глазова. Владимир Матвеевич был другом нашего отца и душеприказчиков матери. Действуя на правах опекуна, он перевез нас (меня, брата и сестру) к себе и поселил в особом флигеле, имевшем четыре комнаты и кухню, и отдал под попечительство одной доброй старушки, дворянки Агафьи Ивановны, в помощь которой назначены были две дворовые женщины. Мне шёл тогда 5-й, брату 8-й, сестре 4-й год. Владимир Матвеевич любил нас, как своих детей, озаботился устройством для нас всего нужного и нередко заходил наведаться: не нужно ли нам еще чего-нибудь? О чём бы ни просила его наша заботливая воспитательница Агафья Ивановна, всё старался исполнить, по возможности, без замедления. В воскресенье и праздничные дни мы ходили в церковь к обедне, а после отправлялись в дом Владимира Матвеевича, где и оставались целый день, а иногда и вечер, резвились и играли с приезжавшими детьми. В 9 часов вечера возвращались домой.

В начале 1833 года, Владимир Матвеевич прислал нам учителя. Это был диакон из причта церкви св. Георгия в Грузинах, человек не молодой, но старательный. Он объявил нам, что мы должны пройти полный курс обучения, и не смотря на то, что мы, т. е. брат и я, умели уже читать, он засадил нас, наравне с сестрою, за азбуку и только пройдя с нами сию стадию, почтеннейший наш педагог стал упитывать нас всяческими премудростями от грамматики, арифметики и катехизиса. Он занимался с нами каждодневно (кроме дней праздничных) с 10 до 1 часов утра, а Агафья Ивановна приготовляла с нами вечерние уроки. Мы учились охотно и делали порядочные успехи, так что весною 1835 года, сдали блистательно первый экзамен Владимиру Матвеевичу, и за оказанное прилежание получили от него подарки. Он подарил мне вышитую золотом куртку, штаны с галунными лампасами и сапожки охотничьи с кисточками, брату бархатный полукафтан с короткими панталонами и башмаки с пряжками, а сестре — тирольский костюм. Кроме того каждому из нас он дал по 25 р. ассигнациями на гостинцы.

Это были мои первые деньги. Но я ими не воспользовался. Я отдал их на сохранение добрейшей Агафье Ивановне, которая, потом, не выдавала мне из них ни копейки, говоря: «береги денежку на черный день». Когда же год или два спустя она умерла, мне не возвратили моих денег.

В последнее время, т. е. 1834–1836 годы, в доме Владимира Матвеевича царило особенное оживление. Гости, преимущественно же молодежь, съезжались часто. Много пели, много танцевали. Катинька Львова была прекрасная музыкантша и чрезвычайно мило пела. Её высокий, чистый, звучный сопрано приводил в восторг всё наше маленькое общество. Особенно хорошо она исполняла «Красный сарафан» и Пушкинскую «Черную шаль». О Пушкине тогда говорили много. Однажды, кто-то сообщил, что знаменитый поэт на днях приезжал в Грузины слушать цыган и добавил: «цыгане — его стихия».

Рассказ о поездке Пушкина в Грузины возбудил всеобщее любопытство. Молодой Дорохов заметил, что интересно было бы видеть Пушкина в обществе цыган. Слова эти возбудили во мне желание взглянуть на Пушкина. Агафья Ивановна часто недомогала. Пользуясь этим, мы убегали играть на двор и выходили иногда за ворота. Брат мой заходил часто к Гавриилу Ивановичу Глазову и у него читал некоторые из Пушкинских стихотворений. Он восхищался ими и называл Пушкина гением. Я сообщил брату мое желание хотя мельком взглянуть на Пушкина, когда он приедет в Глазовский трактир слушать цыган. Он ухватился за эту мысль с радостью и сказал, что это можно устроить. День или два спустя, он забежал в трактир и обещал трактирным половым дать денег, если они сообщат ему, когда приедет Пушкин. Долго ждали мы и, наконец, забыли было совсем об этом, как вдруг, в конце лета, или в начале осени — не помню хорошо, прибегает к нам на кухню девочка, дочь буфетчика, и передает брату записочку с двумя словами: «он здесь». Мы всполошились. Агафья Ивановна лежала в своей комнате больная, мы допивали вечерний чай. Повернув вверх донышком чашки, мы бросились в спальню и легли в постель. Часа полтора мы провели в каком-то лихорадочном напряжении, пока все в доме угомонились. Часов в 11-ть мы встали, тихонько оделись, вышли на цыпочках из комнаты и не слышно ускользнули из дому.

Озираясь на все стороны, мы пробежали по двору и вышли за ворота. Приезд гостей к цыганам произвел вокруг трактира оживление. У подъезда толпились извозчики, кучера, троечные ямщики, лакеи. Они вели шумные разговоры, курили свои носогрейки, переругивались между собою или ругали хозяев и господ.

Против окон, на площадке, стояла небольшая кучка людей разного звания, жадно ловя каждый вырывавшийся изнутри звук шумного цыганского пения. Мы проскользнули в эту кучку. Из окон трактира неслись припевы: «старый муж, грозный муж, режь меня, жги меня, не боюсь я тебя!», раздавался раскат смеха, хлопали пробки, и всё покрывало неистовое гиканье и пляска.

Но вот кучка, поглазев, послушав, мало-помалу стала таять и, наконец, разбрелась по домам. Остались только: я, брат и два знакомых соседних мальчика, не захотевших отстать от нас, вероятно, во внимание к тому, что мы числились на положении полубарчат-воспитанников. Ночь, между тем, была уже поздняя, дул осенний свежий ветерок. Месяц ярко светил, обливая серебристыми лучами полусонную окрестность. Боясь упустить случай посмотреть на Пушкина вблизи, мы расположились у самой лестницы, с которой он должен был сойти, чтобы сесть в экипаж. Но прошел час, другой, и мы, перезябнув, хотели было идти уже домой, как вдруг раздался с лестницы громкий голос полового: «эй, ямщик, экипаж!» мы встрепенулись, и как бы боясь чего-то, отошли от лестницы в сторону. Пока полусонный ямщик взнуздывал тройку и усаживался на козлы, на лестнице показались два господина. Один брюнет, невысокого роста с небольшими баками, в шинели с капюшоном и шляпой на голове; другой высокий с усами, в какой-то длиннополой бекеше, с замотанным на шее шарфом и тоже в шляпе. Наверху, на площадке, стояли еще два господина, окруженные цыганами и прислугой, и громко хохотали.

— Который же Пушкин, — спросил я брата. Он отвечал: «не знаю». Между тем, вышедший прежде других господин в шинели, видя, что экипаж еще не подан, спустился с крыльца и пошел в глубь двора. У перил, окаймлявших берег пруда, на котором стояли бани, он остановился и начал смотреть на отражавшуюся в воде луну, деревья и строения. Другой же стоял на крыльце и перебрасывался словами с оставшимися на верхней площадке товарищами.

Я толкнул брата и мы (все четыре мальчика), окружили господина, стоявшего у пруда. Он оглянулся и спросил: «что вам нужно?»

— Вы — Пушкин? — спросил я тихо.

— На что вам?

— Так… интересно его видеть.

— А почему вам интересно его видеть?

— Он пишет стихи.

— Как вы узнали, что он пишет стихи?

— Я — крестник Владимира Матвеича… у нас в доме барышни поют «Черную шаль»; интересно узнать: ваша ли эта шаль.

— А что у вас еще поют? Что вы еще знаете?

— Я ничего не знаю, но вот брат мой читал у Гавриила Ивановича много ваших стихов. (Я не сомневался более, что это — Пушкин).

— Так вы ничего больше не знаете, — сказал он как будто в раздумье и, погладя меня по голове, продолжал:

Одну вы знаете лишь «Шаль»…
Какая жалость!..
Моя, мой милый, это шаль.
А проще — шалость.

Слова эти привели меня в восхищение, я схватил руку Пушкина и горячо поцеловал ее. Мальчишки загалдели: и я, и я! и бросились также целовать его руку. Пушкин отнял руку назад и, добродушно улыбаясь, сказал: «к чему это»?

Между тем лошади были поданы и он, направляясь к экипажу, спросил меня: «А вы грамотный»!

— Учусь, — отвечал я.

— Учитесь!.. будете знать более, чем мои «шалости».

Затем, он сел в коляску, товарищи за ним; цыгане, окружая экипаж, просили скорее приезжать опять к ним; прислуга кланялась и желала счастливого пути. Пушкин в ответ кивал им головой, товарищи, смеясь, отвечали: «да, да, хорошо, хорошо»!

Но вот ямщик тронул вожжей коренника, лошади тронулись, коляска громыхнулась и покатила. Еще мгновение — и вечность легла на след её…

В первое следовавшее за сим воскресенье я рассказал m-lle Львовой и другим гостям Владимира Матвеевича о нашем ночном путешествии и передал от слова до слова разговор мой с гениальным поэтом. Все восторгались нашей смелостью, нашей находчивостью. Я сделался героем вечера. Меня расспрашивали по нескольку раз, заставляли повторять каждое слово Александра Сергеевича, кормили сластями и отпустили домой, нагрузив карманы гостинцами.

Но финал был ужасен: наутро меня и брата, сильно наказали за то, что мы осмелились без спросу выходить ночью на улицу…