В числе общественных деятелей последних двух царствований, имевших собственный свой облик, не тускневший даже при ярком блеске административных светил первой величины, занимал видное место покойный сенатор и статс-секретарь Александр Дмитриевич Комовский[29]. Окончив курс в лицее, в 1832 году, он поступил на службу в канцелярию Государственного Совета. Потом был зачислен в морское министерство. Во время крымской войны состоял при главнокомандующем князе Меньшикове и, по своей близости к нему, имел большую силу. По возвращении же в Петербург, занял видный пост по морскому ведомству, назначен статс-секретарем и сделан сенатором.

В ранней молодости он вращался в литературных кружках, имел в них связи и знакомства, поэтизировал, писал и печатался в периодических изданиях того времени. Из числа стихотворений его наиболее известна: «Переписки старика со светской девушкой», вышедшая впоследствии особым изданием. Статьи его: «Под громом Крымской войны» печатались лет 10–15 тому назад в «Русском Вестнике», а записки, относившиеся к 1859–1862 годам, под названием «Шумные годы», помещены в журнале «Колосья» за 1884 год.

Это был человек высокого образования, наблюдательный и умный. Вращаясь в лучшем обществе, он много видел, много слышал и много испытал. Вот что рассказывал он о жизни в Петербурге и петербургском обществе в 1835 и 1836 годах.

Летом 1835 года, в Петербурге распространился слух, что известный поэт, граф Дмитрий Иванович Хвостов скончался. А. Д. Комовский почтил эту утрату следующим стихотворением:

Окончив дни свои, певец,
Ты в лучший мир переселился,
И жизни праведной венец
Тебе воздаст благий Творец,
Кому усердно ты молился.
Оплаканный своей семьею,
Земле холодной предан ты,
Но старца с пылкою душою
И поэтически младою
Забуду ли когда черты?
Ты твердый памятник оставил,
Себя потомству закрепил,
Быв гражданином честных правил,
Ты муз и Аполлона славил,
И слово русское любил.
Почий же в мире и покое!..
Теперь блажен ты!.. но кому,
Какого смертного уму
Постичь блаженство не земное!
Поэт, мир праху твоему!

Стихи, конечно, вполне достойны почившего поэта. Но они, к сожалению, должны были остаться в портфеле автора, так как граф Хвостов вовсе не умирал. Это была чья-то злая шутка.

Вскоре после того Комовский встретился с графом Хвостовым на вечере у известного Александра Семеновича Шишкова и между ними произошел следующий разговор.

— Вы, граф, скупы в отношении «Библиотеки для чтения», — обратился Комовский к графу Хвостову, — мы давно уже не имели удовольствия видеть в ней ваше имя.

— Кто ж виноват, — отвечал с добродушной улыбкой почтеннейший Дмитрий Иванович, — я им посылаю исправно, да они не печатают… А разве вы там что нибудь помещаете?

— Ничего, граф, решительно ничего.

— В какие же журналы вы посылаете свои стихи?

— Я их не пишу.

— Как не пишете!.. мне говорили, что вы написали даже стихи на мою кончину…

— Да, граф, написал, но стихи эти я никуда не посылал… — и молодой человек, переконфузясь, не знал, что отвечать, не знал, как выйти из своего затруднительного положения. Произошла долгая пауза.

— Бываете ли вы у Греча? — заговорил граф Хвостов, чтобы прервать молчание.

— Бываю, граф, только редко, потому что четверги его не всегда веселы.

— Приезжайте ко мне!.. у меня среды… и хотя на них собирается не такое множество людей, как у Греча по четвергам, но не менее того всё люди умные и лучшие наши литераторы!.. Приезжайте и сравните наши вечера!.. Кстати, я имею к вам и просьбу… Давно я занимаюсь составлением — не биографий наших словесников, non, c’est un nom qui demande trop d’etende — а так сказать «словаря любителей русской словесности».

— Но, позвольте, граф, — возразил Комовский, — последний труд требует еще большей обширности… Кто у нас не любитель?..

— Желая, чтобы некоторые добрые люди помогали мне, — отвечал Дмитрий Иванович, — я попрошу и вас принести мне две статейки в будущую среду. Напишите биографию вашу и вашего брата[30] … Вы вкратце изложите о вашей молодости, о воспитании и вашей прикосновенности к литературе — и будет прекрасно, и я вам буду очень благодарен.

Комовский отвечал молчаливым наклонением головы и разговор прекратился. Но быть ему у Хвостова не пришлось, так как он вскорости заболел и действительно умер.

У Николая Ивановича Греча, как известно, были, так называемые, «четверги». По словам Комовского, это было место личных литературно-ученых пререканий и критических турниров, где приезжие певцы и музыканты появлялись рекламироваться. Иногда дети хозяина и близкие знакомые устраивали домашние спектакли и исполняли легкие пьески довольно удачно. Николай Иванович старался казаться любезным и остроумным хозяином и, действительно, шутки и beau mots его были иногда остроумны и забавны, но большинство острот его имели непозволительную вульгарность и тяжеловесность. Ф. В. Булгарин занимал гостей более рассказами о своей дерптской жизни, но той живости, веселости и ума, о которых тогда кричали все, в его разговорах не проявлялось. Речь его была неправильна и неблагозвучна, в особенности ему не давались длинные периоды, на которых он постоянно спотыкался, так что казалось даже странным, как это человек, так прекрасно, плавно и гладко излагающий свои мысли на бумаге, в обществе не умеет говорить. «Инвалидный литератор», как называли в шутку Воейкова, издававшего «Литературные прибавления» к «Русскому Инвалиду», производил своей внешностью и речью самое неприятное впечатление. Этот неуклюжий, нахальный и грубый человек старался казаться авторитетным, говорил отрывисто и резко, так что речь его напоминала собою рубку сечкою капусты. Вообще литературные стычки и споры на « гречневых четвергах », как называли четверги Греча его антагонисты, отличались особенной бесцеремонностью и безалаберностью, переходили в личности и кончались часто ссорами, хотя в общей оживленности отказать им были нельзя: их находили неприятными, но посещали.

С Александром Сергеевичем Пушкиным Комовский познакомился летом 1836 года, встретившись случайно в купальне. Они оба любили воду и купались ежедневно. Однажды Пушкин подошел к Комовскому и, пожав ему руку, сказал: «благодарю вас за письмо, очень рад! очень рад»!

— Какое письмо? Я не посылал к вам письма, — отвечал изумленный Александр Дмитриевич, не зная о каком письме говорил Пушкин.

— Полно, полно скрываться и скромничать, — улыбался Пушкин, — я по глазам вижу, что аноним разгадан. Это вы прислали мне свои стихи: очень милы, очень милы…

— Послушайте, Александр Сергеевич, — прервал его Комовский, — если бы действительно письмо со стихами было от меня, то ваша похвала, ваше одобрение заставили бы мое самолюбие признаться, но я, как ни желаю нравиться вам своими сочинениями, не смею взять на себя того, что не мое.

— Да кто же другой? Ведь вы пишете стихи?

— Пишу… И кто же, скажите, проведя шесть лет в стенах лицея, имея предшественниками Пушкина, Дельвига и др., не соблазнится их примерами?

— А вы из лицея?.. значит, мы с вами вышли из-под одной крыши! Дайте же руку, теперь мы с вами совершенно в других отношениях. Я и не знал, что вы лицейский!.. Пожалуйте ко мне, ко мне на целый вечер, да заберите-ко с собой пук своих стихов, мы с вами кое о чём потолкуем.

Комовский дал слово быть, но, по обстоятельствам, не мог сдержать его, а по прошествии нескольких месяцев поэт скончался.

О графе Михаиле Юрьевиче Виельгорском Комовский отзывался так: по свойствам души своей это был скорее поэт, нежели вельможа, но барское тщеславие и великосветская жизнь подавляли в нём художника. Он отличался светской любезностью и обходительностью и в сущности был добрый человек, с нежною артистической душой и большими музыкальными способностями, но всё это утопало в море своеобразного дилентантизма, и, потому, никакого серьезного следа по себе не оставило. В материальной его обстановке постоянно царил лирический беспорядок, а рассеянность и забывчивость его причиняли ему немало хлопот. Но всё это, однако, не мешало ему принадлежать к масонской ложе и быть даже её секретарем. Александр Дмитриевич, разбирая его библиотеку, нашел почти целый шкаф, наполненный сочинениями масонов, сочинениями о масонах или о масонских сектах, а также много тетрадей, рукописей, патентов, аттестатов, рапортов и других бумаг, касавшихся участия графа в делах масонских лож.

Назначение в 1836 году государственным секретарем барона М. А. Корфа произвело большую сенсацию в высших сферах. Старики не особенно радушно встретили назначение им молодого руководителя. Но любезность и предупредительность барона сглаживало понемногу первоначальное нерасположение и примирило его с большею частью антагонистов. Будучи сам лицеистом, он составил о лицеистах самое своеобразное понятие. «Все они — говорил он — или очень хороши, или очень худы, а средины у них нет».

Председатель Государственного Совета Н. Н. Новосильцев, в 1836 году, возведен в графское достоинство. Никто не посмеет отказать в уме сему государственному мужу — отозвался о нём Комовский, — но кто не знал его как безнравственного человека. Кто не был свидетелем его явных волокитств в Летнем саду и на других публичных гуляньях. Имея дом близ Летнего сада он, по обыкновению, ежедневно гулял в нём, и большей частью — en grande société des dames. Убеленный сединами маститый старец открыто соперничал с молодыми повесами в деле волокитства. Конечно, подобные ухаживания не могли не волновать общественного мнения, — от первого государственного мужа требовали примеров более соответственного его положению поведения, но вспоминая, что лучшие годы жизни он провел в Царстве Польском, прощали ему старческие увлечения.

Наибольшей симпатией публики пользовались молодые члены Государственного Совета, принц Петр Георгиевич Ольденбургский и граф А. О. Орлов. Первый, по словам Комовского, был в душе истинно русский, а в наклонностях — совершенный немец, преданный Царю и усыновившему его отечеству, и старавшийся доказать свою преданность добросовестным исполнением возлагаемых на него обязанностей. Второй же — с головы до ног русский человек и верный царский слуга, которого немцы любили и ценили по достоинству. Баварский король охарактеризовал его вполне, назвав: «это — настоящий генерал-адъютант Императора всероссийского».

Наибольшую же антипатию возбудил во всех слоях общества известный член государственного совета князь Репнин-Волконский, который за корыстолюбие и злоупотребление доверием монарха во время своего генерал-губернаторствования в Малороссии, отставлен в 1836 году от всех занимаемых им должностей. Казнокрадство и тогда пускало глубокие корни, но от царской кары не спасали ни чины, ни звания, ни положение, ни связи: император Николай I воздавал каждому по делом его.

Графиня Анна Алексеевна Орлова-Чесменская была крестной матерью Владимира Дмитриевича. «Это — женщина феномен нашего века», сказал про нее Гермоген, архимандрит Московского Андроньевского монастыря. Действительно, в жизни этой женщины и до сих пор еще многое остается невыясненным. Её отношения к Фотию, архимандриту Юрьевского монастыря, её слепая непостижимая покорность ему, её вклады и приношения на монастырские нужды изумляли всех и, конечно, немало толков, укоризн и подозрений возбуждало в обществе её загадочное поведение. Комовский часто посещал ее, изучал её образ жизни и сферу мировоззрений, и пришёл к убеждению, что эта женщина — жертва утрированной религиозности и благочестия. Он высоко ценил её мужественный характер, не уступавший никакому давлению со стороны приличий света. Он говорил, что толпа не понимала ее, и основывала свои суждения о её жизни на пошлых слухах злоречивой молвы. Её дружба, её покорность, её безусловное служение воле своего духовного вождя зиждились на основах веры и религиозных убеждениях. С самых юных лет она воспитывалась в страхе Божием. Её законоучитель и духовник, отец Иннокентий, посеял в её юном восприимчивом сердце семена чистого христианского учения и заставил ее полюбить уставы церкви и православное богослужение. Он вел её духовное развитие, полагая стимулом жизни подчинение всякой человеческой воли воле высшего авторитета, строгого и безупречного. Молодая графиня прониклась к нему уважением и любовью, и дорожила его поучениями. Умирая, отец Иннокентий завещал ей сохранить навеки чистоту души и кротость сердца. Примером же строгой и безупречной жизни поставил отца Фотия, бывшего тогда еще законоучителем кадетского корпуса, но вскоре затем постригшегося в монахи. Графиня дала обет исполнить данный ей её первым наставником и духовником завет. Не зная Фотия лично, она, по рассказам Иннокентия о его жизни, прилепилась к нему всей силой своей девственной души и пожелала с ним увидеться. Уединившийся монах отверг сделанное ему предложение. Самолюбие графини было затронуто, и она задалась целью сломить упорство монаха. После долгих исканий и, как при содействии самого митрополита, ей удалось, наконец, упасть к ногам того, кого она давно уже считала своим духовным вождем. Шли годы, но графиня осталась верна раз принятому решению: она отдала монаху свою душу и совесть, и гордилась тем, что служит ему. С мнением света было покончено раз навсегда: служение Богу, при посредстве его служителя, и спасение души сделалось целью всей её жизни, и от неё уже уклонений никаких не допускалось.

В гостиной её (она жила на Царицыном лугу, в доме, принадлежащем ныне принцу Ольденбургскому), собирались представители высшего петербургского общества, но желанными гостями были только лица духовные, а из светских — отличавшиеся преданностью делу благотворения и религии. Андрей Николаевич Муравьев, граф Виктор Никитич Панин, граф Алексей Федорович Орлов наиболее часто появлялись на её обедах, «с монахами».

Граф В. Н. Панин, тогда еще молодой человек, производил странное впечатление своей наружностью. Его сухощавая фигура напоминала — как заметил Комовский — длинную докладную записку, нескладно написанную, неловко сфразированную, но, впрочем, весьма толковую. Он говорил с расстановкой, обдуманно, умно, ни слова лишнего, ни слова пустого, всё гладко, кругло и к месту. Держался он солидно и, несмотря на свои молодые годы, смотрел уже министром.

А. Н. Муравьев старался казаться скромным и глубоко религиозным человеком. Все его разговоры касались исключительно дел церкви, веры и благочестия, хотя под его религиозными суждениями нельзя не заметить было порой большей дозы лицемерия и лукавства.

Но самым неподходящим гостем графини был, без сомнения, молодой жандармский офицер, числившийся при штабе адъютантом, Казаков, юноша лет 22–23-х, довольно высокого роста, красивый и статный, с личиком вербного херувима, завитыми в кольчики усами и грудью колесом. Его шпоры были чрезвычайно звонки, сабля то и дело бренчала, талия затянута в рюмочку, на голове, по моде, à la кок. Он пользовался особым расположением графини и выделывал вещи непозволительные: являлся на обеды в сюртуке, когда старики были во фраках и мундирах, вмешивался в разговоры солидных людей и заставлял их выслушивать разные глупости, рассказывая то про балы во дворце, то про заутрени и всенощные с приключениями. Это был enfant terrible, но его невежество сносили и терпели из уважения к графине, которая явно оказывала ему какое-то непонятное, исключительное снисхождение, извиняя его, как она называла, увлечения молодостью лет.

Из лиц духовных большим авторитетом пользовался ректор Киевской духовной академии, архимандрит Иннокентий, знаменитый богослов, автор «Святой седьмицы» и впоследствии архипастырь Таврический и Новороссийский. Беседа его заставляла смолкать даже Казакова. Но он говорил так тихо, что за другим концом стола не всегда возможно было следить за его речью. Росту он был небольшого и немного сутуловат, лицо имел полное, глаза выразительные, горевшие внутренним огнем. Речь его начиналась протяжным звуком, какой обыкновенно слышен в классах, когда спрашивают ученика, была плавна, внушительна и образна, но в голосе его было что-то неприятное, — он говорил в нос и делал ударение на букве е. Знания свои он выказывал охотно и любил, чтобы его в обществе слушали внимательно. Большей частью он говорил один, изредка прерываемый вопросами графа А. Ф. Орлова, который, к стыду всех генерал-адъютантов, не знал, что в Киеве есть Софийский собор.

— Впрочем, почему и знать ему, — сказал, узнав об этом граф М. М. Сперанский, — разводов там не делают.