Книга первая
I
В феврале после больших морозов, державшихся долго, вдруг ударила оттепель. Есть в природе сибирской предвесенней поры какая-то неуравновешенность: то солнце растопит снег и по дороге побегут ручейки, растекутся лужи и застынут к вечеру тонкими, хрупкими зеркальцами, то неожиданно задует метель, стужа снова скуёт землю, и вчера ещё мягко поблёскивавшая целина сугробов сегодня станет жёсткой, и ветер понесёт с неё колючую белую пыль. Хрустнут тонкие ледяные зеркальца на дорогах, в затвердевшие ямки набьётся сыпучий снег. А там опять солнце, опять лужи и еле заметно пробивающиеся ручейки — до нового крепкого приступа холода, пока не произойдёт окончательный перелом к весне.
…В один из тёплых дней февраля 1929 года по наезженной дороге от волостного села Кочкина к деревне Крутихе двигалась подвода — обыкновенные крестьянские розвальни, в которые был впряжён конь саврасой масти. В простой ремённой сбруе, под низенькой дугой, прядая ушами и пофыркивая, конь бежал привычкой лёгкой трусцой. Но вот саврасый остановился, как бы споткнувшись, затем снова побежал, а там и свернул в сторону. Похоже, что им никто не управлял. И точно: седока в санях не было видно. Время приближалось к полудню. Солнце в радужной короне стояло высоко в бледноголубом небе. Снега отливали синевой. Дорога в этот час была пустынна, и сани без седока не спеша тащились к деревне.
Немало времени прошло, прежде чем показались бревенчатые тёмные избы Крутихи. Потянуло дымком. Саврасый приостановился и заржал. На дорогу вышел крестьянин, посмотрел в сторону приближающейся подводы, зашёл в крайнюю избу. Пробежали ребятишки с санками. Из переулка вывернулась баба в пёстром сарпинковом платке, кое-как наброшенном на голову; она шла торопливо, придерживая за пазухой пустую миску. А подвода тем временем уже въехала на деревенскую улицу. И вдруг шедшая мимо баба вскрикнула и кинулась прочь. Миска выпала у неё из-за пазухи и звонко покатилась. Испуганно оглянувшись, остановились ребятишки. Скоро улица заполнилась людьми. Иные вплотную подошли к саням, другие смотрели издали. Сбилась толпа. В шуме её выделялись высокие, встревоженные голоса женщин. Низко гудел сдержанный говор мужчин.
— Ой, матушки, что же это… один конь-то?
— Митрий… Мотыльков… Петрович! Заснул?
— Замёрз?
— Мужики, гляньте — может, живой? Чего же вы стоите-то?!
— Где там живой! Гляди, посинел.
— Мотылькова убили! Эй!
— Куда же он ездил?
— Сказывают, за сеном.
— Да что же это деется — чуть не дома на печке убивают!
— Дожили..
— Узнать бы злодея..
— Посторонись, эй, посторонись!
Всё больше нарастал в толпе глухой ропот. Послышался женский плач. И тут вдруг всё заглушил нечеловеческий пронзительный вопль. В сбившейся старенькой шаленке, срывая дрожащими руками крючки полушубка, к саням бросилась жена убитого. Её подхватили под руки, но она вырвалась и, упав на сани, забилась. Лошадь остановилась. К женщине подбежал белокурый паренёк. Он дёргал её за полушубок и беспрестанно повторял:
— Мама! Мама!
В эти тягостные минуты в толпе появился высокий, несколько угловатый человек в дублёном, коротком для его роста полушубке, в меховой шапке. Негромко он сказал что-то одному-другому мужику, кивнул бабам, указывая на жену убитого, на белокурого паренька у саней. Лицо убитого кто-то накрыл платком.
— Григорий, Григорий! — вдруг закричала, рыдая, женщина. — За что они его? За что? — Она метнулась к высокому человеку в полушубке и цепко обхватила его руками.
Паренёк поднял своё залитое слезами лицо.
— Ну, успокойся, не надо плакать, — уговаривал женщину тот, кого звали Григорием. — Иннокентий! — негромко окликнул он стоявшего вблизи молодого мужика с курчавой чёрной бородой. Молодой мужик быстро подошёл. — Устрой там всё в доме. Баб возьми… Пускай помогут обрядить покойника.
— Ладно, Григорий Романович, — отходя, проговорил молодой мужик, — всё будет как следует.
К жене убитого подошли женщины. Взяли под руки и повели. Пошёл за нею и её сын.
— Давайте! — тихо сказал Григорий. — Полегонечку берите.
Мужики начали поднимать убитого. Длинные ноги, обутые в бродни, цеплялись за передок саней, платок слетел с головы, открылось землистое, застывшее лицо; явственно была видна у синих губ чернобагровая полоска крови.
— В голову, — сказал кто-то. И от этих простых слов дрогнуло не одно сердце.
Мужики подхватили мёртвое тело и понесли по улице. Толпа потянулась вслед.
II
Толпа привалила к дому Мотыльксва. Прошло некоторое время, пока обмывали покойника и клали его на стол. Устроив всё, что, по его мнению, было нужно, высокий человек в полушубке — Григорий Романович Сапожков — вышел из дома Мотылькова, отделился от сгрудившейся во дворе толпы и медленно зашагал по улице.
Он сам был уроженцем и коренным жителем Крутихи — вот этой небольшой деревушки, которая среди других деревень одного из отдалённых степных районов Сибири считалась всегда глухой и самой заброшенной. И тракт и железная дорога были от неё в стороне. Серые избы её вытянулись в одну улицу по берегу речки — тоже Крутихи. Прежде говорилось: «Как ни крути, крутихинские мы», — и этим как бы утверждалась незыблемость существования самой деревушки, а главное, исстари заведённых порядков в ней. Но времена меняются. Жизнь не стоит на месте.
Григорий медленно шёл по крутихинской улице. Ему надо было собраться с мыслями. Собственно, даже одна только мысль была у него сейчас: кто же этот человек, который выстрелил в Дмитрия Петровича Мотылькова, когда тот ехал за сеном? Григорию трудно было свыкнуться с тем, что Мотылькова больше нет в живых. Всё произошло слишком неожиданно и казалось невероятным. Ведь не далее как вчера вечером Григорий видел Мотылькова живого, невредимого, разговаривал с ним…
Как же это случилось? И кто в этом виноват? Промелькнула мысль, что, может быть, в Мотылькова случайно выстрелил кто-нибудь из охотников. Но Григорий сразу же отбросил это предположение. Что за охотники! Да и в том месте, где было у Мотылькова сено, никто никогда не охотился. Тогда выходит, что Мотылькова подстерегали… Но кто?
С необычайной ясностью вновь Григорий представил себе живого Мотылькова. Дмитрий Петрович был старше Григория годами, но Сапожков мог бы о жизни Мотылькова всё рассказать, как о своей собственной. Он ещё помнил время, когда в Крутиху с германской войны пришёл молодой солдат Дмитрий Мотыльков. Старостой в деревне был тогда Платон Волков. А за Волковым стояли зажиточные мужики — крутихинские «уважаемые люди». Казалось, в их руках вся сила. Но нет! Твёрдый характер оказался у Мотылькова. За ним пошли фронтовики, беднота. В восемнадцатом году стал Мотыльков председателем Крутихинского совдепа. Но недолго продержалась на этот раз советская власть: накатилась мутная волна колчаковщины, разгорелась гражданская война…
После гражданской войны Мотыльков постоянно и безвыездно находился в Крутихе, работал председателем крестьянского комитета общественной взаимопомощи. Старые приятели из бывших партизан звали Мотылькова на работу в уезд. Дмитрий Петрович, слушая их, только посмеивался: «Куда нам! Пусть уж чиновники в канцеляриях служат!»
Он просто хотел жить там, где родился. Природный крестьянин, он и по внешности ничем не отличался от своих односельчан, разве только построже глаза были у него да посвободнее речь. Да знал он твёрже других правду…
И вот его теперь нет… Его убили. Но кто же? Кто?
Григорий задержал шаг. Затем быстро направился вдоль улицы домой. Он жил в небольшой избе, в верхнем конце деревни. Жена Григория Елена, моложавая, русоволосая, с энергичными чертами лица, сидела в избе на лавке и покачивала ногой зыбку. Увидев мужа, она поднялась. В глазах жены Григорий прочёл немой вопрос. Он подошёл к ней и молча обнял. Они не сказали друг другу ни слова. Григорий достал из сундука свой партизанский трофей — старый никелированный револьвер, снятый когда-то им с белого офицера, покрутил барабан, вставляя в гнёзда патроны. Потом сунул револьвер в карман и, запахнув полы полушубка, торопливо вышел. Елена проводила его долгим взглядом. В зыбке заплакал ребёнок. Женщина вздохнула и наклонилась над зыбкой.
А Григорий, пройдя улицу, остановился около дома братьев Волковых. Он посмотрел по сторонам. Толпа на улице распадалась на отдельные кучки. Явственно доносился плач по покойнику… Григорий смотрел, не покажется ли кто-нибудь на усадьбе Волковых, но никого не было видно…
В былое время дом Волковых, большой, пятистенный, на прочном фундаменте, под цинковой крышей, с высокой, видной издали башенкой, с обширной усадьбой — амбарами, скотными дворами, водяной мельницей, — был самым заметным в Крутихе. Позади горницы у него был прируб для будущей лавки. Перед революцией братья Волковы задумали открыть свою торговлю, но не успели. Вместо двери, широко распахнутой для покупателей, на ночь запираемой снаружи на железные болты, осталась потайная дверца в кладовку, из которой был ход в дом. И башенки сейчас нет. Несколько лет тому назад во время зимней метели она неожиданно завалилась: подгнили и обрушились державшие её подпорки. Дом Волковых сразу стал ниже, приземистей…
Прежде жили в этом доме три брата — Никандр, Платон и Генка. Теперь осталось двое: старший, Никандр, умер. В Крутихе до сих пор вспоминали этого скрипучего, согнутого, как сухой стручок, старика. Он был головой в доме. Вообще раньше в крепких крестьянских семьях было так, что после смерти главы дома — патриарха — становился на его место и распоряжался всем либо старший из братьев, либо мать у взрослых сыновей, чаще всего крутая характером, властная женщина. У Волковых все подчинялись Никандру. А он всю жизнь провёл холостяком. Был необыкновенно жаден и скуп. Зиму и лето ходил в одном и том же длинном, до пят, азяме, в вытертой лисьей шапке — рыжей, с верхом из залоснившегося от долгой носки плиса.
Григорию ненавистно было само имя Никандра. В Крутихе со старшим Волковым связывали гибель Романа Сапожкова — отца Григория. Молва утверждала, что будто бы именно Никандр выдал Романа колчаковцам, подвёл старика под расстрел. Но он и сам после этого недолго прожил. Со смертью Никандра у Волковых всё в свои руки забрал средний брат, Платон.
В отличие от скопидома Никандра, Платон в своё время был человеком, любившим хорошо поесть, одеться, даже щегольнуть. Старики в Крутихе помнили, как ходил Платон к молоденькой учительнице церковно-приходской школы — в городском, отлично сшитом пиджаке, в новой фуражке и в сапогах с блестящими лакированными голенищами. А женился потом на простой работящей девке из крепкой крестьянской семьи.
До революции Платон выписывал и читал газету «Сельский вестник», любил порассуждать о политике. Несколько лет подряд был сельским старостей. В гражданскую войну, когда колчаковцы объявили мобилизацию в свою армию, Платон ездил в составе так называемой «крестьянской делегации» к генералу Пепеляеву — просить, чтобы от мобилизации были освобождены крестьянские парни в крепких хозяйствах.
Сейчас Платон ставит это себе в заслугу, считая, что тогда он ходатайствовал «за народ»..
Григорий молча постоял напротив дома Волковых, смотря на высокий забор, кое-где наклонившийся, на старую цинковую крышу, местами отодранную. Но стены дома были ещё крепки, а широкие двустворчатые ворота наглухо заперты. Потом на крыльце кто-то показался. Григорий всмотрелся. Мелькнула шапка Платона. «А где же у них Генка?» — думал Григорий.
Генка, младший у Волковых, ещё холостой, отчаянный парень, враждовал с Платоном. Платон стремился поскорее женить и отделить Генку, чтобы самому остаться на старой усадьбе, вопреки освящённому веками крутихинскому обычаю, по которому именно к младшему брату переходит отчий дом. Недаром ведь при роении улетают из дупла старые рабочие пчёлы, а в дупле, с мёдом, остаются молодые… Но Платон не хотел больше считаться с этим древним обычаем. В последние годы он занимался сельскохозяйственным опытничеством, прослыл «культурным хозяином». Он постарел, даже немного опустился, однако по-прежнему играл хорошо усвоенную им роль «просвещённого мужика». Выписывал из Москвы журнал «Сам себе агроном», завёл кое-какие знакомства с нынешними людьми. Но с Генкой Платон ничего не мог поделать. Беспутный братец играл в карты, таскал из амбара зерно, а потом продавал его, озорничал и, вопреки желанию Платона, не женился. Как-то Генка выдергал у Платона лук на опытной делянке. Платон стал его ругать. Генка бросился на брата с кулаками. Один раз младшего Волкова даже водили в кочкинскую милицию за хулиганство.
«Где же может быть сейчас этот выродок?» — спять спросил себя Григорий. Мимо него шли люди, а он в раздумье приостанавливался уже у других дворов — у домов Алексеевых, Кармановых…
Эти, пожалуй, поопасней братьев Волковых, другое у них положение, другая и повадка. Они поднялись после революции и теперь не прочь похвастаться, что всё, чем они владеют, им дала советская власть. А Селиверст Карманов при этом ни за что не упустит случая напомнить, как он, взятый по мобилизации в колчаковскую армию, перешёл на сторону красных.
«Мы воевали! Мы кровь проливали! — кричит иногда Селиверст. — Теперь власть наша!»
По хозяйству Алексеевы, Кармановы и другие из тех, что поднялись после революции, могли бы, пожалуй, дойти и до былого могущества братьев Волковых, если бы им дать волю.
Влияние их на деревенские дела было куда больше Волковых. Про тех всем было известно, что они кулаки, а эти… Кто ж их знает? Кричат за советскую власть, а коммунистов ругают. На сходках ведут себя как хозяева. Бедняка обзывают лодырем, прежнего кулака — мироедом. Батраков не держат, а всё у них работают какие-то родственники.
Горой стоят за мужицкую свободу в продаже хлеба. Сами хлеб припрятывают, словно до лучших времён. Прибедняются, скрывают свой достаток, свою силу. И звериной ненавистью ненавидят тех, кто не даёт им развернуться и стать полными хозяевами на сибирской просторной земле.
Не отсюда ли нанесён удар? Не среди этих ли искать убийцу?
— Здорово! — раздался голос, который вывел Сапожкова из раздумья.
С крыльца дома окликнул его средних лет мужик, с редкой, росшей по-татарски, пучками, чёрной бородкой на скуластом лице. Это был Селиверст Карманов.
Григорий вздрогнул. Молча кивнул головой на приветствие и прошёл мимо, стараясь не подать виду, будто он заинтересован домом Кармановых.
А сам, свернув в переулок, подозвал бегавшего на улице сынишку Егора Веретенникова, Ваську, и послал его посмотреть, не приехал ли кто к Карманову. С выражением обязательной готовности на курносом лице, парнишка бросился исполнять поручение. Примчавшись обратно, он доложил: во дворе у Кармановых стоит засёдланная лошадь.
— Да где ж она? — нарочно сердито спросил Григорий.
— Там, дядя, там, у стайки, — торопливо замигал глазами мальчишка.
Григорий круто повернулся и пошёл к дому председателя сельсовета Тимофея Селезнёва.
III
В Крутихе было всего четверо коммунистов, и вот осталось трое… Когда-то именно он, ныне погибший Дмитрий Мотыльков, основал в деревне партячейку и был её первым секретарём. Потом его переизбрали. Секретарём партячейки стал Григорий.
Когда Григорию по возвращении с войны сказали, что отца его под пули колчаковцев подставил Никандр Волков, молодой и горячий Григорий схватился за оружие. Мать — она ещё тогда была жива — кинулась к нему: «Что ты, Гришенька, давно ведь помер Никандр!»
У Григория дёргалась и белела щека. «Всё равно, Платона кончу! Плато-она!» — хрипел он.
Едва у него отняли винтовку. Дмитрий Мотыльков говорил тогда Григорию: «Дурак. Вот и видно, что дурак. Разве их так надо? По-партизански? У нас же с тобой власть, чудак!»
Григорий все эти годы был сильной рукой власти. Вначале его избрали председателем сельсовета, потом на смену ему пришёл Тимофей Селезнёв — с виду простоватый, медлительный, а на самом деле дальновидный и умный мужик. Кроме Тимофея, в ячейке ещё состоял Иннокентий Плужников; Иннокентия недавно приняли в кандидаты партии. И всех их объединял Мотыльков.
«Без народа ни до порога, — говорил Дмитрий Петрович; он любил старинные выражения. — Работать нам с народом намного легче, чем бывшим правителям деревни. Платон, если помнишь, когда он старостой был, всё земским стращал да кутузкой. Понятно, защищать интересы небольшой кучки богатых против большинства народа не легко, приходится к плётке прибегать. А у нас другое дело. Мы интересы большинства защищаем против небольшой кучки богатых. За нами на каждом шагу народ, все честные мужики. Они поддерживают, но и подталкивают нас, чтобы мы не стояли. Это надо чувствовать…»
Однако были в Крутихе люди, которым становилось поперёк горла всё новое, советское. Григорий это знал. Он уже не сомневался в том, что Мотылькова убили кулаки.
— Стреляете, гады? — шептал он, идя к Тимофею Селезнёву. — Ну, погодите, мы вас всех выведем на чистую воду! — От ненависти у него перехватывало дыхание.
Побледневший, с осунувшимся лицом, он протянул руку Тимофею.
— В Кочкино за милицией ты послал? — хрипло спросил Селезнёва Григорий.
— Послал. Скоро должны приехать милиционеры, — ответил Тимофей.
Григорий спросил, что знает Тимофей про тайные сборища у Селивёрста Карманова? В своё время Григорий не придал большого значения слуху об этих сборищах. Он думал тогда: «Что они могут сделать, эти шепчущие по углам люди, когда не в их, а в наших руках власть?» Сейчас он жестоко раскаивался в своей самонадеянности.
— Свили они тут у нас змеиное гнездо, и вот из этого гнезда жало высунулось, — резко сказал Григорий.
Тимофей молча сурово кивнул. Григорий стал передавать ему свои наблюдения после обхода деревни. Кто мог быть замешан в убийстве? Платон Волков? Вряд ли. Трусоват и угодлив Платон. А вот Генка…
— А что Генке до Мотылькова? — возразил Тимофей. — Он скорее бы уж в Платона стрельнул. Ему родной брат злее лютого врага.
— Не скажи, — нахмурился Григорий. — Генка — волчонок зубастый, от него всего жди. Я эту породу знаю, — с ненавистью закончил Сапожков.
— Насчёт Генки я думал тоже, — сказал Селезнёв. — Говорят, он сейчас в Кочкине. Я написал записку начальнику милиции. Его там задержат на всякий случай, до выяснения.
— Правильно, — одобрил Григорий. — А Карманов Селивёрст… Что-то он крутится, подозрительный. Лошадь у него на дворе стоит засёдланная.
— Я это тоже знаю, — ответил Тимофей. — Селиверст, видно, собрался куда-то. По-моему, надо и его перехватить.
— Может, он кого предупредить решил? — высказал предположение Григорий. — Если так, тогда этому надо помешать. Засаду устроить.
— О том же и я соображал, — отозвался Тимофей. — У меня ведь у самого две лошади засёдланы, наготове стоят. Я думал со мной Иннокентий будет, а тут ты подошёл.
— Ну что же, не будем медлить!
Тимофей, а следом за ним Григорий вышли из избы.
— На кочкинскую дорогу поедем, — махнул рукой Селезнёв.
— А тот конец деревни как? — озабоченно спросил Григорий. — Ты туда кого-нибудь послал?
— Николая Парфёнова и Ефима Полозкова.
— Правильно, — снова одобрил Григорий. Оказалось, что успел всё сделать так, как надо, предусмотрительный Селезнёв.
— Поехали! — сказал Тимофей, вперевалку, грузновато подходя к одной из двух осёдланных лошадей, стоявших за сараем.
Переулком они спустились на лёд речки Крутихи. Скрытно выехали к просёлочной дороге уже за деревней.
Там к ним присоединился ещё один всадник — Иннокентий Плужников. Проехали ещё версты две.
У кочкинской дороги в глубоком овражке всадники спешились и, спрятав лошадей, уселись в кружок.
— Подождём, — повернулся Григорий к Иннокентию. — Приедут милиционеры, тогда снимем засаду.
Но милиционеры не ехали.
В овраге снег был сбит плотно; снизу несло ледяным холодом; наверху посвистывал поднявшийся к вечеру ветер.
— Вон он куда махнул! — вдруг показал рукою Тимофей. — Селиверст это! — уверенно продолжал он. — Больше некому!
На дальней дороге к Долгому оврагу замаячила чёркая точка.
— Скорее! Наперерез ему! — крикнул Григорий и вскочил в седло.
Он приотстал от Иннокентия и Тимофея. А те мчались скачала ложбиной, потом открытой степью.
Тимофей не ошибся у ещё издали Григорий узнал Сели-верста Карманова. Селиверст сидел в низком широком седле на лохматом рыжем иноходце. Увидав гнавших ему наперехват всадников, Селиверст не прибавил рыси своему коню.
— Заворачивай! — крикнул ему подскакавший первым Иннокентий Плужников.
— Куда? — останавливая иноходца, привстал на стременах и прищурился Селиверст.
— Обратно!
— Ну да! — сказал Селиверст.
— Заворачивай, заворачивай!
— Ещё чего! — сказал Селиверст.
— Ты куда это, Селиверст Филиппыч, собрался? — подскочил на своём бойком коньке Селезнёв.
— В Кочкино.
— Ещё раз здорово! — подъезжая, громко сказал Селивёрсту Григорий.
— Здорово, — неохотно ответил Карманов.
А Тимофей, горячась, продолжал спрашивать:
— Как же в Кочкино? Ведь это же в падь дорога… Ты что?
— А я хотел на сено поглядеть, потравили, говорят… А потом уж в Кочкино ехать.
— Чего тебе там?
— Дело есть, — колюче усмехнулся Селиверст. — А вы чего ко мне привязываетесь? Чего вам надо?
— Ну, вот что, довольно лясы точить, — оборвал его Иннокентий Плужников. — Заворачивай обратно в деревню.
— Зачем?
— Там будет известно! Сейчас здесь некогда об этом разговаривать.
— Да вы что, ребята… — начал Селиверст, нащупывая в кармане револьвер.
Пустить его сейчас в ход? Но осторожность взяла верх. Не время. Лучше притвориться спокойным. И он равнодушно пожал плечами.
— Ну что ж, поехали, раз я вам сильно понадобился.
— Давно бы так, — сказал Плужников.
Григорий ехал сзади Селивёрста и, посматривая на кочкинскую дорогу, думал: «В Кочкино? А кто у него может быть в Кочкине? Там Генка. Может, Генку хочет он о чём-то предупредить?»
В сельсовете Селивёрста обыскали и нашли у него револьвер. Тимофей Селезнёв распорядился арестовать Карманова.
В сумерках приехали в Крутиху вызванные нарочным конные милиционеры — для производства дознания. Но ещё днём на базаре в Кочкине был арестован Генка Волков. Крутихинский мужик Никула Третьяков, вернувшийся оттуда, видел, как Генку под оружием вели по улице.
Григорий, тяжело задумавшись, сидел в сельсовете. Он думал о том, как бы помочь органам власти схватить участников преступления. Не знал он тогда, что всё это дело будет гораздо более сложным, что затронет оно и таких людей, которые как будто не имели к нему прямого касательства. Обнаружилось это той же ночью.
IV
Во дворе у Волковых доживал свои дни старый кобель-цепник. Чёрный, лохматый, с опущенным хвостом, с глазами, начинавшими тускнеть, он стал и шерсть терять и глохнуть. Врезая в ощетинившийся загривок ремень ошейника, чёрный кобель прежде скакал на цепи и лаял хрипло, захлёбываясь. Цепь была тяжёлая, кованая, конец её укреплён на скобе, вбитой в угол амбара. Пёс спал под низко положенными жердинами, заменявшими крыльцо амбара. Иногда неожиданно он выскакивал оттуда и бросался на людей. Этой ночью цепник залаял, чего с ним долго уже не бывало. Платон проснулся.
Когда Платон открыл глаза, в спальне была полная темнота. По тому, как лаял цепник, Платон понял, что по двору кто-то ходит. Он пожевал губами, но вставать не торопился, чувствуя, что опять нахлынула щемящая сердце тревога.
…Началось это давно, со смерти Никандра. Свалило его сразу, когда сельсовет решил отобрать у Волковых и передать в общественную собственность водяную мельницу. Узнав о решении, старик затряс головой, замычал, лишившись языка, и в ночь умер, сидя у печки в плетёном соломенном кресле.
В другое время смерть Никандра не очень опечалила бы Платона — руки ему развязывала. Но теперь он думал: вот всё, что наживалось правдами и неправдами Никандром (и им самим), уходит безвозвратно. После похорон старшего в роде он как будто на всё рукой махнул. Сам выгородил мельницу из усадьбы, сдал жернова все в целости. Впрочем, иногда он раздражался, начинал кричать, но тотчас утихал. «С властью надо жить в мире», — размышлял Платон. Уговаривая себя таким образом, он думал лишь о себе и о своём хозяйстве — и ни о чём больше. Выжить, сохранить то, что осталось, а там ещё видно будет, как пойдёт дело. Он сдружился с волостным агрономом, по анкете — служащим, а на самом деле сыном бывшего скотопромышленника, и начал выращивать невиданные в этих местах турнепсы. Про опыты его даже написали в газете.
Если раньше на усадьбе Волковых не переводились батраки, то сейчас ни одного батрака не осталось. Даже сироту-племянницу Аннушку, которая жила у Волковых вместо батрачки, Платон выдал замуж.
Стремясь сохранить хозяйство, он ещё надеялся на то, что «культурных хозяев» станут поощрять, власть их оценит. Платон не показывал и виду, что советские порядки ему не нравятся. Он желал только одного — чтобы его оставили в покое.
С тем большей тревогой наблюдал Платон за младшим братом. Тёмные глаза Генки смотрели на него враждебно. Платон пытался всячески подойти к брату — пытался и мягко разговаривать с ним и ругал его. На все подходы Платона Генка упорно отказывался отвечать. Он либо молчал, либо мотал упрямо головою и куда-нибудь уходил, чаще всего к Селивёрсту Карманову.
Неизвестно, чем привязал к себе Селиверст диковатого парня. Платон насторожился, узнав, что у Карманова бывают какие-то сборища. И вот, как гром среди ясного неба, убийство Мотылькова и арест Генки. Вечером с новостью о том, что Генка арестован, прибегала к Волковым жена соседа Никулы Третьякова…
Платон вздохнул и заворочался. Снова залаяла, но тут же замолкла собака. Потом как будто послышался слабый стук в окно, выходившее в палисадник. Или это только показалось? Платон приподнял от подушки голову. Жена зашевелилась рядом, сонно зачмокала. «Корова», — раздражённо подумал Платон. Прошла секунда или две, прежде чем установилась тишина. Платон напряжённо вслушивался. Совершенно явственно ещё раз услышал он: тук… тук… тук… Сомнений быть не могло: кто-то стучался. Цепник совсем затих, успокоился. Платон встал с кровати, прошёл босыми ногами к столу, нашарил в темноте спички, зажёг лампу.
Жена заворочалась, забормотала:
— Чего ты?
— Спи! — сказал Платон.
Он надел валенки, полушубок и вышел в сени.
— Кто тут? — тихо спросил Платон, приникая к дощатой двери сеней.
За дверями послышался шорох. Потом едва различимое:
— Это я… Пусти…
«Генка?!» В одно мгновение вихрь противоречивых мыслей и чувств потряс Платона. «Говорили, что Генка арестован, откуда же тогда он? — лихорадочно думал Платон. — Убежал? Значит, сильно замешан? Да и сейчас — как он убежал? Может, убил кого? Зарезал? От варнака Генки всё станется. И откуда у него такой характер разбойничий! Пустить? А что будет, если узнают? Могут сказать, что и я был с ним заодно…»
Но решая не пускать, Платон тут же спохватился: «Не пущу — двери выломает, ворвётся. Убить может! А у меня жена, дети», — жалел себя Платон, между тем как из-за двери неслось торопливо еле слышное, словно шелест листьев:
— Это я… Генка-а-а…
«А может, его выпустили — и всё. Просто. А я тревожусь», — опять подумал Платон. Сколь ни сомнительной показалась ему эта мысль, он всё-таки решился. Но каких мук стоило ему открыть защёлку у сенной двери! И вот Генка перед ним.
Платон закрыл дверь и, пятясь по кухне, не отрываясь смотрел на брата. Генка был в броднях, в заячьей шапке. Он стоял согнувшись, свет от лампы падал на его тёмное лицо, на котором даже и теперь выражались черты упрямства и своевольства.
— Ну? — призвав на помощь себе всё своё мужество, сказал Платон.
— Я… — начал Генка. Но так ясно, с таким откровением взглянул он при этом на брата, что Платон понял всё.
Он выставил руки вперёд, как бы защищаясь.
— Гонишь? — двинулся ему навстречу Генка. — Куда мне теперь? А? — выкрикнул он. — Куда? Эх, брат!..
— Уйди! Уйди! — бормотал Платон. — Тебе тут не место. За домом следят!
— Н-ну, — криво усмехнулся Генка. — Сам выдашь?
Он помедлил, соображая, что всё уже известно брату и родной дом теперь — западня.
— Ну, помни, брат! — крикнул Генка и бросился к двери. С силой толкнул её, выскочил, не затворив.
Только почувствовав холод, Платон вспомнил, что дверь осталась распахнутой. Он прикрыл её и присел на лавку. А Генка, выскочив из дому, побежал вдоль забора к амбару. Тут в темноте под ноги ему бросился цепник. Генка даже вскрикнул от неожиданности, зубы у него застучали. Всхлипывая и тихо матерясь, он выдернул из загородки скотного двора жердину и пошёл с ней на цепника, чутьём угадывая, где тот может находиться. Подкравшись, Генка присел и со всей силой, на какую был способен, ударил жердью кобеля. В удар этот он вложил всю свою яростную злобу на брата, на милиционеров, на всех людей, на весь свет. Только хряснуло что-то. Генка понял по мягкой отдаче удара в руках, что зашиб собаку, но не стал об этом думать, а побежал дальше. Деваться ему было некуда.
…Днём, когда Генка толкался на базаре в Кочкине, к нему подошёл милиционер — маленький, вёрткий, с пронзительными, быстрыми глазами, и сказал тихо:
— Иди за мной.
— Зачем? — остановился Генка.
— Там скажут… Иди, иди.
Генка хотел ускользнуть, но, заметив, что кобура от нагана у милиционера расстёгнута, пока воздержался от этого намерения. В дальнейшем он настороженно ждал, как бы милиционер хотя бы на минуту оставил его. И он обрадовался, когда это случилось. Маленький милиционер сдал его под охрану двум другим милиционерам. Один был усатый, с расплывшейся добродушной физиономией, Другой — с длинным носом, неуклюжий. «От этих-то я уйду», — решил Генка и нырнул в первую попавшуюся ограду. Кажется, по нему стреляли… Девять километров до Крутихи он шёл оврагами, обходя далеко стороной просёлочную дорогу, рассчитывая так время, чтобы явиться домой ночью. Что его вело сюда? Желание в последний раз повидать свой дом? Да, он рассчитывал переждать у брата некоторое время, затем выпросить у него на дорогу денег и исчезнуть тихо, незаметно. Уехать подальше, а там видно будет. Но не таков Платон! Выдаст, лишь бы от него избавиться…
Таясь в темноте, Генка вышел на зады деревни, к берегу речки Крутихи. Вывернувшись из-за какого-то сарая в переулке, он задержался, остановленный вспышкой света. Невдалеке теплился огонёк. Генка подумал, что ему надо непременно где-то передохнуть, поесть, а перед рассветом укрыться в глубоком овраге за речкой, где было у него давно примеченное укромное место. Генка не знал ещё, что арестован Селиверст Карманов, но идти к нему побоялся. Он пошёл на огонёк, горевший в избе Егора Веретенникова. «Аннушка там, — вспомнил Генка. — Зайду к ней. Она ж меня всегда жалела». Он закрыл глаза. Налево — речка с голыми кустами тальников над ней, там — глубокий овраг с приметным местом. «В крайнем-то случае не пропаду», — махнул рукой Генка, чувствуя в себе много нерастраченных сил. Пройдя несколько шагов по переулку, он постучался в светящееся жёлтым огнём окно избы Егора Веретенникова. Здесь будет ему безопасно.
V
Егор из тех мужиков, которых власти считают близкими. Он из бедняков. В двадцатом году был в Красной Армии. Добивал Колчака. Вернулся домой в солдатской шинели, получил землю, получил коня от комитета крестьянской взаимопомощи. Женился на батрачке.
Правда, батрачка эта доводилась племянницей Волковым, жила и работала у них как родня. И прежде чем на ней жениться, Егору пришлось два года трудиться на Волковых, чтобы получить в приданое второго коня, необходимого для плужной упряжки, и корову. Такой был уговор при сватовстве.
— Хитрый Волков, нашёл себе дарового работника, — говорили в Крутихе. — У него любовь и та в упряжке!
А когда Егор, выполнив обязательства и заведя своё хозяйство, отошёл от семейства Волковых, все приняли это как должное. Бедный богатому не родня.
Аннушка испытала столько горького и обидного на правах сироты в доме богатой родии, что, как только удалось поставить новую избу, завести хозяйство, не ходить на поклон, совсем отдалилась от Волковых.
Осталось у неё доброе чувство к одному только младшему Волкову — Генке. Она сочувствовала ему, как сироте, которого тоже здесь обижают.
А больше того с некоторой нежностью относилась к нему и потому, что он был связующим звеном в её любви с Егором… Немало помог он их любви, когда передавал её записки ладному, грамотному, красивому красноармейцу… и от него — к ней. С тех пор в её сердце был для Генки уголок.
В эту хорошо знакомую ему семью, в надежде на жалость и сострадание, и явился Генка Волков, сбежавший из-под ареста в Кочкине.
Когда Генка в сопровождении открывшей ему дверь Аннушки вошёл в избу Веретенниковых, Егор сидел на лавке, починяя порвавшуюся шлею. Хомут лежал на полу. В избе пахло кожей и конским потом. Вдоль стен стояли две широкие деревянные лавки, у третьей стены находилась деревянная кровать с высокими спинками; на кровати спали ребятишки. Большая русская печь отдавала сухое тепло. В переднем углу темнели иконы. Изба была просторная, чистая, и Генка, очутившись в ней, остановился в смущении.
— Ну, здорбво! — сказал Егор, вставая и бросая на пол шлею. — Проходи, садись.
Генка шумно перевёл дыхание.
Один раз — и то по какому-то поручению Платона — он был в этой избе всего несколько минут. Сейчас его привела сюда крайняя необходимость.
— Ты откуда это? — спросил Егор, всматриваясь в Генку. Младшего Волкова он не видел давно.
— Из Кочкина, — прохрипел Генка. Парень снял свою заячью шапку и вертел её в руках.
— Клади шапку-то, — сказал Егор и повернулся к жене. — Давай чего на стол..
Егор хотя и недолюбливал Генку за озорство, но ему и жаль было его. Платон обманет Генку, отделит его, а сам останется на старой усадьбе полным хозяином, — так думал про себя Веретенников. А в ту минуту даже и не эти соображения имели для него значение. Егор встречал Генку, как встретил бы любого человека, даже не родственника. Он ещё не знал, что Генка был арестован и убежал из-под ареста.
— Чего в Кочкино-то ходил? — спрашивал Егор.
— По делам, — неохотно отвечал Генка. Он нащупывал верный тон в предстоящем разговоре.
— А ты слыхал, что у нас тут сделалось? — спросил Егор.
— А чего? — настороженно повернул голову Генка.
— Митрия убили. Мотылькова.
— Да ну-у? — медленно, казалось с полным равнодушием, протянул Генка, но можно было заметить, как что-то дрогнуло в его лице.
— Убили… — подтвердил Егор и начал рассказывать обо всём, что было в Крутихе в продолжение истёкшего дня и вечером.
— Неужели ты ничего не слыхал? — снова спросил он с сомнением.
Генка отрицательно помотал головой.
Веретенников продолжал рассказывать о страшной гибели Мотылькова, которого он уважал, как «правильного мужика». Егор охотно шёл бывало к Дмитрию Петровичу, толковал с ним о жизни. И тот любил молодого, пытливого мужика. Только один раз что-то новое проглянуло в Мотылькове по отношению к Веретенникову. Дмитрий Петрович спросил Егора, правда ли, что он дал взаймы муки Никите Шестову под отработку. Такой случай действительно был: Егор дал Никите муки, а тот пообещал или сам поработать в страду на Егоровом поле, или послать свою жену. Дмитрий Петрович сказал тогда, что это «кулацкая тенденция». Что такое тенденция, Егор не понял, но почувствовал себя почему-то неловко. «Наверно, это Гришка постарался наклепать на меня Мотылькозу», — решил Веретенников. Ему не нравилось, что Сапожков был, как ему казалось, горяч и нетерпелив. В те дни, когда Веретенников жил у Платона Волкова, Григорий смеялся: «Ну как? Надолго ты к Платону закабалился?» — «На сколько уж придётся», — отвечал Егор. «Эх, ты-ы! Честь свою бедняцкую теряешь!»
Но главное было не в словах, а в тоне, каким произносились эти слова, — презрительном, насмешливом. Веретенников был готов возненавидеть за это Григория, хотя он доводился ему зятем — был женат на единственной, старшей сестре Егора Лене, которую он любил, как няньку. Мотыльков был ему ближе. И теперь он по-человечески жалел его.
Генка сидел за столом, сосредоточенно пил чай. Аннушка стояла у печи, подперев подбородок ладонью.
— Опять поссорились мы. Выгнал меня брат совсем, — говорил Генка.
Аннушка жалостливо качала головой.
— Брат брата гонит! Человек человека убивает… Чего на свете делается!
— Ну что ж, ночуй у нас, — сказал Егор. — Анна, постели ему. Переночует… А там видно будет.
Генка хотел сказать, что в постели он не нуждается, было бы только тепло, что раздеваться он тоже не будет… Но он этого не сказал, чтобы не возбуждать излишних расспросов.
А в это время в Крутихе не утихала тревога. Приехавшие вечером два конных милиционера увезли с собой в волость арестованного Селивёрста Карманова. Ночью в Крутиху опять нагрянули милиционеры, но уже другие — искать сбежавшего Генку. Один из милиционеров был невысокий, юркий, с быстрыми зоркими глазами: в руках у него блестел электрический фонарик.
— Пошли, пошли, — торопили милиционеры Тимофея Селезнёва.
Тут же были двое понятых и Григорий Сапожков, недовольный тем, что кочкинские милиционеры упустили младшего Волкова.
— Куда идти? — ворчливо проговорил Тимофей Селезнёв. — Вы хоть в лицо-то знаете этого Генку?
— Я-то знаю, — усмехнулся милиционер. — Я и брал его.
— А может, он уж давно в Каменском? — спросил один из понятых. — На поезд сядет — и поминай, как звали.
— Нет, он сюда бросился, его видели, — сказал второй милиционер.
— Ну ладно, не будем спорить! — вмешался в разговор Григорий. — Пошли!
— А куда? — повернулся к нему Селезнёв.
— К Платону!
Двое милиционеров, Григорий, Тимофей Селезнёв и двое понятых пошли к дому Волковых… Они долго стучались, пока Платон им открыл.
— Где Генка? — прямо спросил Платона Селезнёв.
Перепуганный появлением милиционеров, Платон постарался справиться с собой.
— Что вы меня спрашиваете, где Генка? Откуда я знаю! — проговорил он. — Я не сторож брату моему.
— Смотрите, гражданин Волков, — предупреждающе сказал Григорий, выдвигаясь вперёд.
— Чего смотреть! Ты мне постоянно угрожаешь, Григорий Романович, а я ни в чём не виноват!
— Спокойно! — поднимая руку, сказал маленький милиционер.
Григорий и Тимофей Селезнёв вышли в сени, за ними двинулись остальные. Все пошли через двор к мельнице, где, как показалось одному из понятых, мелькнуло что-то похожее на огонёк. «У них же были собаки, цепник старый», — придержал шаг Григорий, но не успел об этом хорошенько подумать: шедший впереди милиционер запнулся обо что-то и выругался; щёлкнул электрический фонарик, бледное пятно света легло на землю.
— Гляди-ка, жердиной! — сказал, нагибаясь к вытянувшемуся цепнику, милиционер. — Кто же это его хватил?
— Тот, на кого натравили!
— Не похоже, чтоб Генка… Чего ему убивать свою-то собаку.
— Ну, это неизвестно… какая тут междоусобица.
— Пошли обратно к Платону. Его, чёрта, спросить как следует надо, — сказал Тимофей Селезнёв.
— Погоди, — перебил Григорий. — А может, Генка и не заходил вовсе в дом?
— Всё может быть, — согласился Селезнёв.
Обход мельницы не дал никаких результатов. Кучка людей остановилась в переулке, вполголоса переговариваясь. Григорий сердито ворчал.
— Упустили, а теперь хотите сразу найти, — выговаривал он милиционерам.
Неожиданно от забора в переулке отделилась тёмная тень. Подошёл Ефим Полозков. Фонарик осветил его узкое большеносое лицо. Ефим жил через дом от Егора.
— Кто-то к Веретенниковым стучался, я слыхал, — сказал он.
— К Егору?
— К нему.
— Айда к гражданину Веретенникову! — бодро сказал милиционер.
Свет из окошка Егоровой избы приманчиво маячил невдалеке.
Все осторожно перелезли через ограду, постучались. Генка, успевший уже попить чаю, быстро встал, надел свою заячью шапку. Аннушка, взглянув на его побледневшее лицо, ничего не успела сказать, не успела даже удивиться: Егор уже открывал защёлку, и с улицы в сени входили люди. Но кто же дверь-то в избу оставил открытой? Ведь не Егор же? Только спустя много времени после всего, что произошло дальше, Аннушка поняла: не закрыл дверь за собой он, Генка… Генка встал за дверью в сенях и переждал, пока все с улицы войдут в избу, а затем тихо выскользнул из сеней и побежал.
Всё случилось в какое-то мгновение. Аннушка, ошеломлённая, ещё стояла неподвижно, когда Григорий с суровым, решительным лицом вошёл в избу, за ним показались понятые, милиционеры, Тимофей Селезнёв и Ефим Полозков. В ту же секунду на дворе, за окнами, послышался топот. Милиционеры, едва не сбив с ног Егора, кинулись из избы.
— Стой! Стой! — кричали они в темноте. Загрохотали выстрелы.
Григорий ещё постоял, обводя избу, Аннушку, Егора горящим взглядом, затем, не сказав ни слова, резко повернулся и вышел.
Егор непонимающе уставился на жену. А ребятишки — Васька и Зойка — все продолжали мирно посапывать на широкой деревянной кровати, они так и не проснулись…
VI
От Егора Генка выскочил, как заяц, с дрожащим сердцем. Слыша за собой выстрелы и крики милиционеров, он летел сломя голову и буквально скатился с высокого берега Крутихи, перемахнул речку и, пробежав ещё десятка два метров, затаился под карчой ветлы на другом берегу. Потом, переждав, Генка начал потихоньку выбираться.
Его, несомненно, поймали бы, кинься он в сторону Конкина и дальше, в сторону; уездного городка Каменска и железной дороги; его перехватили бы там на любой станции. Вместо этого он побежал в противоположную сторону — туда, где была всего одна, совсем уж маленькая, меньше Крутихи, деревушка Тарасовка. Потом он и сам не мог вспомнить, почему бросился именно сюда. В этом степном районе, в глубине его, подальше от тракта и от железной дороги, сохранились заповедные леса. Такой заповедный лес — Скворцовский заказник — находился к юго-востоку от Крутихи. Протянулся он километров на шестьдесят. У западного края заказника и прилепилась деревня Тарасовка. Из Крутихи вела сюда малоезженная дорога. Но Генка, хотя и в темноте, сравнительно быстро нашёл её.
Он шёл по степи. Освещённая бледным светом узкой луны, ночная степь была таинственна и пустынна. Но Генка ничего вокруг себя не замечал. Почувствовав, что погоня отстала, он совершенно отдался радости освобождения. От души у него отлегло. Он даже засмеяться был готов: так удачно снова провёл милиционеров, второй раз избежал опасности! Вероятно, они теперь тычутся носом в кусты и ищут его. Потеха! Им и в голову не придёт искать его здесь…
Генка бодро подвигался вперёд, иногда оглядываясь по сторонам и стараясь определить, скоро ли может показаться Скворцовский заказник. В заказнике окрестные крестьяне по нарядам лесничества брали строевой лес. Когда Егор Веретенников, работая у Волковых, строил себе новую избу, он часто ездил по этой дороге, завёртывая в Тарасовку. Бывал с ним раза два и Генка. Там жила некая Мариша, к которой они с Егором заезжали и которая приводится ему, Генке, какой-то дальней родственницей — не то двоюродной, не то троюродной сестрой. Вот её-то и надеялся Генка разыскать. Он шёл долго, а заказника всё не было видно, не было даже и отдалённого намёка на него. Начал уставать. Вместе с усталостью пришло раздражение. На тех, кто гнал и преследовал его. Кто был виноват в его несчастной судьбе. Перед Генкой встало широкое лицо Селивёрста Карманова с его татарской, росшей кустиками бородой. Потом снова явился Платон… Генка сжал кулаки. Ведь именно вражда к брату Платону и отдалила его от дома. Сперва Генка только озорничал, затем проделки его стали более серьёзными. Крутихинские парни не только ходили на вечерки, ухаживали за девушками, но и книжки читали, мечтали учиться в городах, вступали в комсомол. В Крутихе, как и в других деревнях, была комсомольская ячейка. Геика Волков на вечерках тоже бывал, но книжек не читал, об учёбе в городах не мечтал. Комсомол… Туда бы его не приняли: кулацкий сын. Старшие братья — кулаки. Один из крутихинских Алексеевых, молодой парень, отошёл от своих богатых братьев, уехал в город учиться, и там его приняли в институт, как «крестьянина от сохи». Учёным будет. Хорошо заживёт. О таком Генка не мечтал, в голове его было другое. Он хотел жениться и в своём доме жить в достатке — больше ничего. Нравилась ему одна девка — дочь барышника Федосова из Кочкина. Генка её увидал на кочкинском базаре. Она стояла в романовской шубе-борчатке, в белом пуховом платке. Румяное круглое лицо, белые зубы. Смеялась, щёлкала орешки; скорлупки так и летели… Словно этими ореховыми скорлупками она выстрелила Генке в самое сердце! Но теперь уж ничего этого не будет. Нет дома, нет и невесты… Платон небось радуется сейчас, что легко отделался от неспокойного брата. А Генка тут страдает..
Многие люди в Крутихе говорили ему, что Платон рассчитывает остаться в старом доме, думает забрать себе всё. Наверно, так оно и было. Если бы Платон хотел всё по-доброму сделать, он бы мог уже начать постройку нового дома для себя и для своей семьи. Так ведь всегда бывало: когда старший брат решал уходить из отцовского дома, оставляя его младшему, он начинал строиться. А Платон всё медлил. Значит, задумал против своего младшего брата плохое! Стоило Генке об этом подумать, как он делался ещё злее.
…Как-то на вечерке один парень обозвал его кулацким выкормышем. Генка полез драться, выбил парню зуб. Его сводили в милицию. После этого он бросил ходить на вечерки, зато часто стал бывать на «майдане» — так крутихинцы прозвали место сборища игроков в карты. В избушку старой одинокой вдовы набивалось пропасть народу. Дым стоял коромыслом, игра шла ночи напролёт. Ругались до хрипоты, жадными руками загребали выигрыш. Генке в карты не везло.
Однажды он проиграл очень большие по крутихинским понятиям деньги — пятьдесят рублей — и не знал, как уплатить долг. Но тут подвернулся Кузьма Пряхин — крутихинский старательный мужик, про которого говорили, что он работой и себя и жену свою скоро в гроб заколотит. Бедный мужик Кузьма был одержим мечтой сделаться «настоящим хозяином», а из-за этого недосыпал ночей и тащил в свой двор любую верёвочку. И надо же было, чтобы на майдане Генка попросил у него закурить. Пряхин подозрительно оглядел Волкова и протянул кисет. При всей осторожности и расчётливости, Пряхин не мог победить в себе одной слабости — он иногда захаживал в майдан. Глазел на игроков, следя за игрой, но поставить рубль-другой на кон и самому начать игру не решался. Тем не менее деньги он таскал с собой в кисете; привычка хранить в кисетах не только медяки, но и бумажные деньги была в Крутихе распространённой. Генка, взяв у Кузьмы кисет, живо нащупал в нём две-три смятые бумажки. Он опустил руку за табаком и, вытащив одну из бумажек, незаметно сунул её себе в карман. Кузьма взял кисет. Но не успел Генка докурить папироску, как Кузьма заорал:
— Деньги украли! Десятку!
Он бросился с кулаками на Генку.
— Ты украл! Отдавай, гад!
Майдан зашумел.
— Не брал я, — стал отпираться Генка. — Хоть обыщите…
— Отдавай, а то я тебе всю душу вытрясу! — не отступал Кузьма.
— Может, у тебя никакой десятки и не было? — усомнился кто-то из игроков.
— Что, я дурак, что ли, — обиделся Кузьма. — Был рубль, тройка, а потом ещё десятка! Четырнадцать рублей было!
— Не брал я, — повторял Генка. — Напрасно на меня говорят!
— Что ты к парню привязался? — неожиданно пришёл на помощь молодому Волкову Селиверст Карманов. — Говорит же он, что не брал!
— Верьте вы ему! Ну, берегись, Генка! — погрозил Кузьма кулаком в последний раз. — Не попадайся мне в узком переулке!
С этими словами мужик вышел, сердито хлопнув дверью.
Игроки переговаривались:
— Последнее дело — из кисета деньги тащить…
— Удавится теперь Кузьма из-за десятки!
Генка понял, что его оправданиям не поверили. Но именно с этого случая на него обратил внимание Селиверст Карманов. Чтобы уплатить проигрыш, Генка взял у брата из амбара пять мешков пшеницы. Он продал этот хлеб Селивёрсту. Карманов стал ссужать младшего Волкова деньгами. Постепенно Генка попал в зависимость от Селивёрста. Карманов приводился кочкинскому барышнику свояком: «Могу девку Федосова за тебя высватать», — обещал парню Селиверст. Генка млел от восторга. Карманов начал приглашать Генку к себе, чем ещё сильнее привязал его. Незаметно Генка оказался на сборищах у Сели-верста.
Приходил, как будто «на огонёк», — посидеть, потолковать о том, о сём Лука Иванович Карманов, Селивёрстов родственник. Лука Иванович принадлежал к той же старой породе крутихинских «уважаемых людей», что и Платон Волков. Поглаживая длинную белую бороду, он говорил раздумчиво, неторопливо. Вообще во всех движениях его виден был человек, знающий себе цену.
— Хлебозаготовки эти… они… конечно… озлобляют мужика. Да. Справному-то хозяину от хлебозаготовок этих хоть в петлю… — осторожно выбирая слова, говорил Лука Иванович.
— В петлю! Лучше скажите вы — как хлеб не везти? — перебивал его Селиверст.
— Как же не повезёшь? Заставят.
— А не везти — и всё! — резко взмахивал рукою Селиверст. Но идти на такие крайности немного находилось желающих в Крутихе. Лука отлично понимал это и осаживал Селивёрста. Генка прислушивался к тому, что говорил умный и, как ему казалось, добрый старик Лука Иванович.
— Читал я в газете, — начинал Лука. — Они, видишь, заводы будут строить, воздвигать. Вот и нужен им хлеб-то наш. Заводы-то небось не прокормят. Железо — оно железо и есть. Его не угрызешь. А хлебец-то мяконький… Пойдут на уступочки!
— Петля нам, петля! Доведут нас! Не уступочек ждать, а подыматься надо! — горячился Селиверст.
— Если, конечно, власть не спохватится и по-другому не повернёт… — многозначительно поглаживал бородку; Лука.
Генка вместе со всеми слушал эти откровения. Но у него было своё. Ему казалось, что при помощи этих взрослых, серьёзных людей он добьётся заветной цели. Только бы ему сделаться полным хозяином на старой усадьбе Волковых! Он бы женился на кочкинской девке. Не стал бы больше занимать деньги у Селивёрста, а, пожалуй, сам бы дал ему… Да что! Уж тогда бы он развернулся!
Но всё вышло иначе. Оказалось, что Селиверст его только поманил. Давая ему деньги, Карманов на него рассчитывал..
Однажды на сборище у Селивёрста было упомянуто имя Дмитрия Мотылькова.
— Мотыльков — самый вредный человек у нас в Крутихе, — говорил сквозь зубы Селиверст. — Сапожков и все другие делают то, что он велит… Убрать его надо!
Все сразу замолчали, как только Селиверст произнёс эти слова. А Генку обуял страх, потому что Селиверст пристально поглядел на него…
Теперь это же имя гонит его прочь из Крутихи. Ему ни за что нельзя встречаться с Селивёрстом Кармановым. Если же он с ним встретится, тогда… Генка боялся об этом подумать.
У него уже пропала охота ликовать по поводу своей ловкости и потешаться про себя над оставшимися в Крутихе милиционерами. Усталый и не уверенный в том, что идёт правильной дорогой, Генка угрюмо оглядывал степь. Ночь близилась к концу, перед рассветом стало как будто темнее. По низине задымился вихрь, закружились снежинки, треснуло, зазвенело что-то в ближнем овраге. Но это были обычные звуки холодной предвесенней ночи, и Генка к ним уже успел привыкнуть. О близости леса уже можно было судить по кустарникам, росшим на невысоких холмах и по краям оврагов. Вдруг совсем близко раздался протяжный и тоскливый волчий вон. Генка застыл неподвижно, вглядываясь в темноту. Он слыхал, что волков много в Скворцовском заказнике, отсюда они распространяются по всей округе. Генка неуверенно сделал шаг вперёд и сразу же увидел зверя.
Волк сидел на дороге. Один. Тощий, ледащий. Генка топнул на него. Боясь громко кричать, зашипел, замахал руками. Зверь отскочил и снова сел, ощеривая клыки. Генка снова наступал. Зверь опять отскакивал. Сколько времени это продолжалось, Генка не замечал. Пот заливал ему глаза, пар клубился вокруг его головы, дыхание вырывалось со свистом. Генке надо было часто махать руками, приседать, делать устрашающие движения. А волк всё отскакивал в сторону, чуть поодаль садился, выжидающе следил за человеком. Наконец, подняв морду кверху, он завыл. И тотчас же ему; откликнулись другие волки; Генке показалось, что они были совсем близко. Он затравленно огляделся. Уже бледнела, становясь прозрачной, узкая луна на посветлевшем небе. Угасали звёзды. Наступало утро. Рядом чернел лес — это мог быть только Скворцовский заказник. Генка ступил от дороги в сторону и побежал. Волк перестал выть и скакнул за ним…
Генка, добежав до лесной опушки, бросился к высокой сучковатой берёзе и полез на неё. Пальцы срывались, страх сковывал движения. Но ему удалось ухватиться за сук, подтянуться. Волк, подбежав к берёзе, поднял морду кверху и завыл. Генка, сидя на дереве, видел, как на его призыв начали сбегаться волки. «Они меня загрызут, или я замёрзну тут», — в тоске думал Генка. Стоило ему уходить из Крутихи, чтобы здесь, в этом лесу, попасть к волкам! Сперва, когда Генка влез на берёзу, ему было жарко. Но скоро зубы у него застучали от холода. «Пропаду, пропаду», — упал он совсем духом.
Волки, сбежавшись, сидели поодаль, потом начали кружиться. Генка ясно видел с берёзы их широкие кверху и узкие книзу морды, горящие глаза. На загривках по желтоватой шерсти шли чёрные ворсины.
Как большие поджарые собаки, непривычные человеческому глазу, волки вдруг вытянулись в цепочку и понеслись скачками друг за другом. «Да это же свадьба! Волчья свадьба!» — пришло в голову Генке. Он увидел волчицу. Она шла впереди, делая большие прыжки, менее крупная, чем другие волки, почти без загривка на толстой круглой шее, менее поджарая, с вытянутым хвостом. Позади стаи подпрыгивал тощий волк. Он был меньше других, но тянулся за всеми, бежал. Вот волчица круто повернула в сторону, сделала несколько прыжков и оказалась в хвосте стаи. Тощий неловко подбежал к ней, она огрызнулась на него, показав клыки. В тот же миг всё смешалось. Рычанье, визг, тучи поднятого снега — вся стая набросилась на одного. Волчица отбежала в сторону… А от тощего только клочья летели. Это было так страшно, что Генка закричал.
Луч красного солнца, диск которого выполз из-за холмов, позолотил вершины деревьев, скользнул по лицу; Генки и зажёг снега. Ясно осветилась просёлочная дорога, по которой Генка шёл ночью. До неё было рукой подать.
«Вот как глупо погибать приходится!» — с тоской подумал Генка. Вдруг в утреннем морозном воздухе глухо прозвучал выстрел. Волки порснули в разные стороны. Генка от неожиданности свалился с дерева.
Из леса появился мужик с ружьём. У него была черножелтая борода, зоркие глаза охотника. Богатырская осанка, широкие развёрнутые плечи, на ногах — унты; мягкая эта обувь хороша для ходьбы по снегам.
Мужик внимательно оглядел место недавнего пиршества зверей — ошмётки мяса, клочья шерсти, красные пятна на снегу. Затем подошёл к Генке, посмотрел на него, на берёзу.
— Не высоко сидел, не убился? — усмехнулся он. — Вот так штука, я волков гоняю, а волки тебя, значит? Ишь куда загнали… Ну, хорошо, что забрался. Сейчас ведь февраль, у них самые свадьбы. Вокруг волчицы — вся карусель. Куда она бросится, туда же за ней и волки. На кого огрызнётся, того и рвут… Вот была бы тебе, парень, жара, если бы они на тебя кинулись!.
Охотник говорил всё это, словно давая Генке возможность прийти в себя.
— Ишь, своего разорвали. Подранок мой был. Ослаб. А они слабого, раненого в клочки рвут. Один против всех, все на одного… Волчье братство!..
Генка молчал. Затем спросил — далеко ли до Тарасовки.
— Близко, — ответил охотник. — По этой дороге пойдёшь. А каким случаем ты в Тарасовку?
— Сестра у меня там.
— Ага, — сказал охотник. — Чья же такая?
— Мариша.
— Мариша? Это Якимовская, што ль? — спросил охотник.
Генке ничего не оставалось больше делать, как подтвердить. Якимовская — что это было, фамилия или прозвище, Генка не знал.
Охотник вывел его на дорогу…
В Тарасовке — деревушке из полутора десятков домов — Генке какая-то девчонка, выбежавшая за ограду, показала, где живёт Мариша Якимовская. Тут он и сам многое вспомнил. Подслеповатая, но разбитная баба Мариша оказалась вдовой и шинкаркой. Несмотря на ранний час, в полутёмной её избёнке сидели подвыпившие лесники. Их в заповеднике служило человек десять. Жили они в Тарасовке. Неподалёку стоял барак, где лесники помещались. Там же была и контора лесоохраны.
Мариша сразу узнала Генку: она его помнила подростком. Расспрашивала о Платоне, слезливо вздыхала, упоминала каких-то родственников. Генка сказал ей, что не поладил с братом, решил уйти — подыскать себе работу на новом месте, зажить самостоятельно.
— Давай к нам! — услышав это, заорали подвыпившие лесники. — А то вон ка станции скоро будет работа: лес возят, чего-то строить собираются!..
— Да уж строят, фундаменты закладывают!
— Элеватор…