Смутные дни переживал Егор Веретенников. Ночной приход милиционеров и понятых, внезапное бегство Генки ошеломили его. Жил он сам по себе, ни в какие сельские распри старался не вмешиваться. Своё хозяйство вёл да детей растил. И вот на тебе, подследственный! Как вихрем закрутило…
А что сделал он, в чём виновен? Пустил ночевать родственника? Да как же не пустить, — в деревне испокон веков родню почитают, хоть и самую дальнюю, какая бы она ни была.
Знал он, что озорник Генка — волчонок. Ну, да ведь в молодости кто не проказил. Женили бы во-время — вот бы и угомонился. А всё Платон. Нарочно парню волю даёт; глядишь, не сносит головы — и со счетов долой, ему всё хозяйство достанется..
А время такое, что пропасть можно совсем ни за что..
Вот Мотыльков. Выезжает крестьянин из села по мирному крестьянскому делу — за сеном. А его убивают. Да ведь как, с расчётом. Подходят к саням, убеждаются, что мёртв, вожжи к передку подвязывают и лошадь на обратный путь пускают… Запомнились Егору эти вожжи, подвязанные рукой убийцы, бросились они ему в глаза, когда подошёл к саням помочь поднять и внести в дом тело Мотылькова.
Нет, Генка тут ни при чём! Не по-ребячески это сделано… Тут рука опытная. Хладнокровная…
Но кто же, кто? Кому поперёк дороги стал Мотыльков? Не Генке же? Его брату Платону — это верно… Но труслив Платон, на такое дело не пойдёт…
Задумывается Егор, держа в руках починяемую шлею, и чуть не натыкается бородой на шило. Тихо в избе. Спят дети. Лежит, но не спит жена, желанная Аннушка, словно виноватая… Через её родню беда грозит дому… Никуда не выходила она эти дни, боясь толков да расспросов. Не выходил за ворота и Егор. Пусть там без него разбираются, кто убил, за что убил. Не его это ума дело. Он тут ни при чём — и вся недолга!
Разве он знал, что сбежал из-под ареста Генка? Разве сб этом объявляли? Эка беда, что к нему явился! Зашёл на огонёк, когда сидел вот так, ребятам обутки починял… И не знал, что зашла беда…
Да и как он мог знать, что Генку, простого озорника и гуляку, подозревают в убийстве? Дело-то тут не простое..
И перед Егором всплывает татарское, злое лицо Сели-верста Карманова, зачем-то в последнее время привечавшего Генку… Зачем он ему понадобился? Ничего спроста не делал этот человек, а всё с дальним умыслом. Хитёр, дьявол, оттого и обошёл всех. У него ли не хлеба — полные закрома, у него ли не богатства — полные сундуки. У него ли не кони — лучшие на селе. Такие, что любую задернованную залежь осилят, запряжённые в хорошие плуги. Куда до него Волкову! Волкову дай волю — так он и десятины лишней не поднимет; ослаб, едва с той пашней, что есть, справляется. А Селивёрсту — верни-ка опять захватное право, так он сотни десятин враз взмахнёт! Недаром на залежи, что за столбами, всё похаживает, да поглядывает, ждёт, что придёт его время, скажет власть крепкому мужику: «А ну, чего там от бедноты толку ждать! Валите, крепкие мужики, пашите земли, сколько вам угодно, — в Сибири она не меряна; в Сибири она не пахана, — захватывайте, вздирайте целину, подымайте залежи, сейте пшеницу, торгуйте ею вволю! Обогащайтесь!»
Селиверст как выедет упряжках на шести, всё поле за столбами так и опашет взахват!
А вот он, Егор Веретенников, и не сможет. Где ему на паре коней? Для залежной земли третья лошадь нужна…
Вспоминается, как за одного коня два года на Волкова батрачил… Не горько ли вспомнить: пока он воевал, Селиверст тут богатство наживал. А ведь до того немудрящим мужичонкой был. На случае, на чужой беде разжился. Когда белая армия побежала от Красной, тиф колчаковцев косил, морозы добивали; мертвецы валялись на дорогах неприбранные… А в иных местах их складывали в поленницы, как дрова… Имущество воинское — пушки, лафеты, зарядные ящики, обозные повозки, занесённые снегом, торчали всюду… С конских трупов волки шкуры драли… А больные и раненые кони вокруг бродили и с голодухи древесную кору глодали..
Вот тут и вступил Селиверст в партизаны, не для того, чтоб белых добивать, а чтоб себе богатство добывать…
Другие по мертвякам золотишко шарили, узлы, тряпки подбирали, тифозную вошь с барахлом вместе в свои дома несли. А он на пустое не соблазнился. Он правильный прицел взял — по всем дорогам полумёртвых брошенных коней собирал. На дальние лесные заимки их сгонял и там в тёплых станках, на даровом сене поправлял.
Будто доброе дело делал, не мародёрничал; о мертвяков рук не марал. Тащил он вместе с братьями передки от артиллерийских повозок, конскую сбрую, хомуты, повозки, а главное — коней, коней!
Сколько у них было — одна тайга да тайные заимки знают… Делая тёмное дело, братья притворялись сердобольными: вот, мол, бедную животину от гибели спасают.
Кончилась колчаковщина, наступили мирные дни; сказано было: хозяйство восстанавливай, землю паши.
И тут братья Кармановы своё взяли. Тягло стало дороже золота. И дома себе — на проданных коней — понастроили, и сундуки отборным добром понабили, и плугов, жнеек, молотилок понакупили, и себе отборных коней из артиллерийских упряжек с излишком оставили… Правда, сдали десяток, что похуже, сельсовету для бедных… С того и пошли в силу Кармановы, затмевая Волковых…
На тех все беды, все поношения: «Кулаки, старорежимники, мироеды!»
А этим почёт — красные партизаны, за советскую власть стояли, — теперь им всё дозволено… Ан не всё: землю-то поверх нормы не дают, батраков держать не велят… Твёрдое задание накладывают… И проводят всё это Мотыльковы…
И тут у Веретенникова мелькнула такая мысль, что он вздрогнул и очнулся.
«Тьфу, — сплюнул он, — бес меня путает… Это я от ненависти на них подумал, со зла, потому что завидую им… Кармановым!»
В калитке щёлкнула щеколда. В сенях раздались тяжёлые шаги. Дверь резко толкнули, и в избу без спроса вошёл Григории Сапожков.
— На огонёк я! — сказал он вместо приветствия. — Чего не спится, Тамочкин?
Егора как варом обожгло при этом слове. Не к добру назвал его Григорий этим старым, ненавистным ему уличным прозвищем семьи Веретенниковых.
Крутиха хитра на прозвища, почти у каждой фамилии есть ещё уличная кличка. Одни Веретенниковы — Карасевы, потому что дедушка их за неповоротливость — шея у него, павшим деревом повреждённая, не ворочалась — был прозван Карасём, почему и возненавидел эту мирную рыбу. Другие дальние родственники — Хрульковы, потому что кто-то в роду был хром. А вот Егорова отца прозвали Тамочкиным — за пристрастие к слову «тамочки». Как помнит себя Егор, он только и слышал от отца: «Поди, Егорушка, посмотри тамочки, не ушли ли кони в овсы… Возьми, сынок, тамочки уздечку, приведи Лыску». И так без конца — «тамочки» да «тамочки». Когда он умер, по селу разнеслось: «Помер Тамочкин».
Даже когда призывался Егор, его было назвал староста Тамочкиным. Тут он возмутился и крикнул: «Веретенников я!»
Так и пошёл в Красную Армию и вернулся домой как Веретенников и слышать не мог старой клички. И вот теперь зятёк, женатый на любимой сестре Елене, Григорий Сапожков, вдруг обозвал его Тамочкиным, явившись к нему в дом незванно-непрошенно!
Егор поднялся, и краска залила его белое лицо, оттенённое темнорусой, почти рыжей, кудрявой бородой.
Он встал перед Григорием, готовый дать любой отпор.
— Сиди, сиди, — сказал Григорий, — я так зашёл, по-родственному.
Егор медленно опустился на лавку, до боли в костях сжав в одной руке шило, в другой ремень шлеи.
— Ну, так что ты думаешь — кто убил Мотылькова?
Краска сошла с лица Веретенникова.
— Только не Генка, — сказал он глухо.
— Себя выгораживаешь, — исподлобья взглянул Григорий.
— Себя? А чего мне себя выгораживать? Да я и не трус.
— Велика храбрость — бандитов укрывать!
— Каких бандитов?
— Дальних родственников!
— Разберись, Григорий Романович, смотри!
— Чего там смотреть? Бандита ты прятал. Кулацкого выродка… Знать, тебе та родня ближе, а не наша — пролетарская!
— Григорий, я…
— Молчи! Слову твоему теперь веры нет, вот куда ты дошёл! Говорил я тебе, помнишь, не отдаляйся, Егор, от бедняцкого класса! Что ты прикипел к этим Волковым? Сам у них батраком был… жену себе отрабатывал. Эх ты, Тамочкин!
— Ну, ты Аннушку не трожь… Я свою сестру тобой не укоряю!
— Я в твою семью тоже не лезу.
— А зачем же явился? По чужим дворам ходишь, кто у кого ночует высматриваешь? Какую родню в дом пускать, а какую гнать — распоряжаешься? Да вот я кого хошь в свой дом пущу, пса поганого с улицы… А вот того, кто в чужую избу заявляется, да ещё с укорами, могу и выгнать!
— Егорка!
— Гришка!
Они встали друг против друга, как два петуха. Один — красный кочет, другой — чёрный, и у обоих злоба в глазах, и вот-вот друг в друга вцепятся.
В такой позе и застали их Елена и Аннушка, неожиданно ввалившиеся с улицы. Обе встрёпанные, в шубейках на одно плечо, в распущенных полушалках.
Как только начался неладный этот разговор, Аннушка соскользнула с печки, бесшумно прокралась к двери и побежала к Елене.
— Сестричка-золовушка, выручай! Наши петухи сцепились, ох, батюшки!
Елена сразу всё поняла и бросилась за ней по тёмной улице, сбиваясь с узкой тропинки, протоптанной среди глубоких снегов.
— Мужики, вы что это?! — всплеснула руками Елена. — Детишки спят, напугаете!
И тут же ухватила своего за рукав.
— Егор, Егор, Егорушка, — причитала, не находя других слов, Аннушка, осаживая своего на лавку.
— Чего это вы рассорились, родня? Чего не поделили? Черта ли в этом Генке? Ну, бандит и бандит, чего ты за него стоишь-то, Егорка?! — назвала брата Елена, как в детстве.
— Да кто тебе сказал, что он бандит? — нахмурился Егор.
— Как же, вся деревня говорит…
— Поди, все Кармановы?
— Да нет, — смутилась решительная Елена.
— Значит, твой Григорий тебе сказал. Он теперь всех в бандиты записал да в подкулачники. А меня в главную контру.
— Ну, уж это ты зря, — буркнул Григорий, не глядя на Егора.
— Как же зря? Ты же мне допрос пришёл устраивать?
— Ну ладно, — сказал сквозь зубы Григорий, — не хочешь по-родственному… пусть будет по-иному… Смотри, Егор, коли так… Мы на тебя молиться не станем, что ты когда-то в красноармейцах бывал… Мы тебя раскусим, какой ты сейчас… И если ты не с нами… Попомни!
— Смотри ты, опомнись!
— Я-то смотрю…
— Ну, и я не из робких!
Так они и разошлись непримиренные.
Елена чуть не силком вытащила Григория от Веретенниковых.
— Не ходи ты к ним больше! — сказала она за воротами.
— Ну и ты не ходи!
— Почему это мне не ходить? К родному-то брату!
— Вчера брат, а ныне чёрту сват… Обожди, пока не ходи.
— И надолго твой запрет? — с вызовом, уперев руки в бока, спросила Елена.
— Не ходи — и всё!
— А я пойду, когда захочу!
— Ленка!
— Ну, я Ленка, и прежде была Ленка.
— Я тебе запрещаю к ним ходить! — с нажимом сказал Григорий.
— Запрещаешь? Смотри-ка, какое ноне крепостное право! Это коммунист-то? Нашёл себе крепостную? Нет, Гриша, не на такую напал… У меня своя голова на плечах, свой рассудок. Чего бы там ни было, а я своего брата лучше всех знаю!
— Эх, ничего ты не знаешь… Такие вокруг дела!
Григорий попытался взять жену за руку, заглянуть ей в глаза, но она отвернулась и пошла впереди, поскрипывая по снежку валенками, бойко и норовисто.