В начале сентября утрами в тайге бывало уже прохладно, но в полдень ещё палило солнце. И всё же какая-то подвижка произошла в природе, словно что-то повернулось там на невидимой оси: даже в самый жаркий час дня чувствовалось, что лето уходит. Слабо различимый запах тления распространялся по лесу. Стебли трав сделались суше, жёстче; темнели, засыхая, головки татарника, опадали цветы дикого клевера, оголились одуванчики. Мягкими ягодами краснел шиповник, рябина клонила спелые гроздья, маньчжурский орех прятал в широкой листве свои плоды. В лесу стало как бы прозрачнее, яснее выступали теперь очертания стволов деревьев и ветвей кустарников. Начинал краснеть клён. Нет-нет да и пламенел где-нибудь в лесной чаще его багряный лист. В спутанных густых зарослях дозревали темносиние, с голубоватым отливом, ягоды дикого винограда. Вода в ручьях посветлела, а воздух приобрёл такую лёгкость и проницаемость, что даже самые дальние сопки виделись отчётливо; их мягкие округлые очертания не колыхались уже более, расплываясь в зыбучем мареве, а обрели чёткость и, словно успокоившись, застыли неподвижно. Лёгкий ветерок гулял по лесу, не заглушая звона ручья, людских голосов.

Но в конце сентября вдруг задули холодные ветры. Ещё более светлой-светлой и студёной стала вода в ручьях и речках. Тайга сделалась вся в цветных пятнах. Ближние горы вставали жёлто-полосатыми, как тигры. Жёлтый цвет постепенно становился общим, в нём терялись зелёные краски. Всё ещё багрянел, но теперь уже реже клён. Потом ветер взвихрил и понёс тучи опавшего листа по полянам на открытых местах и по дорогам. Земля залубенела, стала твёрдой, гулкой. Исчезли радующие глаз цвета жаркого лета. Трава пожухла и поблекла.

Колея дороги и придорожные канавы ясно обозначились на падях и увалах чёрными бороздами. По мере того как лес оголялся, обнаруживались в ном целые кущи мелколесья — кустарников, ёрника, голого искривлённого тальника. Всё это было скрыто летом и представляло как бы одну сплошную зелёную массу, а сейчас разошлось по отдельности. Заметнее стали в лесу мощные стволы кедров, ясеней, лиственниц.

Во второй половине октября выпала в тайге первая пороша. Снежинки кружились и таяли в тёплом воздухе. Через час и следа пороши не осталось, а всё же она была — как первая повестка зимы.

На юг, к берегам тёплых морей снялась перелётная птица.

Готовясь к зиме, Тереха Парфёнов сидел в бараке на нарах и починял полушубок.

Длинной толстой иглой, взятой у Палаши, Тереха прокалывал подпоровшийся шов, тянул суровую нитку и размышлял, что вот как хорошо он сделал, что взял с собою в дорогу тёплую одежду. Егора вон в дождевике-то да в ватничке скоро начнёт пробирать цыганский пот… Здесь размышления Терехи прервала Палага. Она влетела в барак, хлопнув дверью так, что задрожали стёкла.

— Что ты, оглашенная?!

В другое время Палага бы ему ответила, а тут она сказала тонким от волнения голосом:

— Ой, дядя, идёмте… Чего на улице делается!

И выскочила за дверь. Тереха отбросил полушубок. "Может, наши есть?" — подумал он, вставая. Уже несколько дней поговаривали о том, что на лесоучасток приедут вербованные колхозники из разных мест. Тереха вышел наружу. Заслонив ладошкой глаза от неяркого жёлтого солнца, Палага стояла на пригорке, всматриваясь туда, где с увала, пыля, шла по дороге колонна людей. Сзади тащились подводы.

— Ой, я не могу, — закрываясь локтем, хихикнула Палага, — играют, плясать хочется!

Звуки гармошки ясно донеслись до слуха Терехи. А спустя несколько минут он уже различал лица передних в колонне с гармонистом во главе. По трое в ряд шли по дороге молодые парни и девушки. Гармонист растянул мехи. В колонне удало запели:

Вдоль да по речке,
Вдоль да по Казанке
Сизый селезень плывёт…

Высоко забирали подголоски:

И-х, да ребята, эх, да комсомольцы!
Браво! Браво! Браво, молодцы!

Кто-то отчаянно свистал.

— Тьфу ты, нечистая сила, — сказал Парфёнов. Но в барак не ушёл, а с интересом смотрел, как шумная ватага комсомольцев, прервав песню, взбежала на приборок и в мгновение ока рассыпалась перед бараками.

Подводы — три лошади, запряжённые в телеги, — остановились. Гармонист, придерживая коленом гармошку, подмигнул Терехе:

— Ещё сыграем!

Тереха подумал: "С гармошкой-то, всё равно как Мишка", — и усмехнулся своему воспоминанию. Не то чтобы появившийся перед ним комсомолец лицом или фигурой походил на Мишку — нет; он напомнил ему сына тем, что держал в руках гармошку. На музыкальные увлечения Мишки Тереха смотрел как на забаву. "Пускай потешится, покуда молодой. Женится, хозяйством займётся — тогда некогда будет…" Мишке Тереха предназначал ясную и, как он думал, наилучшую из возможных судьбу — взять замуж кочкинскую девку, стать зятем богатого мужика… Он, Тереха, достигнув в жизни некоторого достатка, желал, чтобы сын его шёл дальше по этой же дороге — к зажиточности, богатству. И жалел молодых ребят, не имеющих таких заботливых отцов. Тереха, усмехаясь, смотрел на комсомольцев. А гармонист вдруг покосился на бородатого мужика, застегнул ремень на обтёртой двухрядке, перекинул её за плечо и крикнул:

— Эй, дядя, давай спляшем!

— Куда ему — бороду отдавит!

И звонкий смех так и раскатился бубенчиками.

— Ах, язви те, — не очень обидчиво проворчал Тереха. "Молодо-зелено, чего с них возьмёшь!"

Отдельно от парней собирались в кучку комсомолки. Видно, что они были городские — стрижены или в кудельках, в туфлях, в жакетках, в косыночках.

"Все они явились в леспромхоз "по мобилизации". Это что же, будто здесь война какая?. Что-то незаметно, где здесь враг, — думал Тереха. — На тайгу наступление делать… Вот оно как!"

Комсомольцам отвели весь третий барак. Вмиг были расхватаны с подвод узелки и чемоданы. Тереха зашёл в свой барак. И там располагались комсомольцы. Тереха с некоторыми из них познакомился. Гармонист, напомнивший Терехе сына Мишку, назвался Колей Слободчиковым. Он был из Владивостока. При ближайшем знакомстве чубастый, сухощавый Коля, с узким острым лицом и внимательным взглядом, Терехе не понравился: больно востёр. В свою очередь и комсомольцу Тереха пришёлся не по душе. Он заподозрил в Парфёнове по меньшей мере беглого кулака. "Вот такие они и есть — здоровенные, с бородой", — подумал Слободчиков и крикнул дружку своему Вите Вахрамееву, плотно сбитому юноше, с неторопливыми движениями и мягкой улыбкой:

— Витька, смотри, с какими бородачами нас поселили! Айда отсюда! В молодёжный барак.

— Что же, не глянется, так уходите, — строго сказал Тереха. — А борода не веник, тебя не заденет.

"Не успел нос показать, а уж фыркает. Что же дальше-то будет?" Терехе выкрики Слободчикова были неприятны.

— Брось, Колька, — миролюбиво сказал Витя Вахрамеев. Было во всей его повадке что-то деревенское, немного мешковатое.

"Этот парень простой", — подумал Тереха и подсел к Вите.

— Вы что же, так и живёте в городе-то? — спросил он.

— Живём… — Витя открыто посмотрел на сибиряка. — Отчего в городе не жить!

— Урожденец тамошний, значит?

— Да нет, я из деревни, — улыбнулся Витя.

— Вахрамеев, — раздумчиво проговорил Тереха. — Ты случайно не из Кочкина? Там Вахрамеевы-то…

— Нет, я не из Кочкина.

— Хорошая, парень, фамилия — Вахрамеев. Прежде, при Николашке, махорка была вахрамеевская, по семь копеек осьмушку продавали…

Можно было подумать, что Тереха шутит, но на суровом лице его не было и тени усмешки. Он посидел ещё и, помолчав, спросил:

— Это что же ты — отца-мать бросил и в город подался?

— Чего их бросать? Они у меня молодые, их с ложки не кормить.

— А хозяйство?

Тереху тревожил вопрос: не бросит ли вот так деревню Мишка да не подастся ли в город?

— А что хозяйство? Мы в колхозе. Там и без меня управятся.

"Хорошо, что мы не в колхозе, — с облегчением подумал Тереха, — Мишку хозяйство не пустит. Никуда не пойдёт. И, зажмурившись, он представил себе сына… Как он держит в поводу сытых, красивых томских коней. Разве от таких уйдёшь?!

— А этот щелкун? — спросил Тереха, кивнув в сторону Коли Слободчикова.

— Его профессия токарь, — строго сказал Витя. — И разряд у него высокий. Он на токарном станке столько нащёлкивает, что и себя кормит, и мать, и ещё братишку с сестрёнкой. Сирота он. Его отца кулаки убили.

— Ишь ты… — Тереха смущённо погладил бороду и прекратил разговор.

С кухни пришёл Влас. Он перестал ходить к Епифану Дрёме, зато начал усердно посещать кухню, где помогал Палаге управляться. Рубил дрова, вытаскивал помои, и за это Палага кормила его сверх обычной порции, которой Власу не хватало.

Вернулся из посёлка Егор Веретенников. Он теперь часто туда захаживал — к новому своему знакомому Климу Попову.

Ночью сибиряки и появившиеся с ними комсомольцы проснулись оттого, что дверь в барак отворилась. Кто-то сказал с порога:

— Тут можно ещё пятерых.

Задрожал бледный огонёк спички.

Приподнявшийся на нарах Егор Веретенников не успел ответить Гудкову. Вошла Палага. Она принесла из кухни и поставила на стол зажжённую лампу. Вокруг стола уселись новые пришельцы, судя по всему, вербованные. "Такие же, как и мы грешные", — мелькнуло в голове Егора.

Мужики за столом переговаривались:

— Приехали — а куда? Темень…

— Небось завтра оглядимся, расчухаемся…

Бородатые и безбородые, пожилые и молодые, они всем своим обличьем и привычками были земледельцами, пахарями: и как сидели, и как разламывали хлеб, дули на дымящийся чай, и как разговаривали. Тени плясали на бревенчатых стенах.

— Откуда, ребята? — спрашивал мужиков Тереха.

— С Камы, да с Волги, да с быстрых рек…

— А сибирские есть?

— Поискать, так тут всяких найдётся.

— Егор! Тереха! — ворвался в барак возбуждённый Никита. — Анисим тута! Наш, крутихинский!

Мужики за столом засмеялись:

— Свой своего нашёл!

— Погоди, и мы кого-нибудь найдём…

Егор поспешно накинул дождевик. Тереха надел полушубок. Поднялся с нар Влас.

У крайнего барака горел громадный костёр. Жердь, приваленная с одного конца колодиной, хоть и высоко задралась, но огонь уже опалил другой её конец, на котором повис большой котёл, прицепленный проволокой; пламя жадно лизало чёрные бока котла, летели искры. А вокруг сидели бородатые мужики и пекли в костре картошку, как ребятишки в ночном.

— Анисим! — позвал Никита. — Анисим Снизу!

От кружка у костра отделился длинный человек, и перед сибиряками не во сне, не в мыслях или разговорах, а наяву предстал крутихинский житель. Он всё-таки добился своего и приехал именно в тот леспромхоз, где были его земляки.

— Ты это откуда? Какими судьбами?

— Не сам по себе, колхоз послал. Теперь у нас порядочек, — ответил загадочно Анисим.

Лесорубы переглянулись.

— Ну, ну, — торопил Егор, — рассказывай. Как там дома-то? Анну мою видал?

— Видал. Поклон посылала. И Агафью видал.

— Как она там? — прогудел Тереха. — С хлебом-то управилась?

— С хлебом управилась, да вот с Мишкой не очень… Твои вожжи нужны.

Тереха крякнул:

— Известно, баба…

"Сказать или не сказать Егору, что Анне Ефим помогал сеять-то и зарод вершил? — соображал Анисим, посматривая на Егора. — Нет, не буду говорить при мужиках, а одному, наедине скажу".

— Нас рабочий сюда определил, — начал Анисим, чтобы переменить разговор.

— Какой рабочий? — спросил Никита.

— Да живёт у нас один из города присланный. Сурьезный. Поясняет всё. Рассказывает. По правде идёт. Он с Григорием и то ссорился сперва. А теперь они, должно, помирились.

— С Григорием? — спросил Егор. — Чего это они?

— А видишь, Григорий-то хотел, чтобы в Крутихе коммуна была, а рабочий впоперек пошёл. Сказывают, Григорию было даже какое-то наказание…

Егор на миг представил себе лицо Сапожкова — непреклонное, суровое, с глазами, вспыхивающими острыми искрами.

— А скажи, как Никулу-то арестовали, — попросил он Анисима. — Мне Анна чего-то писала, да я хорошенько не разобрался…

— Никулу на Платоновой яме поймали… — и Анисим начал подробно описывать, как было дело.

Егор слушал насупившись. Воспоминание о том, как Платон прошлой осенью предлагал ему спрятать его хлеб, было Веретенникову неприятно, и он чувствовал себя в чём-то виноватым. Егор смотрел в землю, словно боялся, что Никита, Тереха и Анисим прочтут в глазах его то, о чём он сейчас думает.

— Никула-то за Мотыльковым следил и всё доносил Селивёрсту. Они давно его решить задумали, — говорил Анисим.

Егор молчал. Слишком серьёзным было всё это для него. Значит, убийство Мотылькова было действительно заранее обдуманным и преднамеренным, как говорилось и на суде.

— Никула сознался, что Карманов посылал Генку Волкова убить Мотылькова, а Генка не стал. Тогда Карманов сам убил, — говорил Анисим. — Думали этим напугать людей, чтоб не шли в колхозы.

Значит, Генка всё же не убивал Мотылькова — и Егор был прав, что с самого начала настаивал на его невиновности. Но эти мысли уже больше не утешали его. Веретенников в первый раз с отчётливой ясностью подумал, что он слишком много о Генке заботился, защищал его. На самом-то деле Волковы всегда были глубоко враждебны ему, бывшему бедняку, который большими трудами поставил свой дом, завёл хозяйство и которого тот же Платон не пустил бы и на порог, будь другие времена.

— Вот подлюганы! — с некоторым запозданием вдруг воскликнул Тереха. — Да как же это они сообразили? Какое их собачье дело, если человек захотел пойти в артель и сообща пахать? Ты хошь один, ну и паши, а на других кулаком не маши! Это ежели бы я захотел да вдруг собрал бы артель, так и меня они вот так бы прикончили? Нет, с такими надо всем миром управляться… Как с бешеными волками!

Его особенно потрясла мысль, что из-за таких, как Селиверст и прочие Кармановы, может пасть тень на всех самостоятельных мужиков.

И ему хотелось резко от них отделиться, если не тогда, то хоть сейчас.

— Я бы этого Селивёрста, попадись он мне, своими руками…

И он простёр вверх свои могучие пятерни.

— Чудной ты человек, дядя Терентий, — опасливо посмотрел на него Анисим. — А ежели твои Мишка возьмёт да и вступит в колхоз — тогда что ты скажешь?

— Я ему покажу, поганцу, как своевольничать! — сверкнул глазами Тереха.

— Так за что же ты ему покажешь? За колхоз или за своевольство?

— Ты меня не пытай! — заорал Тереха и отошёл прочь…

Егор ещё раз подробно наедине расспросил Анисима о доме, об Аннушке. У Егора даже дыхание перехватило, когда Анисим сказал, что Анне засевал поле Ефим Полозков. "А ведь я сон видел!" — молнией пронеслось у него в голове. Егору стало так горько и больно, что впору было заплакать. "До чего ж я дожил!" Не чувство ревности к Ефиму, который когда-то ухаживал за Аннушкой и, знал Егор, любил её, испытал он в эту минуту, нет, а чувство унижения и презрения к самому себе. Он вдруг увидел себя подлым человеком, который бросил своих собственных жену и детей на попечение других людей.

Егор в эту ночь так и не уснул.