Осенью 1943 года фронт подошел к реке Проне. Деревня Хворостяны, где я жил, стояла в трех километрах от реки, и старики говорили, что наши скоро будут здесь. С нетерпением ждали мы прихода своих.

Мы жили в лесу: боялись, чтобы нас не перестреляли или не погнали в рабство, в Германию. Как только поднималось солнце, немцы, как гончие, бегали по кустам и ловили людей. Вечером мать и наша соседка Павличиха заговорили о том, где мне и их Ивану спрятаться на день.

— Оставаться тут нельзя, — сказала мама. — Пусть лучше идут в Чертово болото.

Уже рассвело, когда мы с Павлюковым Иваном вылезли из нагретой ямки. Ветви деревьев обросли инеем. Я дрожал от холода, и лезть в болото мне не хотелось. Решил заползти в бункер и просидеть там до вечера. О своем намерении я сказал Ивану. Тот не согласился, разозлился на меня и бегом кинулся назад. Я залез в бункер и распластался на соломе, как в постели. Рядом были другие бункеры. В них слышались плаксивые детские голоса. Я не заметил, как подкрался сон. Проснулся от женских криков. Не мог понять, в чем дело. Вдруг у входа зашатался лозовый куст и на меня уставилось черное дуло автомата. Я вылез и очутился перед немцем. Морда у него была красная и прыщеватая. Я стоял и чувствовал, как дрожь проходит по моему телу, темнеет в глазах. Толкнув меня рукою так, что я чуть не повалился, немец приказал идти вперед. Он пригнал меня к толпе хворостянцев, которых поймали в кустах и на болоте. Среди них был и Коля, с которым я учился в школе. Родных моих не было; видно, немцы не нашли их.

Нас гнали сперва полем, потом дорогой через березняк. Кусты кишели немцами. Они копали бункеры. Около дороги стояла легковая машина. Возле нее вертелся немецкий офицер. Когда мы проходили мимо, он схватил меня за руку, вытащил из толпы и оттолкнул в сторону. То же самое сделал с Колей. К нам подошел немец с винтовкой и погнал перед собой. Остановились у широкой глубокой ямы, где работали девчата. Нам дали лопаты и показали, чтобы мы лезли туда «арбайтен»[4].

Проработали весь день без передышки. Нам даже не разрешали разогнуться. Достаточно было это сделать, как немец гаркал во всё горло и угрожал винтовкой. К вечеру я совсем обессилел. Болели руки, ныла спина. Казалось, что не выдержу и упаду.

Когда совсем стемнело, нас посадили на грузовики и под конвоем перевезли в деревню Усушки, которая находилась в пяти километрах от наших Хворостян. Выгрузили и привезли в просторную хату. В хате горела керосиновая лампочка. Переводчик спросил наши имена, фамилии, домашние адреса.

За столом сидел толстый лысый немец и записывал со слов переводчика. Потом он что-то проворчал. Переводчик громко сказал:

— Задумаете убегать — поймаем и расстреляем. Не посмотрим, что вы дети.

Почти до самой зимы нас гоняли на работу из Усушек в Хворостянские березняки. Про своих родных я ничего не знал и не слышал.

Работа, которую мы выполняли, была непосильна для нас. Мы то копали бункеры, то носили бревна для накатов, Немцы смеялись и издевались над нами. Продуктов почти не выдавали, хоть и было назначено в день триста граммов хлеба.

Из Усушек нас перегнали в деревню Остров. Тут было еще хуже. Не считая женщин, подростков и стариков, нас, детей, было около двадцати человек.

Нам отвели маленькую хатку с окнами без стекол. У хорошего крестьянина, как говорили старики, коровы стояли в более теплом помещении. Только тут я узнал, что фронт продвинулся вперед и сейчас передняя линия не на Проне, а где-то у деревни Усушки. Мою деревню заняли наши. Как хотелось быть там!

Из Острова нас гоняли ночью под Усушки, на передовую, копать траншеи. Пули свистят над головами, а нас ставят на открытом поле, отмерят по пять, а то и больше метров — и копай. Землю сковал мороз, и местами мерзлота доходила до полуметра. Я выбивался из сил, пока выполнял свою норму. Часто только утром нас выводили из этой каторги.

Я начал задумываться, как бы избавиться от каторжной работы. Рад бы заболеть и заболеть так, чтоб не подняться. Но болезнь не шла. Убежать? Нельзя — сильно охраняли. А работать на немца очень не хотелось. Не выйти на работу тоже нельзя. Все же многие ухитрялись уклоняться от работы. И как немцы ни искали, ни выгоняли, ни пугали — ничего не помогало. Немцы знали про всё это и усилили контроль. Перед тем как идти на работу, выстраивали в шеренгу по списку. Но и тут люди додумались, как обмануть немцев. На проверку выходили все, а с дороги многие убегали. Узнали немцы об этой хитрости и ввели талоны. Как придешь с работы и сдашь патрулю лопату, тебе дают талон. Назавтра по этому талону выдавали лопату. У кого не было талона, сажали в холодную.

Начал хитрить и я: еще днем прятал лопату, а когда выгоняли на работу, залезал под нары. Сидел тихо, как кот, потому что по хатам ходили немецкие патрули. Когда возвращались рабочие, я незаметно присоединялся к колонне. Я так наловчился, что три ночи подряд не выходил на работу. На четвертую — попался. Получилось это потому, что талоны роздали не на месте прибытия, как было раньше, а в дороге.

В хату вошел начальник нашей колонны и вызвал меня.

— Почему не был на работе? — спросил он через переводчика.

— Ботинки порвались, — ответил я.

Начальник озверел и так толкнул меня, что чуть дух не вышиб. Думал, что пристрелит: он любил носиться с револьвером.

Таких «преступников» собралось десять человек: восемь девчат, Вася из деревни Долгий Мох и я. Построили и под конвоем погнали к какому-то высшему начальнику. К нам вышел обер-лейтенант с переводчицей.

— Почему не работали?

Мы в один голос закричали:

— У нас нечего обуть! Мы босые. Не пойдем — зима…

Обер-лейтенант сверкнул глазами, буркнул что-то унтеру и скрылся за дверью.

— На три дня в холодную. Ночью будете копать окопы. Продуктов не получите ни грамма.

— Проучим… Босые будете ходить, — перевела переводчица и ушла.

Весь день просидели на морозе в сарае. Было очень холодно. Зуб не попадал на зуб. В щели заглядывали немцы, хихикали. Мы злились, но сделать ничего не могли.

На всю жизнь запомнится и немецкая «дезинфекция». Немцы собрали одежду и разные лохмотья, что были на нас, и отнесли в баню. Мы собрались в сарае голыми. Я не находил себе места от холода. Тело посинело и скорчилось. Мерз не только я, а все. Старикам, по-моему, было еще холоднее, чем мне.

Часа три немцы продержали одежду в бане. Это время показалось мне длиннее, чем вся моя жизнь. После этого я долго кашлял, появился насморк, головные боли. Решил сходить к доктору. Доктор, толстый маленький немец, издалека посмотрел на меня, усмехнулся в короткие усы и что-то пробурчал. Переводчица сказала:

— Доктор говорит: вместо одной нормы надо выполнять две. Это первое лекарство…

Вышел я из «амбулатории» молча, но в сердце моем всё кипело. Если бы можно было, я бы разорвал на кусочки толстую свинью — доктора и немецкого прихвостня — переводчицу.

Весной из Острова нас погнали на запад, к Днепру. Жили в лесу, в бункерах. Каждый день гоняли поправлять дороги. С едой стало еще хуже. Если в Усушках и Острове мы находили кое-какую брошенную крестьянами еду, то тут об этом нечего было и думать. Деревни и в глаза не видели: из лагеря нас не выпускали ни на шаг. Убежать тоже нельзя было: вокруг стояла охрана.

Однажды, выбрав темную ночь, я подполз к бункеру, где хранились немецкие продукты. Маленькое оконце было над самой землей. Я осторожно вынул из рамы стекло и протянул руку. На мое счастье, там лежал хлеб. Вытащил семь буханок. Принес в бункер. Мы сели около хлеба полукругом — и семи буханок как не бывало. Меня потянуло еще раз сходить, и я опять побежал к «складу». Только достал две буханки, как с противоположной стороны скрипнула дверь. Схватив хлеб, я побежал к своему бункеру. Недалеко or него я спрятал хлеб под березкой. Немцы обнаружили пропажу и назавтра утром сделали обыск во всех бункерах, где жили колонники (так называли нас). Пришли к нам, выгнали всех из бункера и начали рыться. Перевернули всё вверх ногами, но хлеба не нашли: он был уже съеден.

Наступило время, когда всё чаще и чаще стали появляться наши самолеты. Они летали целыми стаями. С большой радостью мы смотрели на них, ожидая скорого освобождения.

Немчура зеленела от злости, а мы сияли.

Однажды нас гнали на работу. Только мы вышли из лесу на полянку, как в небе появились около двадцати советских самолетов. Подлетев, они дали несколько очередей из пулеметов. Немцы побежали кто куда. Теперь им было не до нас.

Мы все разбежались. Я бросился в рожь и лежал, не поднимаясь, часа четыре.

Вдруг до моих ушей донесся глухой гул, который с каждой секундой усиливался. Я насторожился и приподнял голову. Сквозь ржаные стебли увидел две немецких бронированных машины. Они двигались прямо на меня. Я испугался не на шутку, но не встал с земли, а прижался к ней еще плотнее и одним глазом наблюдал за движением машин. Подняться и бежать было невозможно. Я знал, что если поднимусь, немцы скосят из пулемета. Одна машина прогрохотала метрах в двух от меня. И теперь я удивляюсь, как хватило у меня выдержки улежать на месте. Когда броневики прошли, я пополз к кустам и набрел на нескольких местных женщин. Они приютили меня. Это была последняя ночь моих страданий в неволе.

Саша Мукгоров, 1930 года рождения.

Город Минск.