Это было летним вечером. Мы, ребятишки, играли на улице в «чижика», когда из местечка вернулся колхозный счетовод дядя Степан. Он что-то рассказывал такое, что все мигом обступили его. Мы подбежали к толпе и услышали: «Война», «Сегодня немец напал на нас».

Взрослые расходились по домам озабоченные, помрачневшие. Не до «чижика» стало и нам.

Это была наша последняя беззаботная игра.

Колхоз стоял недалеко от границы, и уже на следующий вечер мы увидали на западе отсветы больших пожаров. Днем и ночью слышалась артиллерийская стрельба. Война катилась всё ближе и ближе. Затем пушки стали слышны уже где-то позади, за лесом. И вот в деревню нагрянули немцы.

В первые дни они, как голодные волки, набрасывались на кур, свиней и коров, а потом стали расправляться с людьми. Однажды ночью немецкие солдаты ворвались к нам в хату.

В нашей семье было семь человек: папа, мама, два брата и три сестры. Нас всех погрузили на машину, обтянутую полотном. Папа с мамой сидели на ящичке, в котором была еда. Мама кормила грудью маленького Антона. Валя сидела у папы на коленях, склонив головку ему на грудь, и дремала. Мы, как старшие, стояли.

Была летняя жара, а нас в машине — как сельдей в бочке. Страшно хотелось пить, сохли губы, а воды на давали. Машина неслась на запад несколько суток. Приехали в какой-то город. Немец приказал вылезать. Мы посыпались из машины, как горох. Подали команду: «Женщины и дети в левую сторону, а мужчины в правую!»

Мы едва успели попрощаться с папой. Немцы кричали во всё горло: «Шнель! Шнель!»[1]. Мужчин куда-то повели, а нас загнали в тесный барак.

Остались мы пятеро с мамой. Плач женщин и детей раздирал душу, но немецкие бандиты только посмеивались.

Когда подошла ночь, мама, собрав наши лохмотья, постлала постель, мы голодные легли спать. Ящичек с едой остался в машине.

Я проснулась рано, в бараке нечем было дышать. Будто камень лежал на груди. Окна и двери открывать не разрешалось. Взрослые спали на нарах. Детей обычно клали на полу.

Так, задыхаясь от духоты, голодные, мы просидели две недели. Раза два маме удалось вылезать через колючую проволоку, чтоб достать нам что-нибудь поесть. Потом немцы натянули электрический провод, к которому нельзя было подходить.

Но недолго мы были вместе. Мама заболела. Пришли санитары и забрали ее в госпиталь. Только унесли маму, как сразу же заболели мой брат и две сестры. Их тоже на носилках куда-то унесли.

Плакала я сколько хотела, — никто меня не утешал.

Надумала я просить у немцев пропуск в госпиталь. Так хотелось увидеть маму! К брату и сестрам я не просилась: немцы, забирая их, сказали, что им сразу же сделают «капут». Маленький Антось в ту пору был как мертвый: не кричал, как бывало раньше, лежал с закрытыми глазами и чуть дышал.

После долгих просьб я добилась пропуска. Я собралась идти, только было больно: я знала, что мама голодная, а у меня ничего нет, чтобы ей принести.

Получив пропуск, я пошла в госпиталь, меня пропустили через ворота. Я увидела высокий белый дом. Это был госпиталь. Там тоже стояли патрули. Они посмотрели документ и сказали:

— Второе крыльцо налево.

Иду. С крыльца сразу вход в какую-то комнату. Стучу.

— Мо-ожно-о, — слышится глухой голос.

Вхожу. Стоят шесть кроватей. На каждой кровати по две женщины. Спрашиваю:

— Нет ли тут, тетеньки, моей мамы?

— А как зовут маму? — спросила одна из них.

Я не успела ответить, как послышался голос:

— Манечка, доченька!

Это моя мама! Лежала она с какой-то женщиной. Мамы своей я не узнала: была она желтая, как воск, опухшая, а слова выговаривала с трудом. Она стала спрашивать меня про остальных детей.

— Ничего, мамочка, — говорю я, — нам теперь дают три раза есть, и мы начали поправляться.

— Правда, Манечка, ты как будто поправилась, — радостно сказала мама и заплакала.

Она не заметила, что я начинаю пухнуть, и подумала, что поправляюсь. Села я близенько-близенько около своей мамы. Мне так было хорошо, что я снова к ней прижалась. Много о чем говорила мне мама. Она сказала, как будет нам опять хорошо, когда наши побьют немцев.

— Только следи, Манечка, за Антосем и за всеми детьми.

Я ответила:

— Хорошо.

Очень приятно было сидеть с мамой, но время не позволяло. Сюда можно приходить только на два часа. Крепко-крепко мы поцеловались, и я должна была уйти. Шла спотыкаясь, цепляясь ногою за ногу.

Когда я вернулась в барак, Антон был уже мертвый. Пришли какие-то люди и унесли его. Назавтра нам приказали собираться на работу. Подъехали машины, мы погрузились и поехали. Куда не знали. Я очень боялась, чтобы не вывезли из города, потому что тогда я не увижу свою маму.

Остановились мы перед большой фабрикой. Вылезли из машины. Женщинам велели идти направо, а нам налево.

Каждому из детей была дана работа и приказано: «Работать всегда там, где поставили! Кто переменит место, получит пять плетей или двадцать четвертый барак».

Плети и двадцать четвертый барак были нам хорошо известны.

Около нашего барака стоял маленький домик, на нем надпись: «24-й барак — теплая вода». Загнав в него людей, немцы плотно закрывали двери и пускали газ. Отравленных собирали и клали в печь, где они сгорали. Пепел ссыпали около нашего барака. За этим пеплом приходили немки и брали его для удобрения своих огородов.

Кроме голодной смерти, нас ежеминутно ожидала еще более страшная смерть.

Меня поставили у какой-то машины, которая делала винтики. Работали с восьми часов утра до восьми часов вечера. Обеденный перерыв — один час. В двенадцать часов нам дали обед — тридцать граммов черного хлеба и такой же черный суп. Получив маленький кусочек хлеба, я его там же проглотила, суп выпила весь. Вдруг меня как укололи иголкой — я даже подскочила. Что я наделала, — съела весь хлеб и не оставила больной маме! От обиды даже слезы покатились, но хлеба не вернешь.

На другой день после завтрака мы построились парами и пошли по улице, держась правой стороны. По тротуару нам было запрещено ходить: там ходили немцы. У каждого из нас была нашивка на левом рукаве: «ОСТ». В нашем бараке каждому накалывали номер. У меня он и теперь остался на левой руке — 61606.

Поработав пять дней на фабрике, я выпросила выходной день — проведать больную маму. Бегу по знакомой дороге в госпиталь. Несу два кусочка хлеба и немного супа в котелочке. От радости сердце готово выскочить. Увижу маму, принесу ей подарок и опять к ней крепко прижмусь. Стучусь в знакомую дверь. Никто не отвечает. Открываю. Иду к тому месту, где лежала мама. Там пусто. Вслед за мной прибежал какой-то немец, начал топать ногами и кричать: «Тыф! Тыф!». Что он еще кричал — я не поняла. Поняла только, что все умерли.

Я выпустила хлеб и котелочек из рук. Немец схватил этот котелочек, стукнул им раз пять меня по голове и выбросил за двери.

Придя в барак, я плакала всю ночь. В моих глазах стояла мама.

Люди умирали, как мухи. С каждым днем женщин становилось всё меньше и меньше. Мы, дети, легче переносили голод и холод и разные болезни. После смерти мамы я пробыла в бараке два месяца.

Однажды, в субботу, вдруг исчезли все немцы. Мы стали расходиться кто куда. Каждый хотел достать что-нибудь поесть.

Город наполнился нашими солдатами.

Сколько было радости и счастья, когда мы встретили своих! Нас, детей, было очень много. Мы написали товарищу Сталину благодарность за освобождение.

Я до гроба буду помнить издевательства и горе, которые перенесла в неметчине.

Маня Кузменкова, 1932 года рождения.

Будслав, детский дом.