Надвигалась грозовая туча; изредка сверкала молния, порой раскатывался гром в поднебесье… Стал накрапывать дождик, когда приехал я на Рекшинскую станцию.

Станционный дом сгорел, на постройку нового третий год составляется смета: пришлось укрываться от грозы в первой избе.

Крестьяне в поле, на работе. В избе восьмилетняя девчонка качает люльку, да седой старик шлею чинит.

— Бог на помочь, дедушка!

— Спасибо, кормилец!

— Что работаешь?

— Да вот шлею чиню. Микешка, мошенник, намедни с исправником ездил, да пес его знает, в кабак ли в Еремине заехал, в городу ль у него на станции озорник какой шлею изрезал… Что станешь делать!.. На смех, известно, что на смех. Видят, парень хмельной, ну и потешаются, супостаты… Шибко стал зашибать Микешка-то, больно шибко. Беда с ним да и полно.

— Что он тебе?.. Сын али внук?

— Какой сын! В работниках живет.

— Зачем же ты пьяницу в работниках держишь?

— А как же его не держать-то?.. Его дело сиротское — сгинуть может человек… А у меня в дому все-таки под грозой. У него же мать старуха, вон там на задах в кельенке живет. Ей-то как же будет, коль его прогоню?.. Она, сердечная, только сыном и дышит.

Пережидая грозу, долго толковал я с Максимычем — так звали старика. Зашла речь про исправника. Максимыч его расхваливал.

— Исправник у нас барин хороший, самый подходящий, — говорил он. — Не то чтобы драться, как покойник Петр Алексеич, — царство ему небесное! — словом никого не обидит. Славный барин — дай бог ему здоровья, — все творит по закону. А покойник Петр Алексеич — лютой был, такой лютой, что не приведи господи. Зверь, одно слово, зверь. А нынешний, Алексей-от Петрович, барин тихий, богобоязненый: вот третий год доходит — волосом никого не тронул. А сам весь в кавалериях, а на правой рученьке двух перстиков нет: на войне, слышь, отсекли.

Вот уж третий год сидит он у нас в исправниках и все по закону поступает. Уложенна книга завсегда при нем. Чуть какую провинность за мужиком приметит, тотчас ему ту провинность в Уложенной сыщет и даст вычитать самому, а коли мужик неграмотный, пошлет за грамотеем, не то за дьячком, аль за дьяконом, аль и за попом… Велит статью вслух прочитать, растолкует ее, да что по статье следует, то и сделает, а каждый раз маленько помилует. Ведь во всякой статье и большой есть взыск и маленький: так Алексей Петрович, дай бог ему здоровья, все маленький кладет… И всегда судит на людях, сотские каждый раз всю деревню собьют, чтобы все видели, чтоб все слышали, как он суд и расправу дает. "Терпеть, говорит, не могу творить суд втайне, пущай, говорит, весь мир знает, что я сужу по правде, по закону, по совести…" И точно… Всегда взыск делает, как в Уложенной книге батюшка царь написал… И завсегда маленько посбавит взыску-то… Отец родной, не барин… Все им довольны остаются. Бога благодарят за такого исправника.

Спервоначалу, как наехал, мужички, как водится, сложились было всей вотчиной: хлеб-соль ему поднесли и почесть. Хлеб-соль принял: "от хлеба от соли, говорит, грех отказываться, и потому я, по божьему веленью, его принимаю, а взяток и посулов брать не могу, а потому и вашего мне не надо. Не такой, говорит, я человек, служил, говорит, богу и великому государю верой и правдой, на войне кровь проливал и не один раз жизнь терял. Стало быть, взятками мне заниматься нельзя, мундира марать я не должен. А закон, говорит, буду над вами наблюдать строго: у меня, говорит, чтобы все как по струнке ходило. Наперед приказываю, чтобы в каждом доме весь закон исполнялся. Не то, говорит, держите ухо востро. Наперед говорю: строго взыщу, как по закону следует, взыщу. Мне, говорит, что? Притеснять мужика и от бога грех, и по своей душе не могу, потому что век свой в военной службе служил. А что закон предписывает, содержать буду крепко и супротив закона ни единому человеку поноровки не дам".

На такие речи осмелились мужички спросить Алексея Петровича: про какие же это законы изволит он речь вести. "Про все, бает, законы говорю, сколько их ни на есть, чтобы все исполнялись до единого".

Мужички опять осмелились доложить:

— Мы-де, ваше высокоблагородие, законов не разумеем. Люди мы не мятые, грамоте не знаем, законов не читали, и в остроге мало которые из нашей вотчины сидели… Там, слышь, законам-то старые тюремные сидельцы всех обучают…

На это слово молвил Алексей Петрович:

— Милые вы мои мужички! Есть в нашем Российском государстве такой закон, что неведением законов отрицаться не можно: стало-быть, вы, ничего еще не видя, передо мной супротивность закону сделали, коли говорите, что закон вам неизвестен… На первый раз прощаю… Суди меня бог да великий государь — беру грех на душу; а вперед держите ухо востро. Да помните у меня: ежели кто осмелится ко мне со взятками подойти аль с почестью, так я распоряжусь по-военному: до полусмерти запорю. Слышите ли?

Замялись мужички. Обидно, знаешь, стало: перво дело — почестью побрезговал, а они сто целковеньких со всяким было усердием; другое дело, больно уже темные речи загибает. Сразу-то разумных его речей и вдомек взять не могли.

Шлет он по малом времени наперед себя рассыльных… Свят, свят, свят господь бог Саваоф!.. — торопливо крестясь, прервал речь свою Максим, когда яркая молния чуть не ослепила нас, и в ту ж минуту с треском и будто с пушечными выстрелами загрохотал гром над нашими головами.

— Ай, господи, батюшка! В поле-то кого не зашибло ли, — скорбно проговорил Максимыч, немножко оправившись… И, мало помолчав, вполголоса продолжал речь свою про исправника.

— Шлет Алексей Петрович по всем волостям, по всем вотчинам повестить, новый, дескать, исправник едет, в каждом бы дому по закону все было. А что такое по закону — ни бумагой, ни речью того не приказывает. Приезжает к нам в деревню Рекшино… Дело-то было зимой, перед масленицей; чуть ли в саму широку субботу.[1] Во всяком дому побывал, на что келейны ряды, и те исходил, ни единой кельенки не проминовал. А у самого в руках Уложенная.

К первому зашел к Захару Дмитричу: изба-то у него с краю. Вошел, как следует, только в шапке, и, снявши ее, на стол положил. По-нашему, по-крестьянскому, это бы грешно, а по-вашему, по-господски то есть, может, так и надо. У Захара дедушка слепенький есть — лет девяносто с лишком старичку. Сидел он той порой на кути. И с ним поговорил Алексей Петрович, про стары годы расспросил и про то, уважают ли его внучата, доволен ли ими. С хозяйкой поговорил, за досужество в избе похвалил и все нашел по закону, в порядке. Да, выходя из избы стал на голбец[2] и заглянул на печку.

— Зачем, говорит, Захару рогожка-то на печи?

— А вот, батюшка, ваше высокоблагородие Алексей Петрович, слепенький-от дедушка-то спит на эвтом самом месте. Ему рогожка-то и подослана.

— Ну — говорит Алексей Петрович, — это дело не ладно, этого закон не позволяет.

— Да ведь, батюшка, ваше высокоблагородие, — проговорил Захар, — на печи-то горячо живет, без рогожки-то старец спину сожжет… Без рогожки никак невозможно.

— Пущай, говорит, дедушка на полатях спит, а рогожу на печи держать закон не дозволяет.

— Да ему, батюшка, ваше высокоблагородие, на полати-то и не взлезть. И на печку-то с грехом лазит. Намедни упал, сердечный, да таково расшибся, что думали, решится совсем, за попом даже бегали. Дело-то его ведь больно старое.

— На полати не взлезет, так на лавке вели ему спать, а рогожи на печи не держи: закон запрещает.

— Как же это возможно, ваше высокоблагородие, — сказал Захар. — Где ж это видано? Где ж слепому старцу и быть, как не на печи? Дело его старое: на лавке холодно. Да и нельзя, батюшка Алексей Петрович. По-нашему, по-крестьянскому — старшему в семье на печи место. Как же сам-от я с женой на печи развалюсь, а дедушку на лавку положу? Такое дело сделать: и в здешнем свете от людей покор, и на страшном суде Христос ответа потребует.

— А когда так, — говорит Алексей Петрович, — так постели дедушке на печь тюфяк, да только чтоб не сеном был набит, не соломой, не мочалой, потому что все это запрещено. Набей его конской гривой либо пухом.

— С нашими ли достатками, батюшка, ваше высокоблагородие, такие тюфяки заводить?.. Чем пуховый тюфяк справлять, лучше на те деньги другу лошаденку купить.

— Как знаешь, — говорит Алексей Петрович, — я ведь тебя не неволю. Только смотри у меня, вперед берегись. Теперь я с тебя по закону невеликое взыскание возьму, а ежели вдругорядь на печи рогожу найду, взыскание будет большое. Помни это. Было ведь, кажется, вам всем приказано, чтобы все готовы были, что законы я буду содержать крепко. Рассыльного нарочно присылал… А вам все нипочем! Не пеняйте же теперь на меня… Грамоте знаешь?

— Господь умудрил, — говорит Захар.

Алексей Петрович ему Уложенную в руки.

— Читай вот в этом месте, — говорит. — Читай вслух.

Вычитывает Захар: "кто порох да серу, селитру да солому али рогожу на печи держать будет, с того денежное взыскание от одного до ста рублей".

Взвыл Захарушка, увидавши такой закон. Сам видит, что надо будет разориться. Все заведение продать и с избой вместе, так разве-разве сотню целковых выручишь. Вот-те и рогожка!

Повалился в ноги Алексею Петровичу, хозяйка тоже, ребятишки заголосили, а дедушка хотел было поклониться, да сослепа лбом на ведро стукнулся, до крови расшибся. Лежит да охает.

— Помилосердствуйте, батюшка, ваше высокоблагородие, — голосит Захар,

— ведь это выходит, что мне за рогожку надо всем домом решиться… Будьте милостивы!.. Мы про такой закон, видит бог, и не слыхали… От простоты… Ей-богу, от одной простоты, ваше высокоблагородие.

Алексей Петрович на то кротко да таково любовно промолвил:

— Неведением закона, братец ты мой, отрицаться не повелено. На это тоже закон есть.

— Да где ж я, — вопит Захар, — сто целковых-то возьму? Люди мы несправные, всего третий год, как с братовьями разделились.

Так ведь вот какой добрый барин-от, дай бог ему доброе здоровье! Другой бы не помилосердствовал, сказал бы: "вынь да положь сто целковых", и говорить бы много не стал; а он только десятью целковыми удовольствовался… Добрая душа, правду надо говорить!

Пошел Алексей Петрович от Захара к Игнатию Зиновьеву. Изба-то рядом. Ну там все этак же. Обошелся чинно, ласково, безобидно… Свят, свят, свят, господь Саваоф, исполнь небо и земля величества славы твоя!..

Опять ярко-синяя молния, опять страшный громовой удар. Старик со страхом крестился, ребенок визжал, девчонка со страху под лавку запряталась.

Оправившись, Максимыч так продолжал речь свою:

— А хоша у Игнатья тоже рогожка на печи была, да, услыхавши про беду у соседа, на двор ее выкинул. Алексей Петрович противного у него не приметил, да, выйдя из избы, полез на чердак.

— А где, говорит, у тебя кадка с водой, где, говорит, швабра?

— Какая кадка, батюшка, ваше высокоблагородие? — спрашивает Игнатий.

— А ради пожарного случая, говорит, которую велено ставить. Где она?

Игнатий ему:

— Мне, батюшка, ваше высокоблагородие, по разводу, на пожар с ухватом ходить. И на доске, что у ворот прибита, ухват намалеван. Про кадку да про швабру впервой слышу.

— Как впервой? Да ведь у тебя должна же быть кадка с водой на чердаке?

— А на что ж она потребуется, осмелюсь спросить вас, батюшка Алексей Петрович? Дело теперь зимнее: вода в кадке замерзнет, какая ж от нее польза будет? А шваброй-то что тут делать, когда божьим гневом грех случится? Теперь на крыше снегу-то на аршин. Да и летом, коли за грехи несчастный случай доведется, не со шваброй мне на крыше сидеть, а скорее бежать на пожар с ухватом. И на доске намалевано, что с ухватом. А ежель по соседству загорится, так уж тут, батюшка, ваше высокоблагородие, не до швабры, не до ухвата: тут скорей за свое добришко хватишься, чтоб на задворицу его для бережья повытаскать.

— Да ты много-то, милый мой, не растабарывай, — говорит Игнатию Алексей Петрович. — Не я выдумал, чтоб кадка да швабра у тебя на чердаке была. Царское повеление, законом предписано. На-ка, вот, читай.

— Да я, батюшка, слепой человек: грамоте не обучен.

Велел грамотника призвать. Тот же сердечный Захар пришел. Подал ему спервоначалу Алексей Петрович двенадцатый том… Так, кажись, закон-от прозывается.

— Читай, говорит, вслух.

Вычитывает Захар, что у всякого крестьянина на чердаке надо быть кадке с водой и швабре.

— Фу, ты, прорва какая! А мы и не ведали.

После того Алексей Петрович Захару Уложенну в руки. Показывает статью.

— Читай, говорит, да погромче, чтобы все слышали.

Вычитывает Захар:

"Коли у хозяев домов нет в готовности на случай пожара сосудов с водой, с того брать по закону от пятидесяти копеек до пяти рублей".

У всех руки так и опустились, для того, что ни у кого на чердаках ни кадок с водой, ни швабры и даже никакой посуды, про какую Захар вычитал, с роду не бывало… Ко всякому мужику Алексей Петрович потрудился на чердак слазить. Все перед законом остались виноваты.

Что ж ты думаешь, кормилец? Ведь добрый-от какой! Закон уж велит пять целковых за ту провинность взять, а он, дай бог ему доброго здоровья, только по зелененькой со двора справил… Такой барин, такой добрый, что весь свет выходи — другого не найдешь. Дай господи ему многолетнего здравия и души спасения!.. Хороший, хороший человек…

— Лошади готовы, — сказал вошедший мужик. — За смазочку бы старосте надо…

— Прощай, дедушка!..

— Прости, родной, прости!.. Дай бог тебе благополучно!

— Так хорош у вас Алексей Петрович? — спросил я его еще раз по выходе.

— Расхороший-хороший, — отвечал Максимыч, — такой хороший, что не надо лучше.

Гроза промчалась… Свежо, благовонно… Стрелой летели добрые кони вдоль по уезду, что так благоденствовал под отеческим управленьем доброго Алексея Петровича.