Спустя полвека после того, как в русском народе возник церковный раскол старообрядства, в то самое время, когда он начал распадаться на секты поповскую и беспоповскую, волею Петра I на берегах Невы возникла новая столица. Основатель ее не жаловал раскольников. В фанатических защитниках старины он видел закоренелых врагов своих нововведений и торжественно объявил их «лютыми неприятелями, государю и государству непрестанно зло мыслящими». При всей широте своего воззрения на свободу совести, для них одних признавал он необходимыми меры неумолимой строгости. Всякого звания и всякого вероисповедания людей желал он видеть в новой столице, не желал одних раскольников. Раскольники не любили Петра и в свою очередь не желали из старых, русских «богоспасаемых градов и весей» переселяться в новый «немецкий бург», где, по их понятиям, каждая пять земли осквернена была греховным нечестием. При жизни Петра раскольники не имели оседлости в Петербурге.
Но «немецкий бург» сделался «царствующим градом всея России», и Русь потянула к нему, как до того тянула к старинной Москве. Потянуло наконец на невские устья и старообрядцев. Сначала явились они на Охте в среде тамошних плотников и судостроителей, а потом и в самом Петербурге, в среде людей торговых и промышленных.
Московские раскольники преимущественно принадлежали и принадлежат к поповщинской секте; до половины XVIII столетия в ней почти вовсе не было беспоповцев; в Петербурге же, напротив, главная масса раскольников следовала и следует учению разных отраслей беспоповщины. Первые поселившиеся в Петровой столице раскольники были из нынешних Олонецкой и Новгородской губерний, где особенно развит раскол беспоповский. Поповцы в заметном количестве явились в Петербурге не раньше сороковых годов прошлого столетия.
То были по преимуществу переселенцы из Московской, Тверской и Ярославской губерний, привлеченные торговыми выгодами Число их постепенно увеличивалось, и в 1756 году они имели уже свою моленную в доме богатейшего из тогдашних петербургских поповцев, купца Гутуева.[373] Обыкновенно эта моленная называлась «Гутуевскою», этим именем называлась и самая община поповцев в Петербурге. До 1762 года Гутуевская моленная оставалась негласною. Дочь Петра, безусловно верившая в непогрешимость всех действий своего родителя и находившаяся под влиянием духовенства, не отличавшегося в то время духом терпимости, ни под каким видом не дозволяла раскольникам отправлять в своей резиденции богослужебные их обряды. Оттого Гутуевская моленная и содержалась в глубокой тайне. Едва скончалась Елизавета, петербургские старообрядцы открыто стали совершать службу в своей моленной. Сохранилось предание, что сам Петр III разрешил им это. Указы его о сочинении особого положения о раскольниках[374] и о назначении на Керженец особых опекунов для защиты тамошних келейных жителей от притеснений[375] дают повод думать, что предание это не лишено основания. Облегчение раскольников, начавшееся в кратковременное царствование Петра III, ободрило «гутуевцев», прежде всех иногородних собратий своих воспользовавшихся дарованною свободой. Вслед за тем Екатерина II целым рядом узаконений облегчила тяжкое дотоле положение старообрядцев, и они с каждым годом стали более и более переселяться из внутренних губерний, из Сибири и даже из-за литовского рубежа в северную столицу. Вскоре Гутуевская моленная уже не могла вмещать быстро умножавшихся прихожан. В 1771 году, в то самое время, когда в Москве заводились Рогожское и Преображенское кладбища, в Петербурге последователи поповщины получили правительственное дозволение на устройство двух моленных, вместо упраздненной по причине тесноты Гутуевской. Возвести для этих моленных отдельные здания петербургским старообрядцам однако не было дозволено. Они должны были довольствоваться моленными, устроенными в виде домовых церквей. Одна такая находилась в доме купца Родиона Захарова, в Апраксином переулке, у Семеновского моста, другая на отведенном правительством для раскольников кладбище, на Волковом поле. На этом кладбище, по примеру Рогожского, устроен был и богадельный дом, но в гораздо меньших размерах.
Гутуевская община находилась в духовной зависимости от Стародубья. Из тамошнего Покровского монастыря гутуевцы получали «исправленных» попов, запасные дары и мнимодревнее миро. Клинцы снабжали их книгами, выходившими из-под станков тамошней старообрядческой типографии, с цензурного дозволения суражского нижнего земского суда, а также венчиками и разрешительными молитвами, возлагаемыми на усопших. Из старообрядческих монахов являлись в Петербурге преимущественно стародубские, а чаще всего из соседнего с Стародубьем, одного из ветковских монастырей, Лаврентьева. Свято сохраняя старые правила и обряды Стародубья, гутуевцы приходящих от великороссийской церкви принимали третьим чином, без перемазания. Впрочем, случаи таких приемов в Петербурге были чрезвычайно редки и потому не могли возбуждать разногласия в тамошнем старообрядческом обществе. Вообще в Петербурге раскольники всех сект никогда не отличались духом прозелитизма, и случаев совращения из православия там было весьма немного, сравнительно с другими местами. Умножились петербургские раскольничьи общины исключительно посредством переселений старообрядцев из других городов и селений.[376]
Более тридцати лет в Петербургской общине не было ни споров, ни раздоров. Наконец московские рогожцы, враждовавшие со стародублянами из-за перемазания, произвели разделение и в Петербурге. Известно, что и на перемазанском соборе, бывшем в Москве в декабре 1779 года, крамольная партия нововводителей, во главе которой стоял Никита Павлов, одержала верх над отвергавшими нововводное перемазание.[377] Глава последних, московский купец Григорий Федорович Ямщиков, в доме которого начался собор, не хотел, по окончании его, оставаться в Москве, где продолжались и умножались нескончаемые ссоры, доходившие до открытого насилия, ибо раздорники не один раз пытались доказать необходимость перемазания кулаками и дубинами. Он переселился в Петербург, где старообрядцы и слышать не хотели о перемазании. В среде петербургских старообрядцев он тотчас же приобрел большое значение и стал во главе их. Пользуясь таким положением, Ямщиков ревностно поддерживал общение петербургских старообрядцев с отвергнувшим перемазание Стародубьем и всячески отстранял влияние усиливавшихся с каждым днем рогожских кривотолков. Но недолго мог он поддерживать внутренний мир и братское согласие между петербургскими старообрядцами.
Влиятельнейшие (до переселения Ямщикова в Петербург) старообрядцы не совсем дружелюбно смотрели на него. Им было крайне досадно, что новый человек сразу занял положение, совершенно уничтожавшее их значение. Особенно негодовал на это богатый купец Иван Никитич Ильин, до тех пор глава петербургской старообрядческой общины. С самого приезда Ямщикова стал он к нему во враждебное отношение, хотя и не открытое. Этим воспользовались московские кривотолки и с Рогожского кладбища кинули на берега Фонтанки камень раздора. Небывалые дотоле в среде петербургских старообрядцев разномыслия, внутренние несогласия и самое раздвоение возникли между ними благодаря вмешательству рогожских богословов, ссорами и побоями утверждавших свое учение о перемазании.
Еще во время перемазанского собора в Москве, глава противной Ямщикову партии, Никита Павлов, с рогожским попом Александром, 24-го декабря 1779 года писали в Петербург послание, в котором, доказывая необходимость приема никониан вторым чином, посредством перемазания, предостерегали петербургскую общину от противника этого учения, Никодима, и его «хитросплетенных кривосказаний». Никодим, душа партии Ямщикова, впоследствии основатель единоверия, как стародубский инок, был хорошо известен в Петербурге и пользовался там общим уважением. Поэтому на рогожское послание в Петербурге сначала не было обращено особенного внимания… Рогожцам даже не отвечали. Но когда в Петербург переселился Ямщиков и прежние столпы тамошней поповщины потеряли прежнее значение, рогожское послание было вынуто из-под спуда, и в Петербурге возбужден был вопрос о перемазании. Ямщиков, верный убеждениям, из-за которых покинул родину, ревностно восстал против перемазания и всеми силами старался удалить из среды петербургских старообрядцев самые толки об этом предмете, повсюду внесшем в старообрядство вражду и раздоры. Но Ильин, руководившийся более личным недоброжелательством к своему недругу, чем желанием утвердить нововводное перемазание в Петербурге, составил сильную партию из богатейших петербургских старообрядцев, стал с нею в открыто враждебное отношение к Ямщикову и вошел в письменные сношения с Рогожским кладбищем. Партию Ильина составляли: Иван Яковлевич Маришин, Семен Васильевич Савинов, Иван Иванович Милов, Федор Иванович Автамонов, Викуль Михайлович Кочерыжников, Федор Лукин, Петр Макаров, Иван Смирнов и другие. Через два года по получении в Петербурге послания с перемазанского собора, 29-го ноября 1781 года, они послали на Рогожское, к попу Александру и попечителям Ивану Семеновичу и Александру Степановичу (фамилии их нам неизвестны), вопросы, в которых просили разрешения некоторых недоразумений относительно перемазания.[378] Рогожские старшины не медлили и в 1782 году прислали ответы, которые однако не всех удовлетворили. Из пославших вопросы, Милов, богатый несравненно более Ильина, отстал от его партии и многих увлек за собой. Разделение общины совершилось. Партия Ильина приняла перемазание, вошла в общение с Рогожским кладбищем и разорвала связи с Стародубьем надолго, до тех пор почти, когда, около 1816 года, и там окончательно утвердилось перемазание Партия Ямщикова осталась верною доселе существовавшим в Петербурге стародубским правилам; она была гораздо многочисленнее, зато члены ее были беднее единомышленников Ильина, а потому менее сильны. Милов пристал к Ямщикову.
Произошли ожесточенные споры, вражда закипела. Между партиями, и хотя дело не дошло ни до рогожских кулаков ни до стародубских дубинок, но злобы и ненависти и в Петербурге оказалось не меньше, чем в Москве и слободах Стародубских. За ненавистью последовали взаимные проклятия, произнесено было слово «анафема», и внутренний мир дотоле единодушной общины окончательно был разрушен. Приверженцы Ильина с приверженцами Ямщикова прервали общение и в пище и в молитве. А молитвенный дом в городе был один. Перемазанцы овладели моленной в доме Захарова и не пускали в нее последователей Ямщикова и Милова. Кладбищем на Волковом поле с моленной и богадельной они же овладели. Ямщиков помог горю своих собратий. У него еще в Москве была богато устроенная моленная, со множеством старинных икон, книг и разной церковной утвари, которую он сначала поставил было в моленной Захарова и на Волковом поле. Теперь, после долгих пререканий, едва не дошедших до судебного разбирательства, он взял из обеих моленных свои вещи и перенес в свой большой каменный дом, стоявший рядом с Захаровскою моленной. Таким образом в Апраксином переулке явились две поповщинские моленные: в Ямщиковской служил поп стародубский, принятый третьим чином, в Захаровской — беглый из владимирской епархии и перемазанный на Иргизе поп Василий Андреев. Десять лет стояли рядом эти моленные. Такое соседство послужило к большему усилению вражды и нередко подавало повод к соблазнительным сценам. Чтобы положить этому конец, Ильин перенес перемазанскую моленную из дома Захарова в свой, находившийся на правой стороне Фонтанки, между Чернышевым и Аничковым мостами. Это было в 1792 году.
Партия неприемлющих перемазания, во главе которой стояли Ямщиков и Милов, как уже сказано, была многочисленнее рогожской партии Ильина, и хотя в ней находилось менее людей богатых, зато немало было людей влиятельных по своим знакомствам с тогдашними правительственными лицами. Довольно сказать, что им покровительствовал всемогущий тогда князь Потемкин. Никодим и другие стародубляне, бывая в Петербурге, поддерживали и скрепляли связи этой партии с теми стародубскими общинами, которые, отвергая перемазание, стремились к большему сближению с православной церковью. Еще за два года до высочайшего утверждения известных платоновских правил единоверия, в 1798 году значительнейшая часть прихожан ямщиковской моленной изъявила желание принять православного священника от местного митрополита на тех основаниях, на которых в 1785 году дозволено было старообрядцам, новопоселенным в Таврической области и давно жившим в наместничествах Черниговском и Новгородсеверском, принимать священников. Во главе согласившихся на такое примирение с православною церковью был Милов. Ямщиков не был в числе согласных и не пустил в свою моленную православного священника. Поэтому Милов, для новообратившихся к единоверию, устроил в своем доме, на Захарьевской улице, временную церковь.[379] Это была первая единоверческая церковь в Петербурге. Вскоре Милов, на свое иждивение, построил близ своего дома особую каменную церковь во имя св. Николая Чудотворца. Она существует до сих пор и известна под именем «Миловской». В 1800 году прихожанам ее отдана старообрядческая часовня на Волковом поле, тогда же обращенная в единоверческую церковь.
До обращения Милова в единоверие, ямщиковская партия была, как сказано выше, многочисленнее и сильнее перемазанцев. Теперь вышло наоборот. Оставшихся с Ямщиковым в расколе было несравненно меньше, чем прихожан моленной Ильина. Вскоре умер стародубский поп, служивший в Апраксином переулке, и духовные его дети, за неимением другого, стали ходить к иргизскому попу Василию Андрееву. Наконец пожар 1804 года положил конец ямщиковской партии и разделению петербургской старообрядческой общины. Сгорели обе моленные, Ямщикова и Ильина. Ямщиков не возобновил своей, да и возобновлять ее было почти не для кого. Его единомысленники частью перешли в миловскую единоверческую церковь, частью присоединились к усилившимся перемазанцам, число которых постепенно увеличивалось посредством переселений в Петербург раскольников из разных городов внутренней России. Через неделю после пожара они устроили временную моленную,[380] а через несколько месяцев в Толмазовом переулке,[381] в доме мещанина Петрова, у них явилась новая моленная, устроенная так же просторно и богато, как и существовавшая в доме Ильина. Через шесть лет (в 1810 году) и она была истреблена пожаром, а в 1811 году явилась снова в несравненно более обширном виде на Ивановской улице, в доме купца 1-й гильдии, старообрядца Владимира Королева.
Эта моленная, открыто существовавшая в продолжение тридцати трех лет (1811–1844), была известна под названием «Королёвской». Самая община петербургских старообрядцев по ее имени стала называться «Королёвской», как некогда по гутуевской моленной называлась Гутуевскою. Теперь уже более двадцати лет прошло со времени уничтожения Королёвской моленной, а последователи поповщины в Петербурге и доселе (1867) еще называются «Королёвскими».
Весь верхний этаж обширного каменного дома обращен был в домовую церковь с иконостасом, уставленным древними иконами в драгоценных украшениях. В ней устроен был алтарь с престолом, впрочем, неосвященным; поэтому и литургий здесь не совершалось. В нижнем этаже здания помещались больница и келарня (кухня со столовой). В особом деревянном флигеле помещалась богадельня на полтораста кроватей; внутреннее ее устройство было такое же, как и в Москве на Рогожском кладбище, но в меньших размерах. Рядом с домом Королева находился дом старообрядца же Груздева, в котором жил поп Василий Андреев с сыном Иваном, уставщиком Королёвской моленной. Тут же жили и певцы.
Оба дома, королёвский и груздевский, хотя официально и считались частной собственностью, но в действительности еще с 1811 года составляли принадлежность всего петербургского старообрядского общества, а в 1824 году у крепостных дел с. — петербургской гражданской палаты явлена была купчая крепость на продажу купцом Королевым каменного дома с. — петербургскому старообрядческому обществу за 40000 рублей.[382]
Едва была устроена Королёвская моленная, как охтенский протоиерей Андрей Иванович Журавлев, известный автор «Историческаго известия о раскольниках», 18-го апреля 1811 года донес петербургскому митрополиту Амвросию, что раскольники устроили на Ивановской улице, в доме Груздева, моленную и имеют при ней беглого попа. Началось дело. Полицеймейстеру графу Васильеву поручено было произвесть формальное следствие. Он нашел моленную со всеми церковными принадлежностями, кроме сосудов, но не в доме Груздева, как писал протоиерей Журавлев, а в доме Королева. В первом, как оказалось, жил престарелый поп Василий Андреев. Бумаги этого попа были в порядке, у него был паспорт, выданный ему в Саратове и подписанный тамошним губернатором Панчулидзевым. В этом паспорте поп Василий назван был «отпущенным в Петербург священником Нижневоскресенскаго (что на Иргизе) монастыря». Панчулидзев не имел права выдавать таких паспортов, но поп не виноват же был в том, что губернатор дал ему вид, какого не должен был выдавать. Другое дело — моленная, при которой служил Василий Андреев: ей грозила серьезная опасность. Старообрядцы, после пожара в доме Ильина, построили ее без разрешения местной власти, и потому она подлежала уничтожению. Но дело, произведенное графом Васильевым, кончилось благоприятно для старообрядцев. Состоялась следующая резолюция императора Александра Павловича, собственноручно им написанная 20-го августа 1811 года: «не делать каких-либо новых о ней (моленной) распоряжений, поелику оная часовня не есть вновь заведенная, а оставить ее по-прежнему до общаго рассмотрения подобных сему обстоятельств».[383] После того Королёвская моленная существовала уже гласно, служение в ней производилось открыто, поп Василий оставлен в покое, и граф Васильев возвратил ему отобранные у него при обыске поручи. Продолжал священнодействовать у Королёвских этот поп, дожил до ста лет и умер около 1840 года.[384]
С тех пор, как последовало высочайшее повеление об оставлении Королёвской моленной неприкосновенною, прихожане ее, наперерыв друг перед другом, стали украшать и обогащать ее. Старопечатные евангелия, обложенные драгоценными окладами, золотые кресты, сребропозлащенные, унизанные жемчугами и осыпанные брильянтами и другими дорогими камнями иконы, великолепные плащаницы, хоругви и разные другие церковные принадлежности снесены были в Королёвскую моленную богатыми ревнителями древнего благочестия и благолепия храма. Вскоре петербургская моленная сделалась одною из богатейших старообрядческих церквей, хотя снаружи и ничем не отличалась от обыкновенных домов столицы: тот же ровный, гладкий фасад без всяких украшений, с двумя рядами окон: ни купола, ни креста, ни колоколов, ни даже наддверной иконы у входа не было видно; зато внутреннее устройство отличалось богатством, блеском и даже некоторого рода вкусом.
Не было у Королёвцев ни соборного служения с девятью или двенадцатью попами, ни торжественных крестных ходов вокруг часовен или на иордань, как это водилось на Рогожском; не звонили на Ивановской улице в колокола, как на Иргизе; не ходили с иконами и крестами для молебнов на поля, как на Керженце. Зато иного рода торжество раскола бывало здесь от времени до времени. В праздничные дни в Королёвской моленной, рядом с купцами и мещанами, одетыми в кафтаны старинного покроя, стояли в мундирах, нередко с орденами, офицеры и даже генералы древлего благочестия, «благочестивая рать небреемая, Христовы стрельцы, сиречь казаки»,[385] это — линейцы, уральцы и донцы, вызываемые в Петербург, в собственный его величества конвой, и в ту пору бывшие все поголовно в расколе. Кроме казаков, молившихся в Королёвской часовне по старинной лестовке, исповедовавшихся и причащавшихся у попа Василия, на свадьбах и на похоронах богатых старообрядцев не в диковинку было встретить хороших знакомых их и приятелей, иногда даже родственников, в парадных мундирах, в лентах и звездах. В дни совершения таких обрядов над кем-либо из членов значительнейших старообрядческих семейств, Ивановская улица во всю почти длину ее, а отчасти и Кабинетская, были заставлены каретами, и для наблюдения за порядком при разъезде наряжались к моленной полицейские чины. Похоронные процессии, сопровождаемые длинною вереницей экипажей, с полицейскими чинами и жандармами по сторонам, тянулись иногда по улицам от Королёвской моленной до Волкова поля и даже до Охты. Такой блеск придавал особое значение Королёвским в среде их одноверцев. Монахи и монахини иргизских, керженских и стародубских скитов и монастырей, находившиеся в Петербурге со сборными книжками или для «стояния неугасимой свечи», в качестве канонниц и читалок, возвратившись в свои темные захолустья, рассказывали об этом блеске петербургского старообрядства с обычными прикрасами и преувеличениями. По рассказам их, Королёвская община пользовалась будто бы в Петербурге покровительством высокопоставленных лиц; в своих рассказах и письмах они называли этих лиц по именам, уверяя, что втайне эти знатные люди сами принадлежат к старой вере, и если бреют бороды и ходят в православные церкви, так единственно для приличия. Такого рода слухи в свое время имели печальные последствия. Видя совершенное противоречие в действиях местной власти с мнимым покровительством расколу сильных людей в Петербурге, жившие в отдаленных от столицы местах раскольники пришли к естественному заключению, что местные власти не имеют никаких повелений об ограничении их самовольства. Появились в разных местах подложные указы о свободе раскольнического богослужения,[386] появились подстрекатели, и дело дошло до того, что например, в 1837 году, при обращении Средне-Никольского монастыря на Иргизе в единоверческий, раскольники оказали открытое сопротивление самому губернатору, так что пришлось для усмирения их прибегнуть к вооруженной силе. Со временем открылось, что все это было прямым последствием подстрекательства людей, которые, желая в мутной воде рыбу ловить, уверяли раскольников, что в Петербурге никто и не думает о водворении единоверия, что это выдумано губернским начальством, для того и составившим будто бы подложное высочайшее повеление. Подстрекателем, как увидим впоследствии, оказался известный уже читателям Авфоний Кузьмич Кочуев.
В тридцатых годах во главе Королёвского общества стояли братья Громовы: Сергей и Федул Григорьевичи. Родом были они гусляки, земляки Рахмановым, Солдатенковым, Досужеву и другим влиятельным рогожцам того времени. Поселясь в Петербурге, Громовы удачно занялись лесною торговлей, стали скупать лесные дачи в Новгородской и Олонецкой губерниях, сплавлять в столицу бревна, брусья и дрова и, выгодно продавая их, быстро умножили свое богатство. Удачная покупка у графини Анны Алексеевны Орловой-Чесменской лесных дач и пристани на Неве, известной под именем «Графской биржи»,[387] довела состояние их до огромных размеров.
Как ни значителен был врученный Громовыми набожной наследнице чесменского героя капитал, но действительная ценность приобретенного ими имения была далеко выше его. Благодаря этой покупке предприимчивые и деятельные гусляки значительно расширили свои обороты и, сделавшись одними из первых богачей Петербурга, заняли первенствующее место в Королёвском обществе.
Попечителями Королёвской моленной они были еще в конце двадцатых годов и с тех пор, вместе с купцом Григорьем Дмитриевичем Дмитриевым,[388] управляли всеми делами петербургской старообрядческой общины. Значение Громовых в кругу петербургских старообрядцев было так велико, что в тридцатых годах Королёвскую моленную безразлично звали и «Громовскою», а некоторые петербургские жители, незнакомые с расколом, даже и все поповское согласие называли обыкновенно «Громовской верой». Изредка такое название встречается даже в бумагах официальных. Из Громовых особенно ревностен был к расколу старший брат, Сергей Григорьевич. До самой смерти[389] он, в качестве попечителя, управлял Королёвскою моленной, и она своим благолепием и блеском служения немало обязана его усердию. Жена его, Елена Ивановна, беззаветно преданная расколу, усердствовала еще более, чем муж ее. Первая по богатству из петербургских старообрядок, она дорожила своим первенством, ревниво оберегала его и имела значительное влияние не только на Королёвскую, но и на многие иногородние общины старообрядства. Она не забывала щедрыми подаяниями ни скитов, ни монастырей, ни иноков и попов, снабжая их не только деньгами, иконами и разною церковною утварью, но даже и дониконовскими антиминсами, которые добывала за деньги известным ей путем из кафедральных ризниц и пересылала куда следовало в переплетных досках какой-нибудь книги самого невинного содержания.[390] В разных монастырях и скитах проживали старицы на счет Елены Ивановны. В Петербурге не было старообрядческой обители, зато в доме Громовой и при Королёвской моленной, на ее иждивении, постоянно живало по нескольку монахинь и послушниц; они читали каноны по умершим и вели назидательные беседы с благочестивою хозяйкой. Быть «читалкой у Громихи» составляло величайшую честь для раскольнических монахинь и белиц. Как великого счастья, добивались они этой чести. Повсюду Елена Ивановна пользовалась уважением ее единоверцев, и монастырские власти самой Белой-Криницы называли эту ревнительницу древлего благочестия не иначе, как «госпожой дому Израилева, истинною рабою Христовой».[391]
Федул Григорьевич Громов был не менее брата ревностен и усерден к расколу, но более его осторожен. Будучи знаком со знатными людьми, с некоторыми из них водя хлеб-соль и находясь в коротких сношениях с сановниками, очень высоко поставленными, он боялся скомпрометировать себя слишком явным участием в раскольнических предприятиях. Положив устройству заграничной иерархии прочное начало и втайне заправляя этим делом, Федул Громов, по-видимому, устранялся от него и даже приказал своим домочадцам написать к властям Белой-Криницы, чтобы они не адресовали своих писем на его имя и даже кому бы то ни было в его дом.
Королёвские, а особенно Громовы — отличались от рогожских своих единоверцев, а еще более от старообрядцев провинциальных некоторою долей образования и внешними формами светскости. Около 1830 года у Королёвских уже не замечалось той замкнутости, какая и доныне еще существует в некоторых домах Таганки, Покровского, Немецкого рынка и Замоскворечья. В ту пору рогожцы жили еще по образцу «Домостроя», мать Пульхерия еще проповедовала о «несообщении со еретики», а попы налагали тяжелые епитимии за светские удовольствия.[392]
Лишь немногие московские старообрядцы осмеливались, не слушаясь рогожских проповедей и не боясь епитимий, выезжать в щегольских колясках под Новинское и в Сокольники, и там, в строгом молчании, созерцать шумную суету мира сего. В Петербурге было не то. Еще до 1812 года там поселился владелец несметных богатств, старообрядец, живший открыто и роскошно, Злобин. Он первый подал столичным раскольникам пример соглашения религиозных уставов древлего благочестия с условиями быта образованного общества. Украшая свою родину (город Вольск) красивыми постройками, строя там богатую часовню, Злобин задавал в Петербурге такие пиры для знатнейших людей того времени, что после о них недели по две говорило все высшее петербургское общество. В то время как супруга его снабжала свою Вольскую часовню древними драгоценными утварями и приобретала плащаницу, будто бы вышитую еще до первого вселенского собора,[393] Злобин устраивал в окрестностях Петербурга праздники с музыкой, фейерверками и роскошными ужинами, на которые собиралась вся столичная знать. В то время, как Пелагея Михайловна командовала Иргизом, собственноручно сдирала с недостойных, по ее мнению, попов ризы и за разные провинности собственноручно таскала их за волосы, сожитель ее играл в карты с министрами,[394] бывал на раутах и балах великосветского общества, водился с иностранцами, покупал дорогие картины и статуи, о чем без ужаса не могли вспомнить иргизские фанатики. К довершению их ужаса, единственный сын Злобина женился на англичанке… Разорение Злобина и быстрый переход его от несметного богатства к нищенству жившие по захолустьям фанатики объясняли карой господней за отступление от старых обычаев, но это не остановило членов Королёвской общины в посильном подражании житью-бытью знаменитого Вольского старообрядца… В тридцатых годах поселились в Петербурге екатеринбургские миллионеры-старообрядцы, Зотов и зять его Харитонов.[395]
Они не водили, правда, подобно Злобину, хлеба-соли с лицами, стоявшими во главе центральной администрации, но все-таки жили открыто, находились в близком знакомстве с влиятельными людьми коммерческого мира и второстепенными лицами петербургской бюрократии. Земляки Злобина — Вольские купцы Сапожниковы, имевшие в руках своих обширные рыбные ловли на низовьях Волги, земляки Зотова — Расторгуевы, владельцы горных заводов в Пермской губернии, проживая в Петербурге, вели такую же открытую, светскую жизнь. Громовы, достигнув богатства, вошли в ту же колею. Они не чуждались общественной жизни и ее удовольствий, роскошно отделанный дом свой наполнили редкими картинами и другими произведениями искусства, устроили едва ли не первую теперь в Петербурге оранжерею, давали блестящие пиры, выезжали на балы, в театры, концерты, воспитывали детей по-европейски, жертвовали деньги на разные благотворительные учреждения, завели образцовый детский приют в Петербурге. Но это не мешало им оставаться ревностными старообрядцами и даже стать во главе задуманного на Иргизе и одобренного на Рогожском кладбище смелого предприятия.
После Громовых самыми влиятельными людьми в Королёвском обществе были купцы Дрябины и упомянутый уже Григорий Дмитриевич Дмитриев, он же и Боровков.
Никита Васильевич Дрябин находился в родстве с Громовыми. Его жена, по имени Анна, приятельница Елены Ивановны Громовой, не уступала этой «госпоже дому Израилева» ни в преданности расколу, ни в усердии к монастырям и скитам, ни в странноприимстве келейных матерей, приезжающих в Петербург за сборами с Иргиза, Керженца и слобод Стародубья. Григорий Дмитриевич Дмитриев, он же и Боровков, известный в сектаторской переписке под именем Каретника, друг Федула Громова,[396] бывший вместе с ним долгое время попечителем Королёвской моленной, вел деятельную переписку с иногородними старообрядцами по делам веры и пользовался повсюду огромным почетом. Его дом был одним из главнейших приютов для приезжавших в Петербург по своим делам старообрядцев; через Григорья Дмитриевича велись сверх того дела торговые, комиссионные и транспортные петербургских старообрядцев с приволжскими и околомосковскими их единоверцами.
Кроме названных членов Королёвской общины, особенной ревностью к старообрядству отличались в Петербурге купцы Скрябины, Фалины и Зиновьевские. Но гораздо важнее их были люди молодые, не видные по своему положению, не обладавшие богатствами, не известные знатным людям и не выходившие из своего замкнутого круга в суету жизни общественной. Отличаясь редкими природными дарованиями, огромной начитанностью и деятельной энергией, не знавшею никаких препон и противодействий, эти молодые люди возвышались над единоверными богачами и незаметно для них самих обратили их в послушные свои орудия. То были крестьяне, мещане и ямщики, жившие на «Графской бирже» в качестве громовских приказчиков и при Королёвской моленной в качестве дьячков и уставщиков. Из этой среды вышли люди, удивившие всех необычайными своими похождениями. С редким самоотвержением проникли они в отдаленные страны Востока, отыскивая небывалых старообрядских архиереев; ни болезни, ни морские бури, ни разбои полудиких жителей азиатской Турции не могли остановить их; они в Константинополе вступили в непосредственные связи с агентами Чарторыйского; они, при пособии иезуитов, проникли в блистательные салоны Вены, в приемную эрцгерцога Людвига и на аудиенцию самого императора Фердинанда; они ораторствовали на революционном сейме в Праге чешской; они написали старообрядческое богословие для представления императору Фердинанду; они устроили в пределах Буковины раскольническую иерархию с босносараевским митрополитом во главе; они на некоторое время сделались руководителями миллионов старообрядцев, обитающих в России, Австрии, Турции, Малой Азии, Египте и других отдаленных странах.
Из молодых людей, живших в тридцатых годах у Громовых, особенно замечательны были братья Великодворские. Вот что мы знаем об этом семействе.
По старой новгородской дороге, по которой лет сорок тому назад устроено петербургское шоссе, рядом с городом Валдаем, длинною улицей протянулся древний ям Зимогорье, известный еще во времена борьбы Москвы с Новгородом. Все зимогорские жители приписаны были к яму и по всей России известны под именем «валдайских ямщиков», хотя и не все занимались прадедовским промыслом ямской гоньбы. Таков был и ямщик Василий Великодворский, записной старообрядец. Он не гонял почты, а содержал постоялый двор, в котором обыкновенно останавливались его единоверцы, ездившие в Петербург из разных губерний по торговым и другим делам. Постоялый двор не принес богатства Великодворскому, обремененному многочисленным семейством, зато доставил ему и детям его знакомство и даже дружеские связи с сильными людьми в старообрядстве. У него было шесть сыновей: знаменитый впоследствии Петр (Павел Белокриницкий), Алексей, два Василия, два Федора и дочь Наталья. Дети Великодворского одарены были редкими способностями, особенно двое старших. Научившись читать еще в малолетстве, с юных лет они пристрастились к чтению старопечатных и старописьменных книг, которыми снабжал их Корытов, зажиточный купец города Валдая и попечитель тамошней старообрядской моленной.
С ранних лет старшие сыновья Великодворского резко разнились между собой. Старший, Петр, мягкого, кроткого нрава, имел стремление к жизни созерцательной и, начитавшись Прологов и других сказаний о житии святых, почувствовал наклонность к жизни аскетической и остался верен своему призванию. Еще ребенком, бегая по низменным берегам Валдайского озера и с свойственным раскольнику враждебным чувством взирая на здания Иверского монастыря, воздвигнутого патриархом Никоном, Петр Великодворский развивал в себе ревность не по разуму к так называемому древлему благочестию и проникался враждой к господствующей церкви, враждой, не допускавшей ни снисхождения, ни беспристрастного рассуждения. Таким он остался и на всю жизнь. Судя по фотографическому портрету, снятому с него в городе Черновицах незадолго до смерти, это был человек воли непреклонной и энергии необычайной. Длинное, худощавое лицо с прямым, красиво очерченным носом, крутой лоб, умные, проницательные глаза под густыми бровями, легкая улыбка на губах и небольшая борода — вот какова была наружность этого человека, сделавшегося едва ли не самым замечательнейшим деятелем в русском расколе. По отзыву всех знавших его, это был человек обширного ума, живого характера, обладавший редким даром слова и умевший привлекать к себе сердца окружавших.[397] Жизни был он самой строгой и правил самых честных. В его положении он мог бы нажить огромное состояние, но, прожив век свой нестяжательным иноком, не только ничего не оставил по смерти, но все, что имел, пожертвовал на созданную им белокриницкую митрополию. Ему стоило лишь захотеть — и омофор тотчас же был бы у него на плечах; ему стоило только слово сказать — и его сделали бы не только епископом, но даже самим «митрополитом всех древлеправославных христиан»; но, уклоняясь от всяких почестей, Великодворский умер простым монахом. Уважение, которым он пользовался у старообрядцев, доходило до благоговения: каждое слово его считалось святым. Он был душой старообрядческой иерархии: митрополиты только служили обедни, а действовал он. И пока был жив Великодворский, все держалось в Белой-Кринице, держалось единственно его умом. Как скоро он умер — все пошло на иной лад. Не оставил по себе преемника Великодворский, и старообрядческая иерархия тотчас же по смерти его стала распадаться.
Едва старшие Великодворские достигли совершеннолетия, отец их умер, и хозяином нераздельного дома остался Петр Васильевич. Он оказался совершенно неспособным продолжать родительское дело. Каждый вечер зазывать проезжающих извозчиков, предлагая им дешевый овес и варево, и, перебраниваясь с соседями, каждое утро считаться с постояльцами, торгуясь и бранясь за каждую копейку, заготовлять сено, овес и другие припасы, приготовлять обеды и ужины, — все это было не под силу Петру Великодворскому, у которого с юных лет голова занята была совсем другими думами. К тому же хозяйки в доме не было, а без хозяйки держать постоялый двор невозможно. Вдова Великодворская вскоре после смерти мужа постриглась в иночество, приняв имя Алевтины,[398] сыновья были не женаты, а Наталья Васильевна в хозяйки не годилась. Между тем рекрутские наборы следовали один за другим, а семья Великодворских по ревизской сказке состояла из семи душ, стало быть, сдача рекрута была для нее неизбежна. Залежных денег на покупку квитанций не было, а Петр, Алексей и братья их не к тому были готовлены, не так росли и воспитывались, чтобы сделаться на всю жизнь солдатами. Завязанные еще отцом их знакомства с богатыми старообрядцами выручили на этот раз Великодворских и в то же время сблизили их с главами петербургского старообрядства. Раз Сергей Григорьевич Громов проезжал через Валдай и остановился у знакомых ему Великодворских. Побеседовав с гостем от писания, Петр Васильевич рассказал ему про свое горе, и Громов тотчас же дал ему денег на квитанцию. Чтобы заработать эти деньги, Алексей Великодворский поступил в услужение к Громовым и поселился в Петербурге на их «Графской бирже». Вслед за тем Петр Великодворский передал отцовский дом меньшим братьям, а сам поступил земским в местное волостное правление.
Алексей был начитан не менее брата и не менее его предан расколу, но, не будучи проникнут, как тот, духом аскетизма и не будучи склонен к мистицизму, имел более практический взгляд на жизнь и пошел по другой дороге. В скором времени его коротко узнали хозяева. Он понравился им своим умом, своею начитанностью, знанием богослужебного устава и беспредельной ревностью к древлему благочестию. Громовы стали отличать Алексея от других служителей, и вскоре кабальный работник с Графской биржи переселился в дом Сергея Григорьевича, сделался его другом, ежедневным собеседником «госпожи дому Израилева» и главным уставщиком Королёвской моленной. В его руках сосредоточилась сектаторская переписка петербургской поповщины с иногородними старообрядскими общинами. Он обзавелся семейством,[399] и Громовы отвели ему поместительную квартиру на своем дворе. Тогда Алексей Васильевич меньших братьев одного за другим поместил на службу к Громовым. Они частью жили в Петербурге, частью разъезжали по Новгородской и Олонецкой губерниям, исполняя поручения хозяев. Только Федор старший остался в родительском доме, но и он нередко гостил у Громовых в Петербурге.
Петр Великодворский недолго служил земским писарем. Не знаем причин, заставивших его оставить волостное правление; почитатели памяти его говорят, что деятельность земского не удовлетворяла Петра Васильевича, что ему хотелось более обширного поприща деятельности. Мистицизм и аскетизм, которыми он был проникнут с юности, не могли примирить его с обязанностями писаря. Оставив эту должность, он часто и подолгу гостил у брата в Петербурге, короче познакомился с Громовыми и в их доме завел обширные связи с старообрядцами разных местностей, особенно с стародубскими и ветковскими.
В русском народе ходит много сказаний о кладах, зарытых в старые годы разбойниками или спрятанных во время неприятельских нашествий. Места закопанных сокровищ народная фантазия окружила различными сверхъестественными существами, оберегающими древние драгоценности. В редкой местности не ходил слух о таких кладах. Есть даже рукописные тетрадки, в которых описываются местности каждого клада, условия, при которых можно им воспользоваться, и даже те страхи и наваждения нечистой силы, которые, однако, можно победить известными словами и обрядами. Петру Великодворскому сделалось известно одно из таких местонахождений дорогого клада. От кого-то он узнал, будто в погребу усадьбы одного помещика хранится в старину закопанный клад: золото, серебро, жемчуг и камни самоцветные, иконы старинные, чудотворные, разная утварь церковная древних лет. Разгорелось воображение Петра Великодворского при известии о таких сокровищах, дорогих не столько по ценности металла и камней, сколько по древности, ибо досужая молва говорила, будто бы святыне, зарытой в погребу, будет не менее тысячи лет… Но как достать такой клад? Как прийти в помещичью усадьбу с заступами и начать копать погреб?
Вполне уверенный в действительности клада, Великодворский подыскал товарищей и с ними отправился в Петербург, чтобы просить самого государя о дозволении вырыть клад из помещичьего погреба.
Онуфрий, епископ браиловский и наместник белокриницкого митрополита (ныне единоверческий инок), коротко знавший Великодворского, проживший с ним в любви и совете более пятнадцати лет, пользовавшийся полною его доверенностью, так рассказывает со слов его об этом деле: «Петр Васильевич валдайский с товарищами подавал прошение императору, чтобы было дозволено им клад у одного помещика на поместье в погребу вынуть: злато и серебро, иконы старинныя и чудотворныя сохраняются. Полиция (петербургская), следившая за подавателями прошения, их похватала. Они от просьбы отреклись на допросах».[400] Тогда, как Великодворский был в Петербурге по этому делу, ему привиделся странный сон. Видел он, что стоит перед ним Николай Чудотворец в голубой фелони с Евангелием в левой руке. Отставив в сторону правую руку, святитель благословил спящего и сказал: «все есть, как меня видишь». Сон этот произвел сильное впечатление на Петра Васильевича. Он рассказал его близким, и те решили, что сновидение предвещает счастливый исход дела о кладе. Когда же клад не достался, Великодворский стал объяснять свой сон предвестием какого-то важного дела, которое ему суждено совершить. Впоследствии, когда он всецело предался устроению заграничной митрополии, он всегда держал в памяти странное сновидение и непонятную фразу, им слышанную, без малейшего сомнения веря в успех начатого предприятия, для большинства казавшегося несбыточным. Когда же достиг он цели, написал «Сказание о явлении святителя Николая» и, сообразно с сновидением, заказал в России местную икону Николая Чудотворца, в рост человеческий, в голубой ризе, с евангелием и с отставленною в сторону благословляющею рукой. Эта икона поставлена им в Белой-Кринице, в большой монастырской церкви, у северных дверей на левой стороне.[401] Липоване очень уважают эту икону.
Сон имел решительное влияние на дальнейшую судьбу Петра Великодворского. С детства склонный к мистицизму, самую мысль о случайности сновидения почитал он за греховную и всеми силами души верил, что оно предвещает ему нечто особенное, предрекает совершение великих дел, к исполнению которых он предназначен судьбою. Утвердившись в этой мысли, он решился оставить мир и принять иночество, к которому давно имел стремление. Оставив гостеприимный дом Громова, Петр Васильевич уехал из Петербурга, недолго пробыл на родине и отправился в Стародубье. Здесь, переходя из монастыря в монастырь и присматриваясь к жизни иноков, не нашел обители, которая хотя бы сколько-нибудь соответствовала составленному им понятию о монашестве. Распущенность нравов в Стародубье поразила молодого аскета, и он бежал в пределы ветковские. Здесь, в пустынном монастыре Лаврентьеве, Петр Великодворский поступил послушником к иноку Аркадию (Шапошникову), впоследствии лаврентьевскому игумену, а затем епископу славскому. Петр Васильевич жил при нем немало времени, занимаясь изучением старых книг и пребывая в жизни созерцательной.
Кроме братьев Великодворских, еще несколько человек живало у Громовых в качестве приказчиков, не занимаясь коммерческими делами, но служа в Королёвской моленной. Из петербургской городской думы получали они приказчичьи свидетельства с той лишь целью, чтобы не быть в числе людей, проживающих в столице без определенных занятий, и тем не обратить на себя внимания полиции. Не только дьячки, уставщики, певцы и другие причетники Королёвской моленной, но и значительная часть богаделенных стариков, проживавших при ней, также значились официально громовскими приказчиками и служителями. В числе их особенно замечателен был земляк Великодворских, валдаец родом, Игнатий Еремеевич Чистяков, человек ловкий и большой мастер сманивать в раскол православных священников и иеромонахов. Некоторое время жил у Громовых мещанин посада Крылова,[402] Зверев, человек ловкий, бойкий и чрезвычайно энергический. Он не был большим начетчиком, не был знатоком уставов старообрядства, но за древлее благочестие готов был в огонь и в воду. Этот пылкий молодой человек энергией едва ли не превосходил самого Петра Великодворского, уступая ему во всех других отношениях. За старую веру он готов был сложить голову, и немало бывало с ним хлопот у Громовых. Нередко, особенно, как, бывало, попадет ему в голову, Зверев начинал при посторонних ругаться над православною церковью и собираться идти в синод для обличения его членов в мнимой неправоте господствующей церкви. Громовы сочли опасным держать при себе такого беспокойного человека и постарались под благовидным предлогом выпроводить Зверева из Петербурга. Впоследствии, приняв монашество, с именем Алимпия, и переменив за границей фамилию Зверева на Милорадова, он приобрел громадную известность в старообрядстве.
Монахи и монахини, приезжавшие в Петербург из разных скитов и монастырей за сборами, обыкновенно привитали в странноприимных покоях при Королёвской моленной, кроме взысканных особыми милостями и расположением Громовых, Дрябиных или Каретника. Такие счастливцы останавливались в их домах. Все они, по возможности, исправляли при моленной чередовую службу. Из скитов керженских, пермских, уральских и иргизских мало приезжало в Петербург,[403] эти держались больше Москвы. С петербургской поповщинскою общиной в постоянных и близких сношениях находились преимущественно черниговские, ветковские, киевские и бессарабские монастыри. Таким образом старообрядские общины обеих столиц как бы разделили между собой Россию. К Рогожским тянула восточная часть, к Королёвским западная. Казаки линейные и донские тянули, однако, больше к Королёвским, что зависело от постоянного пребывания в Петербурге чередовавшихся команд, входивших в состав собственного его величества конвоя и состоявших в то время поголовно из раскольников.
Когда на Рогожском происходили совещания по случаю оскудения священства и Авфоний Кузьмич призывал русское старообрядство к основанию независимой иерархии, из Бессарабии ехал в Петербург молодой инок Геронтий, только что избранный настоятель Серковского старообрядского монастыря.[404] Этот человек замечателен в истории русского старообрядства не менее Петра Великодворского. Помещичий крестьянин Серпуховского уезда, сельца Ермолова,[405] Герасим Исаевич Колпаков с рождения (1803 г.) находился в расколе поповщинского согласия и, по собственному его сознанию, с детства получил стремление к иноческой жизни. Выучившись читать, он предался чтению и изучению уважаемых старообрядцами книг. Одаренный от природы редкими способностями ума, еще в отроческих летах он обратил на себя внимание окрестных ревнителей раскола, не без основания ожидавших, что из Герасима выйдет замечательный деятель по делам их веры. Жизнь барщинного крестьянина немного лестного сулила ему в будущем; притом семья, к которой принадлежал он, состояла из четырех душ; он был младший брат и притом холостой,[406] стало быть, ему грозила участь, вместо иноческой камилавки, носить солдатскую шапку. Девятнадцати лет Герасим женился на однодеревенской девушке Степаниде, но через несколько месяцев после брака ушел из Ермолова с годовым паспортом и более туда не возвращался. Этот побег был в 1822 году. Замечательно, что в один год (1803) родившиеся, в один год (1822) и бежали ради аскетических подвигов: Кочуев из Горбатова от родителей, а Колпаков из Ермолова от беременной жены. Это были люди, которым впоследствии суждено было сделаться главными деятелями при устройстве белокриницкой митрополии.
Тогда все беглые великоруссы, особенно помещичьи крестьяне, стремились в Новороссию. Те из них, которые держались старообрядства, уходили преимущественно на берега Днестра, где и заселили слободы, бывшие дотоле весьма незначительными, как, например, нынешний город Маяки, Плоское, Куничное (Куница), Грубно, Кулишовку и другие. Герасим Колпаков пошел проторенным путем в эту сторону и в 1823 году, поселясь в Серковском монастыре, приписался к нему, вероятно, по фальшивому паспорту, и платил податной оклад.[407] Здесь он принял малое пострижение и получил имя Нектария.[408] Жившие в Бессарабии старообрядцы имели постоянно сношения с своими единоплеменными единоверцами — липованами, поселенными в сопредельных Буковине, Молдавии и Турции. Братия Серковского монастыря нередко посещала молдавские монастыри и липован, населявших четыре слободы в Буковине. Ходить за границу Колпаков начал, вероятно, с 1826 года.[409]
В 1830 году, в последних числах августа, старообрядческие иноки Нектарий и Ефрем с австрийскими паспортами перешли через границу в Волынскую губернию. Император Николай Павлович, рассматривая ведомость волынского губернатора об иностранцах, прибывших из-за границы, заметил имена Никитария (?) и Ефрема и повелел на будущее время не впускать подобных иностранцев в пределы русского государства.[410] Едва ли этот Никитарий не был Колпаковым. В начале 1831 года он находился в Серкове[411] и в Куреневском старообрядском монастыре,[412] где с 1827 или 1828 года жила его мать, принявшая также пострижение. Около того же времени Нектарий принял пострижение в великий образ, причем получил имя Геронтия.
Двадцативосьмилетний Геронтий, со сборною книжкой Серковского монастыря, отправился в 1831 году в Петербург к королёвским благодетелям. Вероятно, завернул он по дороге в родное Ермолово, увидел покинутую жену и еще не знавшую отцовских ласк девятилетнюю дочь… Когда Геронтий направлял путь из Москвы к Петербургу, его жена Степанида с девятилетней дочерью бежали из Ермолова… Впоследствии обе они жили в Черкасском монастыре, где Пелагея Герасимова воспитывалась под надзором и попечением матушки игуменьи Манефы.
Геронтий, по словам покойного Надеждина, лично его знавшего, был человек без образования, но удивительно ловкий, распорядительный и большой краснобай.[413] По отзывам близко знавших его старообрядцев, он был хорошим начетчиком, но мало разумел силу писания. Зато был отличным хозяином и домостроителем и в качестве монастырского настоятеля был человек незаменимый. Предприимчивость Геронтия не знала никаких препятствий: действуя с неустанною энергией, он всегда с успехом выходил из самых затруднительных обстоятельств. Жизни был строгой и вел себя прилично, с достоинством. В Петербурге Геронтий был замечен Сергеем Громовым, и тот приблизил к себе серковского сборщика. Весной 1832 года, когда московские послы приехали в Петербург, Геронтий жил у Громова, проводя дни и ночи в задушевных беседах с Алексеем Васильевичем Великодворским.