1. ВШЕСТВИЕ В ИЕРУСАЛИМ
I
Вшествием в Иерусалим начинаются страсти Господни.
Прежде чем говорить о самом деле, надо бы понять слово или хотя бы только, услышав его, удивиться, почему Церковь называет такое дело таким словом — наследием от нечестивейшей для нее, «бесовской» мистерии бога Диониса. «Бесы, узнав через иудейских пророков о скором пришествии Господа, поспешили изобрести басню о боге Дионисе, дабы распространить ее среди эллинов и других народов, там, где, как знали они, поверят этим пророчествам: бог Дионис, будто бы растерзанный на части, вознесся на небо», — учит св. Юстин Мученик в середине II века и, может быть, сам учению своему ужасается.[691] Но вот, вопреки этому, Церковь величайшую святыню свою, искупительные страдания Богочеловека, называет тем же словом, каким в дохристианских таинствах названы страдания «бога-беса»: «Страсти», πάθη. Между «растерзанием» Вакха, diaspasmos, и «распятием Логоса» устанавливают связь, хотя бы только от противного, не одни еретики-гностики,[692] но и такие православные учителя Церкви, как св. Климент Александрийский: «Вечную истину видит и варварская и эллинская мудрость в некоем растерзании, распятии, — не в том, о коем повествует баснословие Дионисово, а в том, коему учит богословие вечного Логоса».[693]
Если прав Гераклит: «Логос прежде был, нежели стать земле»;[694] прав Августин, что «христианство было всегда, от начала мира до явления Христа во плоти»;[695] прав Шеллинг, что «всемирная история есть эон, чье содержание вечное, начало и конец, причина и цель — Христос»; и если мы верно угадали тайну Востока и Запада — того, что миф называет «Атлантидою», Откровение — «допотопным», а наука — «доисторическим» человечеством, — откинутую назад на все человечество, в мистерии-мифе о страдающем Боге, тень Христа, —
это есть тень будущего, а тело во Христе (Кол. 2, 17);
если все это верно, то Церковь, соединяя в слове «Страсти», πάθη, passio, свой совершенный религиозный опыт с предчувственным опытом всего человечества, поступило с божественной мудростью.
II
Так же удивительно, и, кажется, только от двухтысячелетней привычки мы и этому уже не удивляемся, — что Церковь, считая греховною всякую «страсть», а святым — лишь «бесстрастие», не побоялась назвать величайшую святыню свою «Страстями».
Что такое «страсть»? Крайнее во всем духовно-телесном существе человека напряжение воли. В слабых, не очень страстных желаниях человек знает, или думает знать несомненно, что желает себе добра, а не зла, все равно в чем — в низшем ли наслаждении, физическом, или в высшем духовном блаженстве; знает, что хочет не погубить, а спасти душу свою. Но по мере того, как напряжение воли растет, желание становится все более страстным, — воля раздвояется, противоречит себе и противоборствует: человек все меньше знает, чего хочет себе, — добра или зла, блаженства или страдания, душу свою погубить или спасти, пока, наконец, на последних пределах страсти перестает это знать уже совсем. Воля в страсти у человека раздвояется так же, как у стоящего на краю пропасти, когда он хочет от нее бежать, спастись и броситься в нее, погибнуть. Здесь, на крайней точке страсти, с волей происходит нечто подобное тому, что с разумом, на той же крайней точке, — в логических противоречиях, антиномиях (конец — бесконечность пространства и времени, делимость — неделимость материи, свобода воли и необходимость), где разум сам на себя восстает, рушит свой собственный закон тождества, говорит одному и тому же «да» и «нет», как бы изнемогая в агонии, смертном борении с безумием. Та же агония постигает и волю в крайнем безумии страсти. Это всего очевиднее в сильнейшей из всех страстей — половой, где не только физическая боль становится иногда наслаждением для грубой похоти, но и духовное страдание — блаженством для нежнейшей любви; где одно с другим неразделимо смешаны, как два разделенные в корнях, а в верхушках сросшиеся дерева, так что любящий иногда не знает, чего хочет — ласкать или терзать любимую, умереть за нее или ее убить.
III
Помня, что от наших страстей человеческих до Страстей Господних — как от ада до неба, будем помнить и то, что один закон противоборствующих сил господствует и здесь, в небе, и там, в аду: разуму непостижимое, рушащее логический закон тождества, противоречие воли; «да» и «нет» одному и тому же; душу свою погубить и спасти; страх страдания и страсть к страданию.
Богом одержимые Мэнады растерзывают божеское тело так: за руки и за ноги привязывают к двум пригнутым до земли стволам деревьев, и когда отпущенные вдруг стволы разгибаются, то раздирают тело надвое. Здесь, между деревьями, мгновенно, а там, на одном дереве креста, длительно растягивается тело, как бы тоже раздирается в противоположные стороны — влево и вправо, вниз и вверх. Как бы геометрия человеческой и божеской воли в Страстях Господних и наших — вот что такое Крест.
Можем ли мы не то что постигнуть, но хотя бы только увидеть небо Страстей Господних, только поднять к нему глаза из ада страстей человеческих? Можем. Если «Логос — прежде был, нежели стать земле», если «в начале было Слово» распятое, — Агнец, закланный от создания мира, и «все через Него начало быть» (Ио.1, 1–2), то семь дней творения — семь дней Страстей Господних, в них же вся тварь, — не только человек, но и мошка однодневная участвует. Воля наша, в смертном борении, в агонии страстей — страданий человеческих, — такая мошка однодневная — Страстей Господних причастница.
IV
Прежде чем подходить к евангельским свидетельствам о Страстях Господних в поисках не божеского (этого нам нечего искать, мы и так этим пресыщены в церковном догмате), а в поисках человеческого, самого нужного нам в эту именно роковую минуту всемирной истории, — мы должны сделать выбор между двумя возможными исходными точками: темным, стыдным, страшным, но все-таки живым, вечнодвижущимся опытом страстей человеческих и лучезарным, но бесстрастным, неподвижным церковным догматом о Страстях Господних. Церковь сделала выбор: догмат приняла, отвергла опыт. Если же все еще называет «Страстями» страдания Сына Божия, то, может быть, только по глухой и все более глохнущей памяти о неведомом и уже невозможном для Церкви опыте таких святых, как ап. Павел и Франциск Ассизский, носивших крестные язвы Господни на теле своем и, судя по ним, обладавших таким опытным знанием Страстей, какого мы себе и представить не можем. Но если бы и сейчас мы могли только понять как следует, что значат или будут когда-нибудь значить для нас эти два слова: «Страсти Господни», то, может быть, мы нашли бы потерянный ключ к дверям, уже и в самом Евангелии замкнутым крепчайшим замком догмата — к самой нужной для нас и спасительной, не только божеской, но и человеческой, нашей же собственной тайне Страстей Господних, — к неизвестнейшей в Нем, Неизвестном, и самой близкой нам, братской тайне сердца Господня:
кто не несет креста своего, тот Мне не брат.
В небе Его Страстей и в геенне наших — одинаково действующий закон раздвояемой, раздираемой воли: «Хочу страдать, и не хочу; вольно иду на крест, и невольно; страсть к страданию — страх страдания», — в Нем и в нас одинаково действующий закон, — вот потерянный ключ к Страстям Господним.
V
Глупо жестоки ко всему человечеству те, кто полагает, будто бы человек Иисус, не будучи «трусом», не мог бы страшиться физических мук и смерти так, как страшился их, судя по Гефсимании. Немногим умнее, но еще жесточе к самому Господу те, кто хотел бы нас уверить, будто бы Он не мог страшиться их вовсе, будучи Сыном Божьим.
Только докетический «призрак», phantasma, мнимое подобие тела, а не такое Существо, как Он, с такою единственной, как у Него, способностью страдать духовно и физически, мог бы не страшиться вовсе физических мук распятия (что будет на него осужден по римским законам как «царь Израиля», знал, конечно, Иисус). Но этот страх — ничто перед тем, что Он, Сын Единородный, любящий Отца, как никто никогда не любил, будет «оставлен», «отвержен», «проклят» Отцом. Чтобы одолеть такой «страх страдания», какая нужна была «страсть к страданию»!
VI
Высшая, видимая нам у синоптиков точка Страстей Господних — «смертное борение» в Гефсимании, где раздвоение человеческой воли в Иисусе так очевидно-осязательно, что скрыть его нельзя ни под каким догматом, как режущее лезвие меча нельзя скрыть ни под какою тканью: разум уцелеет — сердце обрежется.
Авва, Отче!.. пронеси чашу сию мимо Меня; но не чего Я хочу, а чего Ты (Мк. 14, 36.)
Мог ли бы так молиться Господь, если бы не чувствовал, что две воли противоборствуют в Нем и еще неизвестно, какая из двух победит?
Так у синоптиков, но в IV Евангелии не так. Смертное борение, Агония, вспоминается и здесь, но не в Страстной Четверг, а за четыре дня до него, в Вербное Воскресенье, тотчас по вшествии в Иерусалим, при торжественных кликах народа:
Осанна! благословен грядущий во имя Господне, Царь Израилев? (Ио. 12, 13.),
на высоте земного величия, когда враги Господни, первосвященники и фарисеи, готовы признать себя побежденными:
что нам делать?.. Весь мир идет за Ним (Ио. 11, 47; 12, 19);
и сам Он о Себе свидетельствует:
пришел час прославиться Сыну человеческому (Ио. 12, 23);
и приходящий с неба Глас или гром свидетельствует:
и прославил (уже), и еще прославляю (Ио. 12, 29).
В этой-то «славе-сиянии», земной и небесной, вдруг наступает, как в светлый день — черная ночь, Агония, такая же, как в Гефсимании.
Ныне душа Моя возмутилась; и что Мне сказать? Отче! спаси Меня от часа сего?.. Ho на сей час Я и пришел. (Ио. 12, 27.)
Так же и здесь, как там, в Гефсимании, две противоречивые или согласно противоположные воли в одном человеческом сердце — Его и нашем, — как две с двух противоположных сторон, в один миг, в одно место ударяющие молнии.
В догмате — «Иисус Христос»; в опыте, Его и нашем, — все еще «Иисус и Христос», в догмате «Сын и Отец» — уже одно, в опыте, — все еще два.
Только один из всех учеников, Иоанн, возлежавший у сердца Господня, увидел в Нем «смертное борение», Агонию, задолго до Гефсимании. Знает об этом IV Евангелие больше синоптиков, но кое-что знают и они. Кажется, есть у Матфея намек на то, что это началось уже давно, в Кесарии Филипповой. Если так, то первую «агонию» от последней, Гефсимании, отделяют не дни, а месяцы.
Только что открыл Господь ученикам Своим тайну Креста:
Сыну человеческому должно пострадать (Мк. 8, 31),
и только что Петр начал «прекословить» Ему:
милостив будь к Себе, Господи! да не будет этого с Тобой, — ·
как «повелел ему Иисус грозно»:
отойди от Меня, Сатана! ты мне соблазн (Мт. 16, 22–23).
Мог ли бы Петр «соблазнить» Иисуса, не будь начала «соблазна» уже в самом Иисусе? Смел ли бы Петр «прекословить» Ему, если б не услышал в слове Его: «должно», — как бы хрусталя надтреснутого звук: «а может быть, и не должно»?
Между двумя словами — тем: «Сыну человеческому должно пострадать» и этим: «ты Мне соблазн», — не такое же ли «смертное борение», «агония» уже и здесь, в Кесарии, как там, в Гефсимании? Та агония — в молитве, эта — в молчании; но, может быть, и эта не меньше той. Воля человеческая, так же и здесь, как там, раздирается надвое. Точка Страстей Господних, ближайшая к страстям человеческим, — здесь. В этих трех словах, «ты Мне соблазн» — так, как нигде, Сын Божий — Сын человеческий — наш Брат.
Вот где закон волевых раздвоений отмыкает для нас уже в самом Евангелии крепчайшим замком догмата замкнутую дверь — человеческую тайну Страстей Господних.
VII
В исторической подлинности целого ряда свидетельств у Марка, а отчасти и у двух остальных синоптиков, о последнем пути Господнем в Иерусалим лучшая для нас порука — то, что сами свидетели не разрешают и даже как будто не видят слишком явных для нас противоречий. Кажется, Марк, «толмач» Петра, только записывает, что слышит от него, а Петр только вспоминает, что ему запомнилось.
Эти разрозненные, ни между собою, ни со всем окружающим не связанные ничем клочки воспоминаний похожи на рассеянные обломки какого-то неизвестного нам целого или на случайно уцелевшие вехи заглохшего пути. Где начинается путь и как продолжается, мы не видим; видим только, куда ведет, — на Крест. Но если бы мы могли соединить вехи, то, может быть, восстановили бы путь.
Вот первая веха.
После второго Умножения хлебов Иисус, по свидетельству Марка (8, 27), уходит «в селения Кесарии Филипповой», от Израиля — к язычникам, от своих — к чужим. Марк не знает, почему и отчего уходит; знает, может быть, Иоанн. После Вифсаидской вечери, когда народ понял, что Иисус не будет «царем Израиля»; и после Капернаумской утрени, когда, услышав: «Плоть Мою ядущий и кровь Мою пьющий имеет жизнь вечную» (Ио. 6, 54), — народ соблазнился, возроптал: «Какие жестокие слова! кто может это слушать?» (Ио. 6, 60) — «многие из учеников отошли от Него и уже не ходили с Ним» (Ио. 6, 66). Если отошли, отпали от Него ближайшие к Нему ученики, то тем более — весь народ. Это значит: не только Иисус отошел от народа, но и народ — от Иисуса; расхождение между ними, отвержение — взаимное.
Месяцы длится оно. Но после Преображения, открыв ученикам, что «Сыну человеческому должно пострадать», Иисус возвращается к Израилю, идет в Иерусалим
Вышедши оттуда (из Кесарии Филипповой), проходили они через Галилею, —
как бы «крадучись», «тайком», избегая, должно быть, населенных мест: таков именно смысл греческого слова παρεπορεύοντο. —
И не хотел (Иисус), чтобы кто-либо узнал Его. (Мк 9, 30.)
Нечто подобное бывало и раньше: в первый уход Его в пределы Тиро-Сидонские, —
вошедши в дом, не хотел, чтобы кто-нибудь узнал Его. (Мк. 7, 24.)
Судя по тому, что, выйдя уже из Галилеи, Он избирает вместо обычного для пасхальных паломников двухдневного пути через Самарию более далекий и трудный путь через пустынные горные дебри Переи, «страны за-Иорданские» (Мк. 10, 1), Иисус и на этом последнем пути скрывается, продолжает идти как бы «крадучись», «тайком», и если учит, то не весь народ, а только учеников, наедине.[696]
VIII
Ho вот вдруг меняется все.
Снова сходятся к Нему народные множества, и Он снова учит их, по обыкновению Своему.
Так у Марка (10, 1), и у Матфея (19, 1–2) так же:
множество народа шло за Ним, и Он исцелил их там, —
в стране за-Иорданской, Перее. Так же, хотя и в ином порядке событий, в IV Евангелии:
снова пошел за Иордан, на то место, где некогда крестил Иоанн, — в Вифавару-Вифанию, где путь из Переи в Иерусалим пересекается Иорданом.
Многие же пришли к Нему (туда) и говорили, что… все, что сказал о Нем Иоанн, было истинно.
И многие там уверовали в Него. (Ио. 10, 40–42.)
Здесь вторая веха пути. Только что Иисус уходил от народа и вот опять идет к нему; только что народ уходил от Иисуса и вот опять возвращается к Нему. Это слишком явное для нас, а для самих свидетелей как будто невидимое противоречие внешне не объяснимо, кажется, ничем, кроме внутреннего противоречия в воле самого Иисуса, а может быть, и в воле народа — действующего в них закона «волевых раздвоений», закона всех агоний: «страх страдания — страсть к страданию».
Что-то произошло между этими двумя вехами пути; что-то в самом Иисусе и в народе изменилось. Что же именно?
Тотчас по исповедании Петра в Кесарии Филипповой: «Ты — Христос, Сын Бога живого», —
начал (Иисус) открывать ученикам Своим, что должно Ему идти в Иерусалим (Мт. 16, 21.);
потому что не бывает, чтобы пророк погиб вне Иерусалима. (Лк. 13, 33.)
Это Он помнит всегда; может быть, и теперь вспоминает. Что Ему Иерусалим?
Город, стоящий на верху горы, не может укрыться. (Мт. 5, 14.)
«Город великого Царя» (Мт. 5, 35), Иерусалим, стоящий на верху такой горы, как ни один из городов земли, бывших и будущих, есть высшая точка мира; высшая же точка Иерусалима, отовсюду виднейшая, — Крест.
Когда вознесен буду от земли, всех привлеку к себе. (Ио. 12, 32).
Когда вознесете Сына человеческого, тогда узнаете, что это Я. (Ио. 8, 28.)
Прошлым будет все во всемирной истории; это одно — Крест — будет всегда настоящим; исчезнет все; это одно — Крест — видимо будет всегда.
Никто, зажегши свечу, не ставит ее в сокровенном месте или под сосудом; но на подсвечнике, чтобы входящие в дом видели свет. (Лк. 11, 33.)
Вот что для Него Иерусалим: не было в мире и не будет такого, для такой свечи, подсвечника. Это понял, увидел народ и стремится к Нему, летит на Него, как ночной мотылек на свечу; хочет в Нем сгореть и не хочет.
Близ Меня — близ огня; далеко от Меня — далеко от Царства.[697]
Это и весь мир увидит:
Весь мир идет за ним (Ио. 12, 19), —
хочет в Нем сгореть и не хочет: страх огня — страсть к огню. Эта агония мира тогда началась и уже не кончится, пока мир не сгорит в Его огне, как ночной мотылек.
IX
Что произошло тогда в Иисусе, лучше всего можно понять по тому, что произошло тогда же в народе. Началось, и это уже давно, в Кесарии Филипповой.
Когда сошли они с горы (Преображения), встретило Его множество народа. (Лк. 9, 37.)
И вдруг, увидев Его, весь народ удивился (ужаснулся,), и, подбегая (устремляясь) к Нему, приветствовал Его (припадал к Нему, ήσπάζαντο.) (Μκ. 9, 15.)
Что в Нем «удивляет» — «ужасает» народ? Кажется, горней славы, Преображения, все еще не сошедший с лица Его свет («лицо Его просияло как солнце», Мт. 17, 2) и жертвенной обреченности новый знак. Там, в Кесарии, видели это, может быть, язычники, — чужие; здесь, в Иудее, увидит Израиль, — свои.
Ce, Агнец Божий, взявший на Себя грех мира. (Ио. 1, 29),
этот пророческий клик снова и по-новому слышится людям по всей великой равнине от Вифавары до Иерихона в эти дни второго крещения уже не водой, а кровью.
Можете ли креститься крещением, которым Я крещусь?..
— Можем. (Мк. 10, 38–39.)
Слишком легок ответ. Но как бы люди ни приходили к Нему, Он не отвергает их:
приходящего ко Мне не изгоню вон. (Ио. 6, 37.)
В эти-то дни и увидели, может быть, люди в лице Его то, что так хорошо изображает «живописец» Лука (9, 51):
когда же наступили дни Его вознесения (отшествия, то устремил Он лицо Свое, на путь в Иерусалим.
Эту новую в Нем «устремленность» видят, может быть, все, и сами за Ним устремляются.
X
Если то, что врачи называют «чувством вдаль», «телепатией», а все люди — «предчувствием», — странная, как бы не назад, а вперед, не к прошлому, а к будущему обращенная память, — свойственна не только отдельным людям, но и целым народам, даже всему человечеству в его роковые минуты, в «чувстве Конца», «Апокалипсиса», — то восходившие за Иисусом в Иерусалим человеческие множества могли испытывать нечто подобное.
То, что о Мне, приходит к концу (Лк. 22, 37), —
скажет Царь Израиля; то же мог бы сказать в те дни и сам Израиль. Воет и пес к пожару, и бык мычит, идя на бойню; как же было Израилю, а может быть, и всему человечеству конца своего не предчувствовать?
Кровь Его на нас и детях наших (Мт. 27, 25),
— скажет Израиль, и сбудется.
…Камня на камне здесь не останется: все будет разрушено (Мт. 24, 2);
…ce, оставляется вам дом ваш пуст (Мт. 23, 38), —
скажет Царь Израиля, и тоже сбудется. Это, может быть, уже и тогда, на пути в Иерусалим, чувствуют все «чувством вдаль», «телепатией».
…Крещением должен Я креститься, и как Я томлюсь, пока сие совершится. (Лк. 12, 50.)
В это-то смертное «томление», «борение» Свое, «агонию», и вовлекает Он всех, идущих за Ним. Кто за кем идет, кто кого ведет. Он — их или они — Его, этого еще не знают они, не знает, может быть, и Он сам.
Час Голгофы, Искупления, наступает, такой же великий и страшный для всего человечества, как час грехопадения. «То, что о Мне, приходит к концу», — могло бы сказать в те дни и все человечество, потому что вся остальная всемирная история будет только началом Конца.
Будет или не будет совершено на земле величайшее из всех злодеяний — убийство людьми Сына человеческого, Сына Божия; скажут или не скажут люди, как злые виноградари, увидев сына:
это наследник; пойдем, убьем его, и наследство будет наше (Лк. 20, 14),
этого еще не знает Сын; не хочет знать и Отец:
Сына моего возлюбленного пошлю; может быть, увидев Его, постыдятся. (Лк. 20, 12.)
В догмате все ясно, как в таблице умножения, и так же бесстрастно; а в опыте — Страсти Господней и наши, Его «агония» и наша, — «может быть» — до конца мира.
XI
Были же они в пути, восходя в Иерусалим; и шел Иисус впереди них, и, следуя за Ним, ужасались они. (Мк. 10, 32.)[698]
Если человек идет на слишком верную смерть, то это, кажется самоубийством.
Неужели Он убьет Себя? (Ио. 8, 22), —
скажут иудеи, враги Его; то же могли бы сказать и друзья Его, все шедшие тогда за Ним. Вот чему они «ужасаются».
Так же пойдет Он один, впереди всех. Вождь всего человечества, на приступ подоблачной крепости — царства Божия, и так же, следуя за Ним, будет ужасаться все человечество.
И, подозвав Двенадцать, начал им опять говорить о том, что будет с Ним: вот, мы восходим в Иерусалим, и Сын Человеческий предан будет первосвященникам и книжникам: и осудят Его на смерть, и предадут язычникам; и поругаются над Ним, и будут бить Его, и оплюют Его, и убьют. (Мк. 10, 32–34).
Но они ничего из этого не поняли; были слова сии сокровенны для них, и они не уразумели сказанного. (Лк. 18, 34.)
А спросить Его боялись. (Мк. 9, 32.)
Как могли бы не понять, если бы слова Его звучали для них в опыте, так же, как для нас — в догмате; если бы не слышалось им в слове «будет»: «а может быть, и не будет»: в слове «должно»: «а может быть, и не должно»? — «Авва Отче! все возможно Тебе; пронеси чашу сию мимо Меня» (Мк. 14, 36), — эта агония Сына и мира, — как звук хрусталя надтреснутого в небесной музыке сфер.
XII
«Следуя за Ним ужасались» — и радовались. Радость и ужас перемежаются в них, как две воздушные струи осеннего вечера, холодная и теплая.
…Думали, что царство Божие откроется сейчас, — немедленно, (Лк. 19, 12.)
Здесь, в конце Блаженной Вести, происходит обратное тому, что в начале: «Царство Божие приблизилось» (Мк. 1, 15), — говорил Он тогда, и люди не верили Ему; царство Божие отдалилось, —
в дальнюю страну пошел человек высокого рода, чтобы, царство получив, возвратиться. (Лк. 19, 12.);
жених полуночный «замедлил» (Мт. 25, 5), — говорит Он теперь, и опять люди не верят Ему, думают, что царство Божие наступит сейчас; жадно тянутся к чаше устами, но поздно: чаша прошла мимо уст.
Снова, как это уже было раз, глупо и жалко спорят о первых местах в Царстве: кому сесть по правую и кому по левую сторону Царя во славе Его (Мк. 10, 35–37). Думают только о себе — о Нем забыли; знают, что идет на крест, но не очень боятся: черной точкой в лучезарном небе Царства кажется им Крест.
XIII
Снова и здесь, в конце пути, так же как в начале, в Галилее, множества людские влекутся к Нему, как бушующие волны прилива к тихой луне.
Вечером в субботу, 30–31 марта, если верен счет дней Страстной недели и Господь был распят 6–7 апреля, — когда входит Он в Иерихон для последней перед Иерусалимом ночевки, такая толпа окружает Его, что мытарь Закхей, чтобы увидеть Его, влезает на смоковницу, а поутру, —
когда выходил Он из Иерихона, с учениками Своими и множеством народа, Вартимей… слепой, сидел у дороги, прося милостыни. (Мк. 10, 46).
И, услышав, что мимо него проходит народ, спросил: «Что это такое?»
«Иисус Назорей идет», — сказали ему.
И он закричал: «Иисус, Сын Давидов, помилуй меня!»
«Сын Давидов» — значит: «Мессия, Царь Израиля».
Шедшие впереди заставляли его молчать; но он еще сильнее кричал: «Сын Давидов, помилуй меня!» (Лк. 18, 36–39.)
Первый из людей понял, что нельзя молчать: «Если умолкнут (люди), камни возопиют» (Лк. 19, 40).
Нищий царя венчает на царство. Зрячие не видят, не узнают; узнал, увидал слепой.
Я пришел… для того, чтобы слепые увидели, а видящие ослепли. (Ио. 9, 39).
…Иисус, остановившись, велел привести его к Себе: и, когда тот подошел к Нему, спросил:
«Чего ты хочешь от Меня?» Он сказал: «Равуни, видеть!»
Иисус сказал ему: «видь!»
И он тотчас увидел и пошел за Ним, славя Бога. (Лк. 18, 40–43).
XIV
Путь из Иерихона в Иерусалим, на высоту двух тысяч локтей, извилистый, крутой, между голыми, обагренными марганцем, точно окровавленными скалами, — Путь Крови.
Шли, должно быть, весь день, с утра до вечера. Вдруг с одного из крутых поворотов у селения Вифагии на горе Елеонской, так же и теперь, как тогда, двадцать лет назад, Иисусу отроку, — открылась над многоярусным, плоскокровельным, тесносплоченным, темно-серым, как осиное гнездо, ветхим, бедным Иерусалимом великолепная, вся из белого мрамора и золота, громада, как бы снежная гора на солнце — сияющий Храм.
Двух учеников посылает (Иисус).
И говорит им: «Пойдите в селение, что прямо против вас; входя в него, тотчас найдете привязанного осленка, на которого никто из людей не садился; отвязав его, приведите его Мне.
Если же кто скажет вам: „Что вы делаете?“ — отвечайте: „Он надобен Господу“». (Мк. 11, 1–3.)
Этот рассказ повторяется у всех трех синоптиков почти дословно, с той лишь разницей, что у Матфея вместо «осленка» «ослица». Такие повторения — знак того, что виденное врезалось в память видевших неизгладимо и особенно для них значительно.
Несколько иной рассказ в IV Евангелии, где Иисус не посылает учеников за осленком, а сам находит его (12, 13), привязанного, должно быть, так же, как во II Евангелии, у ворот дома на «перекрестке двух улиц», кажется, при входе в тот же, как у Марка, «Смоковничий поселок», Вифагию, первое, после Иерихонской пустынной дороги, селение, уже городское предместье 9;[699] Сам Иисус отвязывает осленка и садится на него; если же удивленные хозяева спрашивают: «Что Ты делаешь?», то ученики, должно быть, объясняют им, Кому и для чего он надобен, и те отпускают его тотчас. Все это, конечно, естественней и вероятней, исторически подлинней, чем у синоптиков, так что здесь Иоанн как бы меняется с ними ролями: ближе к истории он, а они — к мистерии.
«Господом» нигде, никогда, во всем Евангелии Марка — вероятных «Воспоминаниях» Петра — не называют Иисуса ни ученики, ни сам евангелист; так называет Себя Иисус в первый и единственный раз только здесь.[700] Греческое слово κύρις, «Господь», если не вполне совпадает по смыслу с еврейским meschiah, «Мессия», «Помазанник», «Царь», то очень внутренне близко к нему. Что бы мы ни думали об исторической подлинности слова «Господь» в устах самого Иисуса, уже и то значительно, что, по воспоминаниям Петра, очевидца-слышателя, слово это было сказано Им; что в первый и единственный раз, именно тогда, при Вшествии в Иерусалим, Иисус говорит как бы всему Израилю — всему человечеству: «Я — Царь, Господь».
XV
Радуйся, дщерь Сиона! Дщерь Иерусалима, ликуй! Се, Царь твой грядет к тебе, кроткий, сидя на осленке, сыне подъяремной.
…И станут ноги Его в тот день на горе Елеонской, что перед лицом Иерусалима, к восходу солнца… День же тот будет единственный, ведомый лишь Господу. (Зах. 9, 9; 14, 4, 7.)
Слишком памятно всем, а Иисусу, конечно, особенно, потому что Ему одному понятно так, как еще никому во всем Израиле, во всем человечестве, это вещее слово пророка, одно из таинственнейших, на земле когда-либо сказанных слов о «кротком» (то, что Он — «кроткий», «мирный», «невоинственный», здесь главное), о кротком, на кротком осленке, «грядущем Царе Сиона»:[701] слово это слишком незабвенно памятно всем, чтобы могли не вспомнить о нем все, и больше всех Он, посылая учеников за осленком или найдя его Сам. Кажется, во всех четырех Евангелиях, «Воспоминаниях Апостолов», по глубокому слову Юстина, исторически подлинно, точно и твердо одно:[702] в тот день и час, при Вшествии в Иерусалим, ничего с Иисусом не делается, — Он сам делает все: сам берет на Себя почин мессианского, царского Вшествия и всю за него ответственность; сам дает к нему народу первый знак, как бы исполняя Свой тайный и давний замысел; миру внезапно «являет Себя» (, Ио. 21, 1); как бы опять, но здесь уже не словом, а делом говорит всему Израилю — всему человечеству: «Я — Царь».
Вот, кажется, третья веха все на том же заглохшем пути Страстей Господних; третье, для самих свидетелей неразрешимое или невидимое, но слишком для нас явное противоречие двух свидетельств: там, на горе Вифсаидской, по Умножении хлебов. Царство отверг Иисус, бежал от него, а здесь, на горе Елеонской, сам идет к нему, принимает его, хотя уже не так, а обратно тому, как было предложено там. Два Мессии — два Царя: один — с мечом, на боевом коне; другой — безоружный, на мирном осле. Сделать между ними выбор надо было всему Израилю — всему человечеству.
XVI
И привели к Нему осленка, и поспешно накинули на него, одежды свои, —
чтобы Царю было мягче и выше сидеть на хребте ослином — царском престоле.
И сел на него (Иисус). Многие же постилали одежды свои по дороге, —
чтобы мягче ступало копыто осла по камням дороги.
И резали травы с лугов, и постилали их по дороге, —
Ярко-зеленый, с радужным узором весенних цветов, великолепный ковер: не было такого и у царя Соломона, во славе его.
«Травы постилали» — по свидетельству Марка (11, 8), а по свидетельству Матфея (21, 8), — «ветви с дерев», Здесь, на Масличной горе, почти единственное дерево — «олива мира».[703]
Хвали, Иерусалим, Господа… ибо Он утверждает в стенах твоих мир. (Пс. 148, 1–2).
«Пальмовые ветви», у них в руках, по свидетельству IV Евангелия (12, 13), — как в победном шествии.
XVII
В I Евангелии (21,2–7) вместо «осленка», неезженного (без чуда на таком далеко не уедешь), — проще, ближе к сельскому быту и ласковей — «матка-ослица», с осленком, бегущим, должно быть, за нею, неуклюжим, вислоухим, длинноногим, смешным; или чудесно-покорно, с накинутыми и на него для мягкости одеждами, идущим рядом с нею, чтобы служить подножием ног Господних. Ослик этот — как бы игрушечный, да и все такое же — милое, детское:
из уст младенцев и грудных детей Ты устроил хвалу (Мт. 21, 16), —
детское, райское, не как в настоящем железном веке войны, а в Золотом веке мира, бывшем и будущем.[704]
Осанна Сыну Давидову! —
первый, может быть, воскликнул узнавший — увидевший слепец Вартимей. И одного этого клика довольно, чтобы подхватила его вся толпа, как искры одной в сухом лесу довольно, чтобы вспыхнул пожар.
И впереди идущие, и сопровождающие (все) восклицали:
Осанна!
Благословен Грядый во имя Господне!
Благословенно грядущее во имя Господа царство отца нашего Давида.
Осанна в вышних! (Мк. 11, 9 — 10.)
Главное, однако, слово: «Мессия», «Христос», — умолчано, может быть, потому, что слишком для них свято и страшно.[705] Поняли сердцем, хотя бы только на миг, тайну сердца Господня: почему велел Он ученикам Своим, еще в Кесарии Филипповой, по исповедании Петра, никому не сказывать, что Он — Христос, Царь (Мт. 16, 20). Но другую, глубочайшую тайну сердца Его не поняли: почему не может быть Иисус Христом, Царем, в их смысле; владыкой рабов не может быть Освободитель.
Я не называю вас рабами: ибо раб не знает, что делает господин его; но Я назвал вас друзьями, потому что сказал вам все, что слышал от Отца Моего. (Ио. 15, 15.)
…Раб не пребывает в доме вечно; вечно пребывает сын.
…Если же Сын освободит вас, то истинно свободны будете. (Ио. 8, 35–36.)
Иисус еще не Христос — в жизни; только в смерти — воскресении будет Христом.
Жертву, когда ведут на заклание, венчают, — так и Его: только терновым венцом будет увенчан; только через Лобное место, Голгофу, взойдет на престол.
XVIII
Тайну Вшествия Господня, глубочайшую и особенно близкую нам, людям «второй Атлантиды», возможной гибели второго человечества, — угадывает лучше всех евангелистов Лука.
В радостных кликах Вшествия люди повторяют ангельскую песнь Рождества:
Слава в вышних Богу! Gloria in excelsis! (Лк. 2, 14) —
как будто зовут небожителей участвовать с ними в величайшей радости земли.
Хвалите Господа с небес,
Хвалите Его в вышних,
Хвалите Его все Ангелы Его! (Пс. 148, 1), —
этот зов земли будет услышан на небе: небо на землю сойдет; в Сыне — Отец «примирит с Собою все земное и небесное» (Кол. 1, 11), да будет царство Божие на земле, как на небе.[706]
Люди повторяют ангельскую песнь почти дословно, но не совсем.
Мир на небе и слава в вышних,
люди поют на земле, а на небе — Ангелы:
слава в вышних Богу и мир на земле, в людях доброй воли, (Лк. 2, 14).
Это значит: будет мир на земле, как на небе, если только люди пожелают мира. Но вот не пожелали. Царь мира с неба на землю сошел, и люди не узнали Его. «Мир на земле» — не смеют сказать: слишком хорошо знают, увы, что все еще на земле война. Но все-таки радуются так, как будто вечный мир уже наступил. Только тень его прошла по земле; но люди знают, что все железо войны растает некогда перед этой тенью, само как тень.
Первый на земле праздник вечного мира — вот что такое Вшествие Господне в Иерусалим — единственный на земле Град Мира («Салим», schalem, значит «мир»).
Просите мира Иерусалиму… Мир да будет в стенах твоих! (Пс. 121, 6–7.)
Все цари земные входят в Град человеческий с мечом:
все, сколько их ни приходило до Меня, суть воры и разбойники. (Ио. 10, 8.)
Царь мира единственный — Он, Сын человеческий; не было другого и не будет, от начала до конца времен.
…Мир оставляю вам, мир Мой даю вам; не так, как мир дает, Я даю вам (Ио. 14, 27).
«Мир Божий», pax Dei, против «римского мира», pax Romana, — вот всемирно-исторический смысл Вшествий.
«Мир, мир дальним и ближним», — говорит Господь. (Ис. 57, 19.) Тогда истреблю колесницы и коней боевых, и сломан будет бранный лук. И возвестит Он мир народам. (Зах. 9, 10.)
Перекуют мечи свои на плуги и копья свои на серпы; не поднимет меча народ на народ, и не будут более учиться воевать. (Ис. 2, 4.)
Там, на горе Вифсаидской, Иисус дал людям хлеб, умножил хлеба, а здесь, на горе Елеонской, дал мир; голод победил там, а здесь — войну, оба ига тягчайших сломал на шее рабов Освободитель.
Но вечного мира и хлеба лишь тень прошла по земле: может быть, это было и будет, а может быть, и не было — не будет. В этом-то «может быть» — вся агония Его Страстей и наших. Вшествие Господне в Град человеческий — всех человеческих мук, всех агоний всемирной истории — все еще недосягаемая цель.
XIX
И когда приблизился к городу, то, глядя на него, заплакал о нем, и сказал: о, если бы ты хотя в сей твой день узнал, что служит к миру твоему! Но это сокрыто ныне от глаз твоих.
Слово это, о мире, всем городам земли — всему Граду человеческому — сказано.
Радуются люди, поют, а Господь плачет. Дважды плакал: там, над могилою Лазаря, — о человеке, и здесь, над могилою Города, — о человечестве.
«О, если бы и ты — весь род человеческий — узнал, что служит к миру твоему!» И тотчас же после этого слова о мире — слово о войне:
ибо придут на тебя дни, когда враги твои обложат тебя и стеснят тебя отовсюду, и разорят тебя, и побьют детей твоих в тебе, и не оставят в тебе камня на камне за то, что ты не узнал времени посещения твоего. (Лк. 19, 41–42.)
Сказано и это слово, о войне, всему человечеству.
XX
«Час был поздний», вечерний, по исторически точному, вероятно, воспоминанию одного из двух очевидцев, Петра — Марка (11, 11), а по воспоминанию другого очевидца, Иоанна (12, 28–29), вечер был грозовой.[707]
Если грозовая туча, как это часто бывает весной на Иерусалимских высотах, надвинувшись с востока, от Мертвого моря, захватила внезапно все небо, кроме одной узкой полосы на западе, где туча ровно, как ножницами, срезана, то заходящее солнце, брызнув из-под нее снопами последних багровых лучей сквозь далекую сетку дождя, кинуло, может быть, вдруг несказанно печальный, как бы рыдающий, свет на радостные вайи Вшествия, и с чудною точностью исполнилось древнее пророчество:
день тот будет единственный, ведомый лишь Господу; ни день, ни ночь, — только в вечернее время явится свет. (Зах. 14, 7.)
И Его пророчество, вчерашнее, тоже исполнилось:
свет еще с вами на малое время: ходите, пока есть свет, чтобы не объяла вас тьма. (Ио. 12, 35.)
Не было никогда и не будет на земле такой печальной радости, как эта, — такого рыдающего солнца, как это, на весенних вайях Вшествия. Вечно грустны все земные весны с той весны; все заходящие солнца рыдают о зашедшем в тот день солнце царства Божия.
Радуются люди, поют, а Господь плачет: шествие победное для них — для Него похоронное. И в радостных кликах: «Осанна!» — Он один слышит: «Распни!»