Жалкая с юных дней игрушка в руках умных и глупых политиков, сначала невеста императора Карла V, потом английского короля Генриха VIII, Рената выдана была наконец за герцога Феррарского, сына Лукреции Борджия, Эрколе д'Эсте, в чьих жилах недаром текла, змеиному яду подобная, кровь Борджия: он был предательски лжив, сладострастен и жесток. Мужем не любимая и сама его не любившая, томилась она в чужой земле тоской по родине, и братья по вере, бежавшие из Франции, были для нее единственной отрадой в изгнании: только в их кругу дышала она воздухом родной земли.

Если бы не обломок варварских веков — Саличевский закон, отменявший престолонаследие по женской линии, то не Франциск Первый, а она была бы на престоле Франции. Это помнила Рената всегда, но память об этом только углубляла в ней чувство унижения.

Под черной, как бы монашеской, дымкой головного убора, падавшей на спину ее длинными складками, кое-как прятала она свой горб, и лицом была некрасива, но в голубых и глубоких, как небо, глазах, в нежной и грустной улыбке и тихом и ласковом голосе, в царственном благородстве движений было то, что иногда лучше красоты и дает женщинам большую власть над людьми, — очарование.[172]

«Только что она увидела и услышала Кальвина, как поняла, кто он такой, и сделалась другом его на всю жизнь, почитая в нем всегда особое орудие воли Божьей», — вспоминает Бэза.[173] Эта повторявшаяся в жизни Кальвина так часто, внезапная, как молния, влюбленность, «святая дружба», sancta amicitia, очень для него показательна: в ней сказывается, как и во многом другом, «творчески положительным действием», по слову Гёте, двойное, «демоническое», «радийное» в существе Кальвина.

Чтобы не быть узнанным в стане врагов, сановников Римской Церкви и членов св. Инквизиции, наполнивших дворец герцога Феррарского, Кальвин надел рясу католического священника, под именем Шарля д'Эспевилля, и, снова выбрив заросшую лысинку тонзуры, может быть, так же, как в детстве, почувствовал на голом темени жуткий холодок, как бы неземное веяние — дыхание Духа Нечистого.[174] Если бы люди узнали об этом обмане, то не только католики, но и протестанты могли бы усомниться, кто он такой — волк в овечьей шкуре, или овца — в волчьей. Гнусность этой лжи он сам, вероятно, чувствовал сильнее всех; если же все-таки шел на нее, то видно и по этому, как судорожно, жалко, беспомощно хватался, точно утопающий за соломинку, за всякую надежду или хотя бы только признак надежды найти все ту же необходимую точку опоры для своего рычага Архимедова — главной, всепоглощающей мысли и воли своей — сделать государственную власть, царство человеческое, орудием Царства Божия. Но после первой же беседы наедине с герцогиней Феррарской он, вероятно, понял, как смешно было надеяться найти что-либо подобное власти в этой королевской дочери, почти такой же бесправной и несчастной изгнаннице, как он сам; понял, вероятно, и то, что для посещения Феррары нельзя ему было выбрать времени хуже.

Герцог Феррарский, как добрый сын отечества, ненавидел всех чужеземцев, а особенно французов, находивших убежище у постылой жены его; а как добрый католик, ненавидел всех протестантов, особенно тех, кого та же постылая жена приютила. Давним желанием его было очистить свой дом от всей этой чужеземной и еретической нечисти. Вот почему он рад был тайной статье договора, заключенного с императором и Папой, об удалении из Феррары всех французских изгнанников и выдаче на суд св. Инквизиции тех из них, кто будет заподозрен в «Лютеровой ереси».[175]

Месяца через два по приезде Кальвина начались доносы и судебные следствия. Первым был схвачен молоденький мальчик, церковный певчий Жеганне (Jehannet), протестант, бежавший из Франции. Мальчик на допросе под пыткой назвал имена многих ближайших друзей герцогини, таких же, как он, протестантских беглецов. А через несколько дней схвачен был старый священник Турнейского прихода, Бушфор (Bouchefort) — тоже протестант; сделан был донос и на Кальвина.[176]

Плохо бы пришлось ему, если бы герцогиня не успела его предупредить вовремя и если бы не оказалась рядом с комнатой его потайная лестница. Может быть, боясь, чтобы дворец ее не сделался для него западней, выбрала она для него нарочно эту комнату. Но все же, спускаясь по лестнице, уже не в рясе католического священника, «Шарля д'Эспевилля», а в дорожном платье бродячего школяра, «Лукания», кутаясь в плащ и низко надвинув шляпу на лицо, он чувствовал себя опять на волоске от смерти, как тогда, в школе Форте, когда спускался из окна на скрученных жгутом простынях, и потом, когда бежал из Парижа, после дела «Воззваний». Зайцем опять прошмыгнул между двумя допросами, а может быть, и между двумя кострами, тех двух несчастных — молоденького певчего и старенького священника. Снова «заячий страх — заячий хвост». Лучше бы сразу конец. Но знал, что этой терзающей муке страха не будет конца. Вспомнил, может быть, ту подъемную лебедку, изобретенную, чтобы жечь еретиков на медленном огне: к точно такой же лебедке подвешен был и он на цепи; то в огонь опустят, то из огня подымут — жарят, как зайца на вертеле.