Город Женева в те дни—«Город Плачевный» — ад (Inf., III, 1: per me siva malle città dolente).[389] Кальвин — палач, в каком застенке — Божеском или диавольском — этого он, может быть, и сам иногда не знает.
Выкачан весь кислород из воздуха, и люди медленно задыхаются в нем, как в «пробковой комнате». Надо углубиться во все мелочи жизни, чтобы понять, как задыхаются.
Стоя у церковной кафедры, с которой Кальвин проповедует, сыщики наблюдают, как люди слушают проповедь. Двое схвачены за то, что усмехнулись, когда кто-то, заснув, упал со скамьи, а двое других — за то, что нюхали табак. Кто-то посажен в тюрьму за то, что сказал: «Церковь, слава Богу, не вся еще за пазушкой у мэтра Кальвина! (Il ne faut pas croire que 1'Eglise soit pendue à la ceinture de Maître Calvin!)».[390] Схвачен Робер токарь за то, что говорил: «Первородный грех — не от Адама и не от диавола, а от самого человека».[391]
Старую женщину едва не сожгли, как ведьму, за то, что она слишком долго и пристально глядела на Кальвина: «Как бы не сглазила». А молодую — присудили к вечному изгнанию за то, что она сказала, выходя из церкви: «Будет с нас и того, что Иисус Христос проповедовал!»[392]
Кто-то сказал во время сильной грозы: «Ладно, греми, греми, а мы все-таки в поле пойдем, и ничего нам не будет!»
За это сначала хотели его обезглавить, а потом, наказав плетьми, изгнали.[393]
Двое детей, съевших на церковной паперти, во время проповеди, «сладких пирожков на два флорина», высечены розгами, а маленький мальчик, ударивший мать свою, казнен смертью.[394] Людей хватали за лишнее блюдо, кроме двух, разрешенных по закону, — мяса и овощей; за чтение Амадиса Галльского; за модные туфли с разрезами и дутые на плечах и локтях рукава; за слишком искусное плетение женских волос, которым «Бог поруган в высшей степени» (grandement offensé); за один косой взгляд на француза-изгнанника; за катанье на коньках, за то, что люди плясали или только смотрели, как другие пляшут;[395] за то, что пахарь в поле обругал ленивых волов своих «рогатыми», что значит «диаволы», хотя сам Кальвин говорил с церковной кафедры людям: «Вы хуже скотов!»[396]
Кажется, еще немного, и людей хватали бы за то, что дышат не так, как угодно Кальвину. Этот больной, в чьих жилах течет не красная, теплая кровь, а ледяная, зеленая вода Леты, — самодержавный владыка жизни и смерти тысяч людей.
«Лучше с диаволом в аду, чем с Кальвином в раю!» — шептали в ужасе люди.[397] «Если не будет в нас радости земной, то мы не войдем и в Царство Небесное». — «Дал ли бы Господь такое благоухание цветам, если бы не желал, чтобы мы ими наслаждались?» — учит Кальвин.[398] Но все цветы земли вянут от одного взгляда «Черного Француза», и со всей плотью мира происходит то же, что с неисцелимо больной Иделеттой.
«Люди должны смеяться вовсю» («qu'on rie à pleine bouche»), — учит Кальвин.[399] Но слишком болезненная чувствительность его не выносит громкого смеха. Люди могут веселиться, смеяться, но так, чтобы не разбудить в темном углу их тюрьмы неземного, нежного Чудовища, исполинского Крестового Паука.
Вся Женева, как тюремная больница, и робкое веселье в ней, как больничная пища. Это дозволенное до какой-то черты веселье больных невыносимо для здоровых: лучше совсем не улыбаться, чем смеяться не вовсю. «Сверхъестественная Фурия», госпожа Ами Перрен, которая пляшет, смеется вовсю, — ближе к Брачному Пиру — Царству Божию, чем жалобно улыбающийся, смертельно больной Кальвин.
За восемь дней до смерти он велит перенести себя в большую столовую, где собираются к нему на ужин все женевские проповедники.
«Братья, это моя последняя трапеза с вами, — скажет он со слезами на глазах и будет стараться из последних сил развеселить гостей, а потом, велев унести себя, скажет: — Между нами будет стена, но она не помешает мне быть соединенным с вами в радости! (Je viens vous voir pour la dernière fois, car hors ce coup je n'entrerai jamais à table… Vue paroi entre deux n'empêchera point que je sois conjoint d'esprit avec vous)».[400]
Кальвин, благословляющий плоть мира, — умирающий на пиру жизни больной; всех живых, здоровых, пирующих заражает он своей смертельной болезнью. А эта, весь мир от него отделяющая «стена», есть тайна Предопределения — «ужасный Приговор» (Decretum horribile).