Радость возвестила людям, в безмолвии ночи, труба. Одна, другая, третья, и десятки, и сотни труб трубили Атонову песнь:
Чудно явленье твое на востоке,
Жизненачальник Атон.
Посылаешь лучи твои, — мрак бежит,
И радостью радуется вся земля!
Трубы трубили во всех концах города, отзываясь в горах многоголосыми гулами. Как петухи перекликаются, ночью солнце поют, так и эти трубы в тот предутренний час, когда сон людей смерти подобен, как пелось в Атоновой песне:
Люди лежат во тьме, точно мертвые:
Очи закрыты, головы закутаны;
Из-под голов у них крадут — не слышат во сне;
Всякий лев выходит из логова,
Из норы выползает всякая гадина;
Воздремал Творец, и безглагольна тварь.
Но спящих будила труба, как некогда Господень зов разбудит мертвых. Старики и дети, рабы и свободные, бедные и богатые, чужеземцы и египтяне — все бежали навстречу грядущему солнцу, богу Атону.
Дио проснулась от звука трубы в маленькой часовне Атонова храма, где спала в эту ночь, с хором певиц, игральщиц и плясуний, которые должны были сопровождать ее в пляске перед царем.
— Трубы трубят, трубы трубят! Вставайте, девушки! Солнце рождается, радуйтесь! — услышала она говор проснувшихся.
Обнимались, целовались, поздравляли друг друга с новым солнцем — новою радостью.
Взбежали на плоскую крышу храма.
Ночь была теплая; ветер с юга подул после полуночи, и вдруг потеплело. Белые, круглые, большие облака плыли по небу, как паруса. Мутно-пушистые звезды мигали, как задуваемые ветром огни, и ущербный, выщербленный месяц, желтый, как латунь, падал, опрокинувшись, на черные зубцы Ливийских гор.
Небо, воды, земля, злаки, звери — все еще спало; только люди проснулись. Город внизу кишел как муравейник. В окнах домов зажигались огни, плошки дымились на кровлях, факелы рдели на улицах, и темные толпы текли по ним, как темные воды. Слышался гул голосов, шелест шагов, топот копыт, грохот колес, ржанье коней, воинский клич, и надо всем немолчные зовы труб — Атонова песнь:
Чудно явленье твое на востоке,
Жизненачальник Атон.
Посылаешь лучи твои, — мрак бежит,
И радостью радуется вся земля!
— Вон, вон, царское шествие! Ну-ка, девушки, вниз, оттуда виднее! — закричала одна из глядевших с крыши Атонова храма, и все сбежали, слетели, как стая горлинок, на плоскую крышу ворот, ближайших к той улице, где проходило шествие.
— Царь идет! Царь идет! Ниц! Ниц! Ниц! — возглашали скороходы-вестники, сгибая голые спины, шагая в ногу и разгоняя жезлами толпу.
Впереди шли царские телохранительницы, амазонки хеттеянки, желтолицые, узкоглазые, широкоскулые, плоскогрудые, с чубами на бритых головах, с медными двуострыми секирами в руках, святым оружием Девы-Матери.
Потом — царедворцы: судьи, советники, военачальники, казначеи, писцы, жрецы, пророки, книжники, хлебодары, виночерпии, конюшие, ризничие, постельничие, брадобреи, портомои, белильщики, мироварники, и прочие, и прочие; все — в белых одеждах, в остроконечных туго накрахмаленных передниках; у всех — яйцевидно удлиненные накладками, бритые головы, «царские тыковки».
Потом — кадилоносцы, обильно возжигавшие куренья; дым их возносился белым, розовеющим в свете факелов облаком, и опахалоносцы, махавшие многоцветными, на длинных древках опахалами из страусовых перьев и живых цветов.
И наконец, двадцать четыре эфиопских отрока, черных, голых, только в коротких передниках из попугайных перьев, с продетыми сквозь ноздри золотыми кольцами, несли на плечах высокий, из слоновой кости, обитый листовым червонным золотом, покоившийся на львах, царский престол.
Дио ясно увидела леопардовую шкуру на узеньких, как бы детских, плечиках; очень простую, белую, длинную одежду-рубаху из такого прозрачного льна — «тканого воздуха», что сквозь нее сквозили на смуглых, худеньких, тоже как бы детских, ручках, немного повыше локтей, пестрые наколы — иероглифы Атонова имени; божеский посох в одной руке, бич — в другой; на голове — царский шлем-тиара — хеперэш, грушевидная, из бледного чама — сребро-золота, вся в лапис-лазуревых звездах-шишечках, с золотою, на челе, свившейся солнечной змейкой, Утой.
Все это увидела она, но на лицо не посмела взглянуть. «Ужо взгляну, когда буду плясать», — подумала и побежала наверх, на крышу Атонова храма.
— Ниц! Ниц! Ниц! Царь идет! Бог идет! — кричали скороходы-глашатаи, и люди падали ниц.
Шествие вступило во врата Атонова храма.
Храм Солнца, Дом Радости, состоял из семи многостолпных дворов с башенными вратами — пилонами, боковыми часовнями и тремястами шестьюдесятью пятью жертвенниками. Семь дворов — семь храмов семи народов, ибо, как сказано в Атоновой песне:
Все племена пленил ты в свой плен,
Заключил в узы любви.
Некогда «людьми», ромэт, были для египтян только сами они; все же остальные народы — «не-людьми»; а теперь все — братья, сыны единого Отца Небесного, Атона. Храм Солнца был храмом рода человеческого.
Семь дворов — семь храмов: первый — Таммуза вавилонского, второй — Аттиса хеттейского, третий — Адона ханаанского, четвертый — Адуна критского, пятый — Митры митаннийского, шестой — Эшмуна финикийского, седьмой — Загрея фракийского. Все эти боги-люди, страдавшие, умершие и воскресшие, были только тени единого солнца грядущего — Сына.
Семь открытых храмов вели к восьмому, сокровенному, куда никто никогда не входил, кроме царя и первосвященника. Там взносились, в вечном сумраке, шестнадцать Озирисов-великанов, алебастровых, бледных, как призраки, в туго натянутых мумийных саванах, в божеских тиарах, с божескими посохами и бичами в руках, — все на одно лицо — царя Ахенатона.
Миновав семь открытых храмов, шествие подошло к восьмому, закрытому. Царь вошел в него один, и, пока молился внутри, все ожидали у врат; когда же вышел, поднялись по наружной лестнице на плоскую крышу верхнего храма: верхний стоял на крыше нижнего.
Здесь возвышался великий жертвенник Солнца в виде усеченной пирамиды из желтоватых, как сливки, нежных, как девичье тело, известняковых глыб, с двумя, по бокам, отлогими, без ступеней, всходами. На верху пирамиды, на высоком помосте, горел неугасимый жертвенник, и тускло рдел над ним, на алебастровом столбике, зеркально-гладкий, из бледного чама — серебро-золота, солнечный круг Атона — высшая точка всего исполинского зданья. Первый и последний луч солнца всегда отражался на нем.
Царь, царица, царевны и царевич-наследник — только те, в чьих жилах текла кровь Солнца, — взошли на верх пирамиды, а на помост неугасимого жертвенника — только царь.
Люди кишели внизу на семи дворах, вверху, на пилонах, лестницах, крышах обоих святилищ: как бы возносилась живая гора людей, и высшая точка ее был один человек — царь.
— Славить иду лучи твои, живой Атон, единый вечный Бог! — возгласил он, протягивая руки к солнцу.
— Хвала тебе, живой Атон, небеса сотворивший и тайны небес! — ответил великий жрец Мерира, стоявший внизу, у подножья пирамиды. — Ты — в небесах, а на земле — твой сын возлюбленный, Ахенатон!
— Всем вам, роды пришедшие, роды грядущие, возвещаю путь жизни, — опять возгласил царь. — Богу Атону воздайте хвалу, Богу живому, и живы будете! Соберитесь и придите, все спасенные народы, обратитесь к Господу, все концы земли, ибо Атон есть Бог, и нет другого, кроме Него!
— Бог Атон есть Бог единый, и нет другого, кроме Него! — ответили несметные толпы внизу тысячеголосым гулом, подобным гулу волн морских.
Месяц зашел, звезды потухали. Ветер затих, облака рассеялись. Небо чуть-чуть посерело. Вдруг в этой утренней серости вспыхнул исполинский луч, пирамидоподобный, с основаньем на земле, с острием в зените, и затрепетали, заполыхали в нем опалово-белые трепеты, сполохи — Свет Зодиака, предтеча солнца.
Царь с супругой, дочерьми и наследником, сойдя с пирамидного жертвенника, вошли в стоявшую у восточной стороны его, узорчато расписанную и раззолоченную скинию.
Зазвучали флейты, зазвенели систры; послышалось тихое пенье, и медленное шествие жриц взошло по наружной лестнице на плоскую крышу храма, неся на плечах гроб. В гробу лежал закутанный в белый саван мертвец. Жрицы поставили гроб на темно-пурпурный ковер перед скинией.
Две плакальщицы стали, одна — в головах, другая — в ногах мертвеца, и запели, заплакали, перекликаясь, подобно двум богиням-сестрам, Изиде и Нефтиде, над гробом Озириса, брата своего. А остальные, голые, только с узким, пониже пупа, черным пояском и такою же повязкой стыда между ног, плясали исступленно-дикую, древнюю, колдовскую пляску Озириса-Баты, воскресшего бога, прорастающего колоса; стоя в ряд на одной ноге, подымали другую, все враз, опускали и опять подымали, всё выше и выше, так что, наконец, кончики ног вскидывались выше голов.
— Встань, встань, встань! О, Солнце солнц, о, Первенец из мертвых, встань! — повторяли, тоже все враз, под звоны систров и визги флейт. Это значило: «также высоко, как вскинуты ноги, колос, расти, мертвый, вставай!»
А плакальщики плакали:
Приди к сестре твоей, приди, Возлюбленный,
О, ты, чье сердце биться перестало!
Я — сестра твоя, на земле тебя любившая;
Никто не любил тебя больше, чем я!
Вдруг по телу мертвеца прошло содроганье, как по телу куколки, в которой шевелится бабочка, — трепет, подобный тем небесным трепетам-сполохам, как будто в теле и в небе совершалось одно чудо.
Медленно развились пелены смертные; медленно поднялась рука к лицу, как у просыпающегося от глубокого сна; медленно согнулись колени, локти уперлись в гробовое днище, и тело начало подыматься.
— Встань! Встань! Встань! — заклинали, колдовали колдуньи-плясуньи, вскидывая ноги выше голов.
Свет Зодиака потух в розовеющем небе. Рдяный уголь вспыхнул в мглистом ущельи Аравийских гор, и первый луч солнца блеснул на Атоновом круге.
В то же мгновенье мертвый встал, открыл глаза, улыбнулся, и в этой улыбке была вечная жизнь — солнце незакатное.
— Дио, плясунья, жемчужина Царства Морей! — послышался шепот в толпе царедворцев.
Жрицы-колдуньи, кончив пляску, пали ниц. Систры и флейты умолкли, кроме одной, все еще плакавшей; так одинокая птица плачет в сумерках.
На ложе моем, ночью,
искала я того,
кого любит душа моя, —
искала и не нашла его…
Выйдя из гроба, плясунья пошла навстречу солнцу. Тихо-тихо, как бы сонно, начала пляску: все еще в теле ее была скованность, мертвенность. Но, по мере того как солнце всходило, пляска делалась быстрее, быстрее, стремительнее. Голова закидывалась, руки протягивались к солнцу: падали белые ткани на темно-пурпурный ковер, обнажая невинное тело, ни мужское, ни женское — мужское и женское вместе, — чудо божественной прелести. Солнце лобзало его, и вся она отдавалась ему, соединялась, смертная, с богом, как любящая с возлюбленным.
Положи меня, как печать, на сердце твое,
как перстень — на руку твою,
ибо крепка любовь, как смерть! —
плакала флейта.
Вдруг песнь оборвалась: плясунья упала навзничь, как мертвая. Одна из жриц подбежала к ней и покрыла ее белым саваном.
Легкий шорох шагов и голос, как будто знакомый, но никогда не слыханный, послышались Дио. Она подняла голову и увидела царя лицом к лицу. Он что-то говорил ей, но она не понимала, что. Жадно смотрела в лицо его, как будто узнавала после долгой разлуки: может быть, так узнают друг друга на том свете любящие.
Вспомнила свой давешний страх и удивилась, как не страшно. Простое-простое лицо, как у всех; лицо сына человеческого, брата человеческого, тихое-тихое, как у бога, чье имя: «Тихое Сердце».
— Очень устала? — спросил он, должно быть, уже не в первый раз.
— Нет, не очень.
— Как хорошо плясала! У нас так не умеют. Это ваша критская пляска?
— Наша и ваша вместе.
Он тоже вглядывался в нее, как будто узнавал.
— Где я тебя видел?
— Нигде, государь.
— Странно. Все кажется, что где-то видел…
Она сидела у ног его, а он стоял над нею, нагнувшись. Обоим было неловко. Белый саван падал с голого тела ее; она старалась его натянуть, но он все падал. Вдруг покраснела, застыдилась.
— Холодно тебе? Ну-ка, ступай поскорей, одевайся, — сказал он и тоже покраснел. «Совсем как маленький мальчик!» — подумала она и вспомнила изваянье в Чарукском дворце — мальчика, похожего на девочку.
Он снял с руки своей перстень, надел ей на руку, еще ниже нагнулся, поцеловал ее в голову и, отойдя от нее, вернулся в царскую скинию.
— Клюнула рыбка, клюнула! — шепнул Туте на ухо стоявший рядом с ним в толпе царедворцев старый вельможа Айя, друг его и покровитель.
— Ты думаешь? — спросил Тута.
— Будь покоен: клюнула. Этакой парочки другой не сыскать: друг для друга созданы. Мужчина да женщина — крючочек да петелька — двое в любви, а здесь — четверо.
— Как четверо?
— Так; двое в нем, двое в ней; петелька — крючочек, крючочек — петелька: сцепятся — не расцепятся.
— Ты, Айя, премудр! — восхитился Тута.