С плоской крыши Хнумова дома Дио смотрела на пожар в Заречьи. Горел Чарукский дворец, местопребыванье царского наместника, Тутанкатона. Весь деревянный, из очень старого, сухого кедра и кипариса, он пылал жарко и ровно, как смоляной факел. Голые кручи Ливийских гор, освещенные снизу, рдели как раскаленные; пламя отражалось в реке красным столбом, и белый дым клубился в двойном свете — лунно-голубом и огненно-розовом.

Рядом с Дио стояли на крыше слуги Хнумова дома. На лицах у всех была та безотчетная радость, которую испытывают люди при виде ночного пожара.

— Вон, вон выкинуло где! Женский терем горит, — сказал кто-то.

— Нет, притвор царевичев, — возразил другой.

— А вот и в саду занялось, у самого озера; должно быть, часовня Атонова.

— А ведь это, чай, все он, Кики Безносый, орудует, — его рук дело!

— Вволю пограбят, небось, руки погреет голытьба заречная!

— Глянь-ка, братцы, глянь, и на нашей стороне началось! — радостно указал кто-то на правобережную часть города, где в двух местах сразу вспыхнули огни пожаров.

— Ах, сукины дети, со всех концов запалили! Снизу, по крутой лесенке, взошел на крышу Хнум. Двое слуг вели его под руки. Он только что встал с ложа, больной: после давешнего суда над Юброй сделался у него припадок печени. Старушка Нибитуйя и письмоводитель Иниотеф шли за ним.

Хнуму подали кресло, а Нибитуйя села у ног его, на скамеечку. Дио подошла к ним и поцеловала обоих в плечи.

— Давно ли, дочь моя, из города? — спросил ее Хнум.

— Только что.

— Не слыхала ли чего?

— Бунтовщиков разогнали сейчас у Амонова храма, в Ойзите, а в других местах опять собираются, ходят, грабят и жгут. Прибыли, говорят, ахейские наемники с царским страженачальником, Маху.

О смерти Пентаура она ничего не сказала, потому что не имела силы говорить.

— Чудеса! — пробормотал себе под нос Иниотеф и покачал головой, усмехаясь.

Хнум глянул на него исподлобья, угрюмо:

— Чего бормочешь?

— Чудеса, говорю: сколько верных войск в городе, а на бунтовщиков не послали, дождались ахейцев!

— Молчи, дурак, не болтай лишнего… А царский наместник где? — опять обратился он к Дио.

— Никто хорошенько не знает. Одни говорят, за рекой, а другие — на эту сторону ушел, с верным отрядом нубийцев.

Едва не сказала «бежал», и Хнум это понял.

— Ухух, помилуй, Ухух, помилуй! — завздыхала Нибитуйя. — Как бы злодеям в руки не попался!

Хнум долго, молча смотрел на огонь пожара.

— Так-так-так! Вот оно, вот начинается, — заговорил он тихо, как будто думая вслух. — По Ипуверову пророчеству: «Господами будут рабы, новыми богами сделаются нищие». Юбра-то, Юбра наш, смерд, знал, что делает: знает муравей, куда хватит полая вода: кочку строит, где не смоет. Ушел к бунтовщикам вовремя!

Дио тоже смотрела на пожар, и вдруг нашло на нее знакомое чувство повторенья, возвращенья вечного — нэманк, — «все это уже было когда-то»: так же красное пламя пожара освещало снизу голые скалы и отражалось в черной воде красным столбом; так же белый дым клубился в двойном свете, серебряно-лунном и розово-огненном; так же пронзал ее всю холод мертвых уст: как вошел в нее давеча, когда, прощаясь с Пентауром, поцеловала его, — так и остался в ней.

Быстрые шаги послышались на лесенке. Сотник наместничьих телохранителей, совсем еще молоденький мальчик, взбежал на крышу. По запыленному шлему, разорванной одежде, бегающим глазам и дрожащим губам видно было, что он прямо из жаркого дела.

— Господину моему радоваться, — проговорил он, подойдя к Хнуму и кланяясь низко. — От его высочества велено сказать…

Так спешил, что задохся.

— Благополучен ли государь наместник? — спросил Хнум, вглядываясь в испуганное лицо мальчика.

— Слава Атону, благополучен, а в большой был опасности. Обнаглела бунтовская сволочь, — беда… Его высочество сейчас будет к тебе, велел приготовить ночлег.

— Сколько с ним человек?

— Тридцати не будет.

— Где же остальные?

— Кто разбежался, а кто к страженачальнику Маху отослан: государь наместник передал ему всю власть над городом.

— Так-так-так, — проговорил Хнум и покачал головой задумчиво: понял, что Тута бежал, как трус. — Маху — воин отважный, бунтовщикам потачки не даст. Надолго ли, Бог весть, а сейчас город спасен… Ну, пойдем, сын мой. Счастлив буду принять его высочество.

Хнум встал и пошел. Все — за ним.

Дио и Зенра спустились во второй ярус дома, где была Диина горница. Вошли в нее. Дио начала раздеваться. Дрожала так, что зуб на зуб не попадал. Всю ее пронизывал насквозь тот же холод, как давеча.

— Что ты дрожишь? — спросила Зенра. Дио ничего не ответила и легла на ложе. Зенра укрыла ее потеплее, поцеловала и хотела выйти, но Дио взяла ее за руку.

— А знаешь, няня, Пентаур убит, — сказала тихо, как будто спокойно.

Ноги у старушки подкосились. Присела на край ложа, чтоб не упасть.

— Господи, Господи, — прошептала с тем удивленьем, которое всегда рождает в людях внезапная смерть. — Да как же, где, когда?

— Только что, в бунте у Амонова храма.

— Ах, бедный! — заплакала Зенра. — Какой был человек хороший. А я-то думала…

Дио усмехнулась:

— Думала, жених? Да, хорош жених, да невеста плоха… Ну, ступай, не плачь, о нем не надо плакать, — хорошо умер, дай Бог всякому так!

Дио закрыла глаза, но, только что Зенра вышла, открыла их и посмотрела в глубину горницы, где лунный луч падал на высокую Амонову арфу с перекрещенными струнами и двумя, на подножьи, радужными солнцами; золотые сердца их тускло искрились в бледном луче. Это была та самая арфа, на которой давеча играл Пентаур тихие песни любви и смерти.

Набежало ли на месяц облако, или помутнело у Дио в глазах от слез, — вдруг показалось ей, что в косом полотнище лунного света на белой стене промелькнула чья-то тень. «Он!» — подумала она и вся насторожилась, как будто ждала, что струны зазвенят. Но молчали, и тень исчезла: ровный свет опять забелел на стене. Дио укрылась с головой одеялом и хотела уснуть, но не могла.

Вдруг послышалось ей, что струны звенят. Откинула с головы одеяло, привстала на ложе, прислушалась: звенят, звенят, поют:

Ныне мне смерть, как мирра сладчайшая,
Ныне мне смерть, как выздоровление,
Ныне мне смерть, как дождь освежающий,
Ныне мне смерть, как отчизна изгнаннику!

Снова чья-то тень мелькнула на стене. Ужас напал на нее. Но знакомая боль неискупимой вины, неутолимой жалости была сильнее ужаса. О, хотя бы только тень его увидеть, только тени сказать: «Прости!».

Встала с ложа, подошла к арфе. Струны продолжали звенеть тихо-тихо, но внятно. Что-то живое трепетало внизу. Дио опустила глаза и увидела: в сетке перекрещенных струн запуталась летучая мышь и билась о них.

Дио горько усмехнулась, пожалела давешнего ужаса. Глуше глухая стена смерти встала между ними, дальше ушел мертвый в смерть, как будто умер снова.

Бережно освободила она пленницу, поцеловала в головку, встала на стул и выпустила ее в длинное и узкое, как щель, окно под самым потолком.

Вернулась к ложу, легла и тотчас уснула тем мертвым сном, каким люди спят от печали.

— Ну-ка, доченька, вставай, ехать пора! — услышала над собою голос Зенры.

— Ехать? Куда? — пролепетала, еще не открывая глаз.

— В Город Солнца. Тута едет сегодня, и мы с ним. Да ну же, проснись, вот заспалась!

Дио открыла глаза. Темное утро чуть брезжило в окнах: солнце еще вставало. Но всю ее озарила внезапная радость, как солнце: «Ахенатон — Радость-Солнца!» Казалось, только теперь она поняла, что это значит.

Быстро оделась и взбежала на крышу.

Зимнее утро было туманно-тихо, и в тишине его как будто слышалось, что кончен бунт, земля не перевернулась вверх дном, крепко стоит и долго еще будет стоять. Все как всегда: так же под черно-пушистым кедром, в саду, воркуют две белых горлинки, так же доносятся издали, по воде канала, утренние звуки, слегка заглушенные туманом: крик осла, скрип водоподъемных колес, стук прачечных вальков и протяжно-унылая песенка:

Портомой, на плотине стирающий,
Добрый сосед крокодила плывущего…

Так же в утренней свежести пахнет горьким дымком кизяка, точно осеннею гарью на полях родного севера.

Вдруг сквозь холодную белизну тумана засквозила теплая розовость, как небесная радость сквозь земную грусть. «Небо с землей соединяется; на земле радость небесная», — вспомнила Дио слова Озирисова таинства.

— Радость-Солнца, Радость-Солнца — Ахенатон! — повторяла она, плача и смеясь от радости.

Зенра окликнула ее, заторопила. Дио сбежала вниз проститься с Хнумом и Нибитуйей. Хнум благословил ее, и добрая старушка Нибитуйя, обняв ее, заплакала: полюбила, как родную дочь.

Сели в лодку, спустились по Большому каналу в Ризитскую пристань, где ждал наместничий корабль. Тута уже был на нем: выехал до света.

Корабль был двухмачтовый: паруса — тканые, с шашечным узором, широко раскинутые, подобно крыльям сокола; на носу — голова газели, круторогая; на корме — огромный лотос; руль — цветочный куст; рукоять его — голова царя в высокой тиаре; палубная рубка — резная, из акацийного дерева, в два яруса, — маленький чертог, великолепно расписанный и раззолоченный, с кровельной решеткой из царских взвившихся змей; всюду разноцветные флаги. Весь корабль — живое чудо, злато-пурпурно-бирюзовое, — полуптица, полуцветок.

Подняли якорь, отчалили. Солнце встало, туман рассеялся. Свежий ветер, сквозняк из горных ущелий, надул паруса; гребцы ударили в весла, и корабль понесся вниз по реке.

Тута весь день не выходил из рубки; у него болели зубы и щека распухла. Кошка Руру тоже ходила с подвязанной лапой: камнем зашибли ее во время бунта. А когда, наконец, к вечеру, Тута вышел, то имел такой смущенный вид, что Дио подумала: «Точно ошпаренный кот!»

Шутники при дворе сложили впоследствии песенку об этом унылом плаваньи:

Бедный Тута
Стонет в рубке,
Щечка вздута,
Ноют зубки.
Грелся Тута в эту ночку
На Чарукском огоньке
И распаренную щечку
Застудил на сквозняке.

«Ну что ж, раз не удалось, в другой раз удастся, — думала Дио. — Будешь, будешь, кот, мышиным царем!»

Город Солнца, Ахетатон, новая столица Египта, находился в Заячьем уделе, на полпути между Мемфисом и Фивами, в четырехстах атэрах к северу от Фив.

Плыли только днем, останавливаясь на ночь в пристанях: ночное плаванье было опасно из-за множества мелей и омутов. Русло Нила постоянно менялось, особенно во время зимнего мелководья. Кормчий, стоя на носу корабля, все время ощупывал дно шестом.

Миновали большую торговую гавань Копт, откуда шел караванный путь через пустыню к Черному морю; город Дэндеру с великим храмом Изиды-Гатор; город Абт, где погребено тело бога-человека Озириса, и древнейший город Тинис, столицу первого царя Египта, Мэна.

Но города были редки; большею частью попадались бедные селенья с лачугами из сушеного нильского ила. Однообразно, тихо и просто тянулись по обоим берегам две полосы, желтая — мертвых песков, и черная — плодородной земли: Чернозем — Кемэт — было название самого Египта. Чернота нильского ила, влажно-блестящая, как живой «Изидин зрачок», и желтизна пустыни — жизнь и смерть рядом, в вечном союзе, в вечной тихости.

Была зима — сев. Люди пахали, двоили, боронили, сеяли. Медленно влачились волы, взрывая плугами жирные борозды. Кое-где зеленели уже первые всходы ярко-весеннею зеленью. И далеко разносилась, в молчаньи полей, заунывная песня пахаря.

Мутно-белые воды Нила то быстро текли, стесненные стенами скал, то расширялись, как тихие воды пруда, в плавни и заводи с непроходимыми чащами папирусов и зелеными коврами плавучих лотосных листьев; только вылезавшие на берег гиппопотамы да спускавшиеся к водопою львы и леопарды прорезали узкими тропами эти чащи.

Длинноногий ибис шагал по влажному илу, мерил землю, как мудрый бог Тот, Землемер. Крокодилы на песчаных косах валялись осклизлыми бревнами, и птица бэну, род цапли, расхаживая по спинам их, клевала с них водяных блох или, бесстрашно засунув голову в открытую пасть чудовища, чистила ему зубы.

Когда же падали сумерки, долго еще в вышине пламенела красно-желтая охра скал и чернели на багровом закате девиче-стройные облики пальм и угольно-черные конусы житниц.

Тихи были и ночи, как дни; только лающим воем выли шакалы в пустыне да бычьим ревом ревели на почти ослепительно-яркий месяц, ночное солнце, гиппопотамы в папирусных чащах.

А утром солнце дневное всходило, опять лучезарное. И так же однообразно тянулись вдоль берегов две полосы — желтая и черная; так же медленно влачились волы, взрывая плугами борозды; также заунывно, в молчании полей, разносилась песня пахаря.

И тихо-тихо, всё, как в лице того бога, чье имя «Тихое Сердце».

Вечером на пятый день, миновав скалистое ущелье, как бы крепостные, тесные и темные ворота, корабль вошел вдруг на залитый солнцем простор. Одни ворота — на юге, другие — на севере, а между ними — отовсюду огражденная зубчатыми, тоже как бы крепостными, стенами гор великая равнина, разделенная Нилом надвое: заливные луга до аметистово-розовых, в вечернем свете таявших, Ливийских гор — на западе, а на востоке — полукруг каменисто-песчаной пустыни, отлого подымавшейся к выжженным скалам Аравийских гор. Здесь, между рекой и пустыней, тянулась длинной, узкой полоской зелень пальмовых рощ и садов. В ней, как игральные кости, рассыпались белые домики, и над ними возвышался, тоже весь белый, исполинский храм.

«Город Солнца! Город Солнца!» — тотчас же узнала Дио и подумала с радостным ужасом: «Он здесь!»

И опять, как тогда, над мертвым телом Пентаура, в слове «он» был для нее смысл двойной: он — царь, и Он — Сын.