Бог создал Еву из ребра Адамова. От начала мира этому поверили и верят до сего дня. Она—в нем, она — он; без него ее нет.

Девочка, на краю обрыва,
Плачет, свивая венок…
— Девочка, кто тебя обидел?
Она испугалась, что я увидел,
Пролепетала странный ответ:
— Меня Сотворивший меня обидел,
Я плачу оттого, что меня нет…
О, зачем ты меня тревожишь?
Мне твоего не дано пути.
Ты для меня ничего не можешь:
Того, кого нет, нельзя спасти.
Ты душу за меня положишь, —
А я останусь венок свой вить.
Ну, скажи, что же ты можешь?
Это Бог не дал мне — быть.

Вообще господа критики — любезные кавалеры с дамами даже у нас, в России, где нельзя упрекнуть их в излишней любезности. Пока писательница — только писательница, женщина — только женщина, ей многое прощается. Если бы oн, a не она писала, сочли бы посредственным или никуда не годным; ну, а для нее недурно.

Но горе той, которая не захотела этой чести, выступила из-за щита своей женской слабости, усомнилась в том, что «Бог не дал ей быть».

Вот главная вина 3. Гиппиус. Все простили бы, только не это. Она коснулась тайны, которой нельзя касаться, древней-древней, семью печатями запечатанной, — тайны о браке, о поле, о нем, который есть, и о ней, которая не должна, не может, не хочет быть. Тут вовсе не эмпирический, не нравственный, не общественный вопрос о равенстве или неравенстве, о свободе или несвободе женщин, а неизмеримо более глубокий, метафизический вопрос о двух полюсах мира, о бытии и небытии, о мужском и женском в их вечной, нездешней противоположности.

Мужчина все позволит женщине: преклонит колени и отдаст ей все права, свободы, почести, — только не позволит ей быть. Быть ей — ему не быть: вот западня дьявола, которая кажется заповедью Божьей. «Глава жене — муж». Это ведь и значит: он есть, а ее нет.

И вовсе не литературная критика, не бытовая нравственность, не общественное мнение восстали бы на нее, если бы удостоили прислушаться к тому, что она говорит, а вот эта именно древняя тайна пола, тайна «женского» — как бы сама природа, закон естества.

— А, ты захотела быть. Так будешь же. Но будешь притчей во языцех, позором среди жен. Твоя смерть — смех. Смехом тебя казню. И затоскуешь о своем ничтожестве, опять захочешь не быть. И не сможешь. Будешь иметь душу. Но посмотри на нее, на душу свою:

Она шершавая, она колючая,
Она холодная, она — змея.
Меня изранила противно жгучая
Ее коленчатая чешуя…
Своими кольцами она, упорная,
Ко мне ласкается, меня душа.
И эта мертвая, и эта черная,
И эта страшная — моя душа.

Таков закон естества, порядок необходимости. Но что же такое религия, как не борьба с необходимостью во имя чуда, во имя иного порядка? И вот Она же — в этом ином порядке:

Кто видел Утреннюю, Белую
Средь расцветающих небес, —
Тот не забудет тайну смелую,
Обетование чудес…
Душа моя, душа свободная!
Ты чище пролитой воды,
Ты — твердь зеленая, восходная,
Для светлой Утренней Звезды.

Недаром оба стихотворения поставлены рядом и озаглавлены: «Она». Между этими двумя полюсами — «вечно женским» и «вечно женственным» — колеблется игла весов, тонкая, острая, — вся поэзия Гиппиус.

В романе Уэллса «Путешествие на луну» описываются лунные люди, похожие на исполинских муравьев, почти в рост человеческий, но такие слабые, хрупкие и валкие, что одному земному человеку легко истребить их целое полчище: стоит любого ударить или даже просто пальцем ткнуть, он уж и готов: подломились лапки, хрустнул, завалился и подох.

В одном недавно напечатанном рассказе 3. Гиппиус с этими «лунными муравьями» сравнивает тех современных русских людей, из которых набирается нынешнее небывалое множество самоубийц. Такие же они слабые, хрупкие, валкие: чуть тронешь — хрустнул, завалился и подох. Ужасающая готовность к саморазрушению, самоуничтожению; любовь к смерти, влюбленность в смерть.

О, почему Тебя любить
Мне суждено неодолимо?..
Теряет бледные листы
Мой сад, Тобой завороженный…
В моем саду проходишь Ты —
И я тоскую, как влюбленный.

Так сильна у нее самой эта влюбленность в смерть, что иногда начинает казаться, что и она той же неземной породы, что ее собственная поэзия — поэзия «лунных муравьев». Со всех «цветов зла» сочащийся, невидимо разлитый в воздухе яд, который превращает кости человеческие в скорлупу насекомых, собирает она и складывает в стихи, как мед в соты. И куда только ни залетает, в какие страшные орхидеи-мухоловки ни забирается, чтобы пососать этого смертного яду.

Любовь к смерти — и это все? Стоит немного пристальнее вглядеться в поэзию Гиппиус, чтобы увидеть, что это не все, что она ищет не только яда, но и противоядия. Нашла ли, найдет ли — вопрос иной, но что ищет — нет сомнения. Может быть, для того только и проделывает над собою все эти опасные, почти преступные опыты, чтобы изучить заразу, победить ее изнутри, подобно врачу, который прививает себе болезнь, чтобы найти лекарство.

Коренное свойство «лунных муравьев» — невинность, неведение того, что с ними делается: гибнут и не знают, как, отчего и за что. 3. Гиппиус знает, во всяком случае знает, откуда все пошло, где и когда началось.

Жадны звонкие копыта;
Шумно, дико и темно…
Там — веселье с кровью слито,
Тело в тело вплетено…
Все разбито, все забыто —
Пейте новое вино.
Жадны звонкие копыта…
Будь, что будет, — все равно.

Это в октябре 1905 года, а в декабре того же года:

Тайна есть великая, запретная,
Есть обеты — их нельзя развязывать.
Человеческая кровь — заветная:
Солнцу кровь не велено показывать.

Так вот откуда пошло, где и когда началось. Лунно-муравьиная чума от крови, показанной солнцу. Самоубийство — за убийство, казнь — за казнь, кровь — за кровь.

Те пятна ржавые вкипели,
Их ни забыть, ни затоптать.
Горит, горит на темном теле
Неугасимая печать.

О, конечно, можно бы перевести и на прозу эту поэзию…

Сначала кровавый, потом пыльный вихрь:

Едко, сладко дышит тленье…
В сером вихре тает плоть.
Помяни мое паденье
На суде Твоем, Господь!
И наконец серая слякоть:
Тучны, грязны и слезливы,
Оседают небеса.
Веселы и шепотливы
Дождевые голоса…
О гниенье, разложенье
Все твердят — не устают,
О всеобщем разрушенье,
Умирании поют.

Та самая слякоть, в которой мы и сейчас находимся.

Мы, тихие, в себе стыдимся Бога,
Надменные, мы тлеем, не горя…
О, страшная и рабская дорога!
О, мутная, последняя заря!

Подписано 1904 — до «освобождения», но можно бы подписать и 1910-11-12 и еще Бог весть каким годом, потому что в этой неподвижной серости, однозвучной слякоти само время как будто остановилось, сделалось вечностью.

Единый миг застыл — и длится,
Как вечное раскаянье.
Нельзя ни плакать, ни молиться…
Отчаянье! Отчаянье!
Сомкни плотней пустые очи
И тлей скорей, мертвец.
Нет утр, нет дней, есть только ночи…
Конец.

Конец «лунных муравьев»: подломились лапки, хрустнул, завалился и подох.

Какая-то московская барышня из красного знамени, с которым в 1905 году шла на похоронах Баумана, в 1910 году сшила себе декадентское платье для маскарада. Вот в кратчайшем символе судьба всех «лунных муравьев», тот хваленый отказ от общественности, возврат к личности, о котором так хлопочут «Вехи».

Бывшие декаденты в искусстве — теперешние «лунные муравьи» в жизни. Слепое самоутверждение приводит к саморазрушению, к самоубийству личности. Это две стороны одного и того же. Единый первоисточник обоих ядов, и декадентского, и «лунно-муравьиного». Вот что знает 3. Гиппиус, вот с чем она борется. Вся ее поэзия — удачная или неудачная, но несомненная попытка борьбы именно с этою заразою, поиски за противоядием именно от этих ядов.

Только в самом конце декадентства старого, слепого, нерелигиозного утверждения личности ее острейшее острие ломается — или, вернее, сама личность переламывает, перебарывает, преодолевает себя, чтобы выйти в общественность, уже не старую, слепую, а новую, зрячую религиозным зрением. Вот чем отличается 3. Гиппиус от всех своих сверстников, русских декадентов. У них у всех личное остается личным.

От уединения к соединению, от себя ко всем — таков путь 3. Гиппиус, еще не пройденный, но уже начатый.

Чтобы спастись, надо знать, отчего гибнешь. На вопрос: отчего? — нельзя точнее ответить, чем отвечает поэт:

Кем не владеет Бог — владеет Рок.

Это верно не только о каждом человеке в отдельности, но и о целых поколениях, о целых народах.

Страшное, грубое, липкое, грязное,
Жестко-тупое, всегда безобразное…
Трупно-холодное, жалко-ничтожное,
Непереносное, ложное, ложное.
Но жалоб не надо; что радости в плаче?
Мы знаем, мы знаем: все будет иначе.

Было и будет. Святое в бывшем, святое в будущем.

И вижу я: на ком-то загораются
Сияньем новым белые венцы…
Над временем, во мне, соприкасаются
Начала и Концы.

Было начало, будет конец. Соприкоснется святыня со святынею, бывшее с будущим. А пока —

Мы ни там, ни тут.
Дело наше такое, бездомное.
Петухи поют, поют…
Но лицо небес — еще темное.
На деревья гляди, на верхи;
Не колеблет их близость рассветная.
Все поют, поют петухи;
Но земля молчит, неответная…

Пусть молчит, только бы этот крик петухов, ночью о солнце, не умолкал.

Напророчили вещие птицы,
Отмерцали ночные зарницы —
Солнце встает вдали…
Какою мерою любовь измерить?
О, дай мне, о, дай мне верить
В силу моей земли!

Только бы вера была, и сила будет, солнце встанет. Тогда-то ответит земля на крики вещих птиц…