Я прохожу по церкви, вижу шелковистое платье, спадающее волнистыми складками на колено, контуры и стройность которого угадывает мой взгляд; мантилья облекает стан, не скрывая его изящества; белокурые волосы пробиваются из-под головного убора. Я останавливаюсь, я хочу угадать возраст, прежде чем увижу лицо… Семнадцатилетняя красавица стоит на коленях в исповедальне, склонив голову; ее свежее, нежное и чистое дыхание теряется в седой бороде капуцина; лжет ли она из скромности, решается ли от страха на полупризнания — она одинаково привлекательна. Но если она исповедуется молодому чернобровому викарию с орлиным носом, со стройными ногами, с разглаженными манжетами, — где будут границы его любопытства и ее простодушной доверчивости?
Я ее не вижу, но догадываюсь и о том, что ее грудь трепещет, и о том, что она говорит, едва осмеливаясь перевести дух. Она, конечно, невинна по сравнению с пожилой женщиной, что стоит с другой стороны. Почему же исповедь девушки тянется дольше? Почему?.. Кто понимает это? Кто об этом спрашивает? Кто чувствует в себе достаточно силы, достоинства и осторожности, чтобы не бояться своего собственного сердца, выведывая сердечные тайны коленопреклоненной молодой особы, которая, опустив глаза и сжимая руки, ждет своего приговора, но не может оплакивать ни собственных грехов, ни тех, на которые она навела? Взгляните на нее, когда она выходит из исповедальни: она безмолвна, задумчива, потрясена. Глубокая скромность заставляет ее избегать ваших взглядов, но угрызений совести не видно на ее кротком лице; румянец покрывает ее щеки, но его никто не примет за краску стыда.
Когда господин де-Лаланд{59} прочел в Академии наук свой доклад о кометах и когда узнали, что он допускает возможность столкновения нашей планеты с каким-нибудь другим телом и превращения нашей земли во прах (а в это время какая-то комета как раз пересекла нашу орбиту), — слух о конце мира распространился не только в Париже, но проник и гораздо дальше, вплоть до Швейцарских гор. Тревога была всеобщая, и астроном, вовсе и не думая об этом, достиг большего, чем все проповедники, вместе взятые. Все в страхе и трепете кинулись в церкви. Приходские исповедальни были окружены толпой, жаждавшей получить отпущение грехов. Все наперерыв спешили проникнуть в это священное судилище. Старшего духовника церкви Нотр-Дам, который один облечен властью разрешать особо важные грехи, осаждали больше других. Вокруг его придела бродили лица, каких доселе здесь никогда не видели, — бледные, печальные люди, словно только что вышедшие из лесных дебрей; их исповедь как бы запечатлелась у них на челе; страх и начавшееся раскаяние еще не успели смягчить присущей им жестокости. День, назначенный для всемирной катастрофы, прошел, и земля осталась нетронутой; тогда все эти перепуганные и страшные лица исчезли, толпа вокруг исповедален поредела, и руки, которых нехватало, чтобы осенять знаком всепрощения столько трепещущих или преступных голов, снова предались полнейшей праздности.