Издание С. Скирмунта.
С.-Петербург. Типография «Север», Садовая, 60.
1907.
К русскому переводу
Предлагаемый нами русской публике «Дневник горничной» кажется нам как нельзя более своевременным изданием… В ряде сильно и метко очерченных набросков, автор, со свойственной ему неумолимой красочностью, рисует ужасающую картину современного положения домашней прислуги. Не говоря уже об общей анормальности этого социального явления, которое Мирбо считает одной из самых вопиющих язв современного общественного строя, покоящегося на классовом порабощении, автор особенно подчеркивает нагноения этой язвы в буржуазно — клерикальной Франции, разлагающейся в гниющей атмосфере своих омертвелых социальных форм. Русский читатель, незнакомый со всеми язвами стареющей нации, не должен смущаться ужасающей правдивостью рассказов «горничной»… На первый план выступает и на всем протяжении книги бьет в глаза ее социальное значение; по силе обличения роман этот может быть сравнен с знаменитым «J’accuse» друга Мирбо — покойного Золя, — а по описательной яркости едва ли найдется подобный ему среди европейских социальных романов.
Переводчик счел нужным выпустить одну сцену, излишнюю по своему чрезмерному реализму, от чего нисколько не побледнел общий тон этого жизненно-яркого произведения.
Предисловие
Книга, которую я выпускаю под заглавием «Дневник горничной», действительно написана Селестиной Р., по профессии горничной. Ко мне обратились с просьбой просмотреть эту рукопись, кое-что исправить в ней и добавить… Сначала я отказывался, думая, не без основания, что в своем неприбранном виде записки эти содержат много оригинального, своеобразного, колоритного, и что я только ошаблоню их, прибавив к ним «свое». Но Селестина Р. настаивала и, в конце-концов, я поддался ее просьбам, и уступил…
Сознаюсь, что я поступил неправильно. Исполнив ее просьбу, т.е. добавив и развив некоторые места в этой книге, я сильно опасаюсь, что испортил ее своеобразную прелесть, уменьшив обаяние меланхолии и заменив обыкновенной «литературой» трогательную жизненность этих страниц…
Пишу эти строки, заранее отвечая на возражения, которые сделают мне суровые, но достойные судьи…
Октав Мирбо.
I
14 сентября.
Сегодня, 14 сентября, в 3 часа пополудни, в тихий пасмурный, дождливый день я поступила на новое место. По счету это уже двенадцатое в течение двух лет. Понятно, я не говорю о местах, где я служила в продолжение предыдущих лет. Перечесть их все прямо таки невозможно. Ну, я могу похвастаться, что насмотрелась на подноготные и на физиономии, и на грязные душонки!.. И впереди еще предстоит — видеть их без конца… Судя по тому, с какой невероятной, головокружительной быстротой я перелетала с мест в бюро[1] и обратно — от Булонского леса к Бастилии, от Обсерватории на Монмартр, из Терн к Гобелэнам[2], не удерживаясь ни на одном из этих мест, можно подумать, что теперь уж очень стало трудно прислуживать господам… Но это совсем не так…
Дело устроилось чрез посредство объявлений в «Фигаро», без личного знакомства с барыней.
Мы обменялись письмами, — вот и все: рискованное средство, результатом которого являются нередко сюрпризы для обеих сторон. Письма барыни написаны недурно, — этого отнять нельзя. Но в них проглядывает характер мелочный и подозрительный… Такие люди постоянно требуют объяснений и толкований, всевозможных «почему» и «потому»… Не знаю, скупа ли она; во всяком случае, на почтовую бумагу она не разоряется… Покупает в Лувре… Я себя богатой не считаю, а и то у меня больше вкуса… Пишу обыкновенно на бумаге, пахнущей Испанской Кожей, — красивой бумаге, розовой или бледно голубой, которой я запаслась еще у своих прежних патронесс… Попадаются даже листки с графскими коронами…
Наконец, я в Нормандии, в Меениль-Руа. Имение барыни, находящееся неподалеку, называется Приёрё… Это почти все, что я знаю о месте, где буду отныне жить… Не без тревоги и не без сожаления я думаю, что поступила довольно безрассудно, рискнув замуровать себя в этот медвежий угол. То, что я уже успела заметить, несколько пугает меня и я задаю себе вопрос, что еще, ожидает меня впереди… Конечно, ничего хорошего, и как всегда, скука… Скука — это неизменное свойство нашего ремесла… На одну, которой повезет, т. е. которая выйдет за честного малого пли за старика, сколько приходится неудачниц, попадающих в водоворот нищеты и бедствий?.. Впрочем, мне не из чего было выбирать, а плохой выбор все же лучше, чем ничего. Это уже не первый раз, что я отправляюсь на место в провинцию… Четыре года тому назад, я тоже поступила, в отъезд… О! не надолго… и при обстоятельствах совершенно исключительных… Помню этот случай, точно это было вчера… Я хочу рассказать о нем, хотя подробности его неприличны, даже отвратительны… Впрочем, я вообще предупреждаю моих читателей, что, принимаясь за этот дневник, у меня было намерение не утаивать здесь ничего, касается ли это меня, или других. Наоборот, я решила вложить в эти записки всю свою искренность и, когда понадобится, вето жестокость, которая существует в жизни. Не моя вина, что люди, с которых срывают обнажающий их покров, издают такой одуряющий запах падали…
Вот, как было дело:
В один прекрасный день, в рекомендательной конторе, меня нанимает толстая экономка, в качестве горничной, к некоему г. Рабуру, в Турэн. Поговорив об условиях, мы решили, что я выеду в такой-то день и час, с такого-то вокзала; все это я выполнила по условленной программе.
Лишь только я отдала мой билет контролеру, встречаюсь у выхода с субъектом, вроде кучера, красномордым и неуклюжим, который меня спрашивает:
— Это вы, что ли, новая горничная г-на Рабура?
— Да, это я.
— Корзина у вас есть?
— Да, есть.
— Дайте вашу багажную квитанцию и ждите меня там…
Он направился к платформе. Носильщики бросились к нему. Называли его «господин Луи» дружеским, но сдержанным тоном. Луи разыскал мою корзину среди нагроможденного багажа, и велел отнести ее в английскую тележку, ожидавшую у шлагбаума.
— Ну… садитесь!
Я уселась возле него на скамеечке и поехали. Возница поглядывал на меня искоса; я тоже рассматривала его. Я тотчас смекнула, что имею дело с мужиком, неотесанным болваном, лакеем, который не знает никакой выправки, и никогда не служил в хороших домах. Это навело на меня тоску. Признаюсь, люблю, чтоб прислуга была хорошо одета… Меня приводит в восторг, когда на лакее панталоны из белой кожи, обтягивающие мускулистые ляжки… А у этого Луи никакого шика, — без перчаток, в мешковатом костюме из серо-синего драгета и плоской лакированной фуражке, с двойным золотым ободком! И при этом вид хмурый, свирепый, хотя, в конце концов, не злой. Знаю эти типы. Первые дни, с новенькими, они важничают, а потом наладится. Иногда даже лучше, чем хотелось бы…
Мы долго ехали молча. Он изображал из себя важного кучера, высоко поднимал поводья и делал кнутом в воздухе округленные движения… До чего он был смешон!.. Я принимала серьезные позы, рассматривая пейзаж, не представлявший, впрочем, ничего особенного; поля, деревья, дома, как повсюду. Он придержал лошадь шагом, чтобы взобраться на холм, и вдруг спрашивает меня, насмешливо усмехаясь:
— По крайней мере башмаков-то у вас большой запас?
— Само собой разумеется! — отвечаю я, изумленная этим вопросом ни с того, ни с сего, и еще больше тоном, которым он ко мне обратился… — Почему вы меня об этом спрашиваете? Это немного глупо задавать такие вопросы, знаете, дядя?..
Он легонько толкнул меня локтем и бросив на меня странный взгляд, в котором меня удивила смесь тонкой иронии и веселой непристойности, сказал, гогоча:
— Ну еще! Будто ничего не знаете… Шутница… ей Богу шутница!..
Потом защелкал языком, и лошадь снова побежала рысью.
Я была заинтригована. Что это могло значить? Может быть пустяки… Я подумала, что парень дурак, совершенно не умеющий говорить с женщинами, и что он не нашел другого предмета для разговора, который, впрочем, я не сочла нужным продолжать.
Поместье г-на Рабура оказалось довольно велико и красиво. Хорошенький дом, выкрашенный в светло-зеленую краску, окруженный цветущими лужайками и хвойным лесом, от которого идет смолистый запах… Я обожаю деревню… но странная вещь, она наводит на меня тоску и сон. В одурелом состоянии вошла я на крыльцо, где меня ожидала экономка, та самая, которая наняла меня в конторе, в Париже, после миллиона вопросов относительно моих интимных привычек, вкусов; словом, она приложила все старания, чтобы вызвать во мне недоверие… Но сколько я не видала подобных типов, все еще мало я проучена… Экономка не понравилась мне еще в конторе; здесь же, я моментально почувствовала к ней отвращение и нашла, что она похожа на старую сводню. Это была толстая, приземистая женщина, похожая на пузырь, покрытый желтоватым жирком; накладка седоватых прилизанных волос, гигантский бюст, руки вялые, влажные, прозрачные, точно желатин. Серые глаза ее светились холодной, рассудительной и порочной злобой. От одного ее взгляда, холодного и жестокого, пронизывающего насквозь душу и тело, бросало в жар и краску.
Она провела меня в маленький салон и тотчас покинула, сказав, что идет предупредит барина, так как последний желал бы меня видеть до начала моей службы.
— Потому что барин еще вас не видел. Правда, я вас наняла, но в конце концов нужно, чтобы вы еще и ему понравились…
Я осмотрела комнату. Чистота и порядок в ней были удивительные. Мебель, паркет, двери, все — вылощено, натерто, вычищено и блестело, как зеркало. Нет безделушек, тяжелых драпри, вышивок — всего, что составляет непременную принадлежность обстановки парижских квартир; вместо того — солидный комфорт, скромность достатка, зажиточность провинциальной, покойной и уютной жизни. И скука же здесь должна быть!.. Беда!
Вошел барин. Ах! вот чудак, позабавил он таки меня! Представьте себе маленького старичка, с иголочки, вылощенного, начисто выбритого, розовенького, как куколка. Очень прямой, очень живой, очень аппетитный, честное слово! На ходу подскакивает, как кузнечик в поле. Поклонился и спрашивает с безграничной учтивостью:
— Ваше имя, дитя мое?
— Селестина, сударь.
— Селестина… Селестина… черт возьми… Славное имя, я ничего не имею против, но слишком длинное, дитя мое, чересчур длинное… Я буду вас называть Мари, — если вам это понравится… Тоже милое имя и короткое… И к тому же, я всех моих горничных называю «Мари». Это привычка, от которой я не в состоянии отказаться. Скорее уж откажусь от того лица…
У всех них странная манера никогда не называть вас вашим настоящим именем… Я не очень удивилась, потому что уже перепробовала имена всех святых. Он настаивал:
— Итак, вы ничего не имеете против того, чтобы я вас называл Мари?.. значит, так?..
— Да, сударь…
— Славная девушка… хороший характер… Ладно, ладно!..
Говорил он все это с веселым видом, но очень почтительно, не выпяливаясь на меня, не раздевая меня взглядом, как то обыкновенно делают мужчины. Даже едва взглянул на меня.
Как только вошел в салон, взгляд его упорно не отрывался от моих ботинок…
— У вас есть другие? — спросил он, после короткого молчания, во время которого я заметила, что его взгляд странным образом загорелся.
— Другие имена, сударь?
— Нет, дитя мое, другие ботинки. И медленно провел по губам тонким языком, на манер кошки.
Я не сразу ответила. Слово «ботинки», напомнившее мне двусмысленную усмешку кучера, начинало меня смущать. Значит, в этом есть какой-то смысл?.. На еще более настойчивый вопрос, я решила, наконец, ответить взволнованным, прерывистым голосом, точно признавалась в любовном прегрешении:
— Да, сударь, у меня есть другие.
— Лакированные?
— Да, сударь.
— Сильно… сильно лакированные?
— Да, сударь.
— Хорошо… хорошо… А желтой кожи тоже есть?
— Желтой кожи нет, сударь…
— Следует иметь… Я вам дам…
— Благодарю вас, сударь!
— Хорошо… хорошо… Довольно!
Мне стало страшно, потому что в его глазах забегали беспокойные огоньки… красное пламя судороги… И по лбу катились капли пота… Думая, что он теряет сознание, я хотела закричать, позвать на помощь… но припадок прошел, и чрез несколько минут он начал снова спокойным голосом, хотя в углах его губ еще виднелась слюна.
— Это ничего… уже прошло… Вы меня должны понять, дитя мое… Я немного чудаковат… В моем возрасте это позволительно, не так ли? Так, например, я считаю непристойным чтобы женщина сама чистила себе ботинки, а тем более мне… Я очень уважаю женщин, Мари, и не могу этого переносить… Я сам буду чистить ваши ботинки, ваши маленькие ботиночки, ваши миленькие крохотные ботиночки… Я буду о них заботиться… Слушайте хорошенько… Каждый вечер, перед тем как вам ложиться, вы отнесете ваши ботинки в мою комнату… поставите их возле кровати, на маленький столик, а утром, когда придете отворять ставни, будете их брать…
И, заметив мое чрезвычайное удивление, прибавил:
— Ну! Не велика штука, о которой я вас прошу… очень понятная вещь, наконец!.. И если вы будете милая…
В один момент он вытащил из кармана два золотых и подал мне.
— Если вы будете милая, послушная, я буду вам часто делать маленькие подарки. Экономка будет платить жалованье каждый месяц… А я. Мари, это между нами, буду вам частенько делать подарочки… А что я у вас прошу? Ведь ничего же необыкновенного. Разве здесь что-нибудь необыкновенное, Бог мой?
Барин снова заволновался. По мере того, как он говорил, его веки вздрагивали и трепетали, как листья перед грозой.
— Почему ты молчишь, Мари? Скажи что-нибудь… Почему ты не ходишь? Походи немного, чтобы я видел двигающимися, видел живыми… твои маленькие ботиночки…
Он стал на колени, поцеловал мои ботинки, ощупал их своими горячими, дрожащими пальцами, расшнуровал… И целуя, трогая, лаская их, он повторял умоляющим голосом, голосом плачущего ребенка:
— О! Мари… Мари… твои маленькие ботиночки… дай их мне, сейчас… сейчас же… сию минуту… Я хочу их сию минуту… дай их мне…
Я чувствовала себя близкой к обмороку… Изумление меня парализовало… Я не сознавала, происходит ли это все во сне или наяву… Вместо глаз барина, предо мной вертелись два маленьких белых шара, с красными жилками… Вокруг рта выступала пенистая слюна…
Наконец, он унес мои ботинки, и в продолжение двух часов оставался с ними в своей комнате взаперти и…
— Вы очень понравились барину, — сообщила экономка, показывая мне дом… — Старайтесь, чтобы так было и впредь… Место хорошее…
Четыре дня спустя, войдя утром в обычный час открывать окна, я чуть не грохнулась от ужаса, в спальне… Барин был мертв! Тело его лежало на спине, посредине постели, почти совсем обнаженное, и в нем чувствовалась уже окостенелость трупа. Очевидно, он скончался без страданий. На простынях, на одеяле — ни малейшего следа борьбы, судороги, агонии, которые старались бы обессилить смерть… И я бы подумала, что он спит, если бы не багровый цвет лица, зловещий багровый цвет, напоминающий баклажаны. И ужасающая подробность, от которой я содрогнулась еще больше, чем от вида его лица… В зубах он держал одну из моих ботинок, так крепко стиснув, что после тщетных, мучительных усилий, я вынуждена была отрезать бритвой кусок кожи, чтобы вырвать ее у него…
Я не святоша… я знала многих мужчин и но опыту все безумства, все мерзости, на которые они способны… Но такого, как барин? Ах! только подумать!.. И все же не забавно ли, что существуют подобные типы?.. И к чему только они изощряют всю свою фантазию, когда, в сущности, так просто и так хорошо любить, как следует… по-человечески…
Я уверена, что здесь со мной не произойдет ничего подобного… Здесь, очевидно, что-то совсем в другом роде. Но лучше ли?.. Или хуже?.. Ничего не могу сказать…
Есть одна вещь, которая меня беспокоит… Быть может, мне бы уж давно следовало покончить со всеми этими пакостными местами, и прямо, одним прыжком перескочить из горничных в содержанки, подобно многим из тех, кого я знала, которые — скажу без самохвальства, были гораздо менее меня интересны. Меня нельзя назвать хорошенькой, но лучше того: не хвастаясь скажу, что у меня есть шик, которому подчас завидуют светские дамы и кокотки. Ростом я пожалуй немного велика, но стройна, тонка, хорошо сложена… отличные белокурые волосы, превосходные темно-голубые глаза, насмешливый, задорный взгляд, дерзкий рот… наконец, уменье быт оригинальной и склад ума, очень живой и вместе с тем ленивый, что всегда нравится мужчинам. Мне бы могло повести… Но, кроме того, что я прозевала несколько великолепных «случаев», которые, пожалуй, уж не встретятся, я боялась… Боялась, потому что не знала, куда это приведет… Я сталкивалась с такими ужасами в этой области… выслушивала такие раздирательные признания!.. Трагическая перспектива госпиталя, от которой вряд ли можно уберечься! И для полноты картины, эта адская темница Сен-Лазар! Есть о чем пораздумать и от чего содрогнуться! Кто может поручиться, что я буду иметь в этой области такой же успех, как в моей теперешней профессии? То специфическое обаяние, которым мы привлекаем мужчин, зависит не только от нас одних, как бы мы хороши ни были… Многое зависит — я это отлично понимаю, от той среды, в которой мы живем, роскоши, всей этой порочной атмосферы, от наших хозяек и возбуждаемых ими желаний… Любя нас, мужчины зачастую любят в нас их самих и их скрытое обаяние…
Есть еще и что-то другое. Наперекор всем моим беспутствам, в глубине души у меня еще теплится огонек истинно религиозного чувства, которое оберегает меня от окончательного падения, удерживает на краю пропасти… Ах! если бы еще не было религии, молитв, размышлений над своим моральным убожеством, я бы наверное чувствовала себя еще несчастнее… И одному сатане известно, до чего можно было бы дойти, во что обратиться!..
Наконец — и это самое важное — в этой области я совершенно беззащитна… Я буду постоянной жертвой моего бескорыстия и их жажды наслаждения… Я слишком влюбчива, да, я слишком ценю самую любовь, чтобы извлекать из нее какую-нибудь выгоду… Это — сильнее меня; я не в состоянии требовать у того денег, кто дарит мне блаженство, разверзает предо мной сверкающие врата Эдема… Когда они говорят со мной, эти черти… или когда я чувствую возле щекотание их бороды или жар дыхания… куда там!.. Я сама превращаюсь в ничто… и тогда, наоборот, они могут от меня добиться всего, чего хотят…
Итак, я в Приёрё, в ожидании, чего?.. Ей-Богу, сама не знаю. Разумнее всего совсем об этом не думать и пусть будет, что будет… Пожалуй так-то лучше всего… Только бы, завтра, из-за одного какого-нибудь слова барыни, по воле безжалостного рока, не пришлось бы снова пустить все к черту!.. Это было бы досадно!.. С некоторого времени, я чувствую боли в бедрах и животе, во всем теле утомление… желудок расстраивается, слабеет память… я становлюсь все более и более раздражительной и нервной… Сейчас я посмотрелась в зеркало, и нашла, что у меня вид ужасно усталый, а цвет лица, — мой прозрачный цвет лица, которым я так гордилась, сделался совсем земляным… Значит ли это, что я уже старею?.. Я не хочу еще стареть. В Париже трудно уберечь здоровье. Времени не хватает ни на что. Жизнь там слишком лихорадочная, слишком шумная… беспрестанно сталкиваешься с массой людей, массой вещей, массой удовольствий, массой неожиданностей… Нужно всегда тормошиться, чтобы там ни было… Здесь покойно… И какая тишина! Воздух, которым дышишь, полезный, здоровый… Ах! если бы я могла здесь немного отдохнуть, не рискуя ошалеть от скуки!
Прежде всего, они не внушают доверия… Правда, барыня со мной любезна. Она очень мило преподнесла мне несколько комплиментов на счет моей наружности, и на счет моих похвальных рекомендаций… О! голова, — если бы она знала, как даются эти рекомендации, и сколько в них истины! Больше всего, конечно, производит впечатление моя элегантность… И к тому же, первый день редко кто из этих животных не бывает любезен… Вначале все ново, все хорошо… А потому и обращение такое… А на другой же день и вид другой, это тоже вещь известная… Глаза барыни делаются холодными, жесткими, не смотрят в лицо,, точно глаза скряги, полные обидных подозрений и шпионской слежки… Я не люблю также таких тонких, сухих губ, точно покрытых беловатым налётом… ни короткой, отрывистой речи, превращающей даже ласковое слово в бранное или унизительное. Так что, когда она задавала мне ряд вопросов о том, о другом, о моих привычках и моем прошлом, смотря на меня при этом с беззастенчивой наглостью старого надсмотрщика, свойственной всем им, я сказала себе: Я не ошиблась… еще одна из тех, которые держат все под замком, каждый вечер пересчитывают куски сахара и ягодки винограда, делают отметки на бутылках… Ну что-ж! ну что-ж!.. Видно, опять придется менять…
Впрочем, нужно еще посмотреть, и не полагаться только на первое впечатление, кто знает… Быть может, среди всех говоривших со мною, всех копавшихся в моей душе, я встречу когда-нибудь родственную душу, сострадательный взгляд… Ведь надеяться ничего не стоит.
Как только я приехала, еще не оправившись от своего путешествия в третьем классе, раньше чем мне вздумали предложить на кухне кусочек хлеба, барыня принялась меня таскать но всему дому, по погребам и чуланам, чтобы немедленно ввести меня во все «текущие дела». О! она не любит терять времени, ни своего, ни чужого… А какая громада дом! Сколько в нем разных углов и закоулков!.. Да! скажешь им спасибо!.. Чтобы здесь поддерживать порядок как следует, не хватило бы четырех прислуг… Кроме нижнего этажа, очень внушительного — с двумя маленькими павильонами в форме террас — еще два этажа, по которым я должна беспрестанно подниматься и спускаться, и все это, благодаря тому, что барыня, которая находится в маленьком салоне около столовой, возымела остроумную мысль поместить бельевую, где я должна работать, на чердаке, возле людской. А сколько шкафов, комодов, ящиков, кладушек, разного рода — не перечесть… Никогда я не буду в состоянии разобраться во всем этом…
У барыни привычка, когда она мне что-нибудь показывает, ежеминутно повторять:
— Обратите на это внимание, дочь моя, это очень красивая вещь… и очень редкая, дочь моя… и стоит очень дорого, дочь моя.
Неужели она не могла бы называть меня моим именем вместо того, чтобы беспрестанно повторять… «дочь моя»… «дочь моя», этим оскорбительным тоном, который обескураживает самые лучшие намерения и сразу устанавливает между хозяевами и нами такую отдаленность, такую неприязнь?.. Почему я ее не называю «барынькой», а?.. И потом у нее не сходит с уст «очень дорого». Меня это раздражает… Все, что ей принадлежит, — самая последняя грошовая вещь, все это, по ее словам, стоит «очень дорого». Трудно даже себе представить, — до чего может доходить тщеславие хозяйки дома… Например, она мне объясняла механизм обыкновенной керосиновой лампы, похожей на тысячу других ламп, и при этом приговаривала:
— Помните, дочь моя, что лампа эта стоит очень дорого и что поправить ее можно только в Англии. Берегите ее, как зеницу ока.
У меня было страшное желание ответить ей:
— Ну-ка, скажи пожалуйста, барынька, а твой горшок… тоже очень дорого стоит? И его нужно посылать в Лондон, если он треснет?..
Нет, в самом деле! Подымает шум и корчит, Бога весть что, из-за всякого вздора! И только подумать, что все это исключительно для того, чтобы над нами издеваться, вас унизить!..
В сущности дом совсем не так хорош… Нечем вовсе, по правде говоря, так гордиться… Снаружи еще пожалуй!.. величественно окруженный массивными деревьями и садом, который спускается к реке мягкими склонами, с большими прямоугольными клумбами, у него есть еще какой-то стиль… Но внутри… он старый, мрачный, весь трясется и пахнет затхлым… Я не понимаю, как можно в нем жить… Одни крысиные норы, деревянные лестницы, на которых рискуешь сломать себе шею, где неуклюжие ступеньки качаются под ногами… Низкие, мрачные коридоры, где вместо мягких ковров, плохо пригнанные половицы, покраснелые, скользкие, натертые до того, что падаешь… Тоненькие перегородки из жиденьких досок, и от этого в комнатах все раздается, как внутри скрипки… Словом, провинция и глушь!.. Конечно и меблировка не похожа на парижскую… Во всех комнатах старинные акажу[3], изъеденная червями обивка, потертые, выцветшие драпировки, кресла, и диваны, без пружин, горбатые, смешные… Сидеть на них значит поцарапать себе плечи и спину!.. Право, я, которая так люблю светлые обои, широкие, мягкие диваны, на подушках которых можно так восхитительно растянуться, всю эту прелестную, жизнерадостную модную мебель, я чувствую себя совершенно подавленной угрюмой мрачностью всей этой обстановки… и боюсь, что никогда не привыкну к такому неуюту, такому отсутствию изящества, к этой старинной ветхости и мертвечине…
Туалеты барыни тоже не из Парижа… У ней никакого шика и абсолютное незнакомство с хорошими портнихами… У нее, как говорится, совсем нет вкуса. Несмотря на то, что есть кой-какие претензии, она, отстает от мод, по крайней мере, на десять лет… И каких мод!.. Хотя, если бы она захотела, она бы могла казаться недурной; но крайней мере не слишком дурной… Самое худшее в ней — это то, что она не возбуждает в вас симпатии, не чувствуется совсем женщины… Но черты лица у нее правильные, хорошие природные белокурые волосы, и прекрасная кожа… Пожалуй, даже слишком свежая, точно она страдает нехорошей болезнью… Я уж изучила эти типы женщин и цвет их лица не может меня обмануть… Снаружи, посмотришь — розы, а внутри одна гниль… Они не держатся на ногах, не могут ходить, и дышат только при посредстве бандажей, корсетов, подвязок и целой кучи скрытой дряни и сложных приспособлений… Впрочем, все это не мешает им куролесить… Еще как! Кокетничают напропалую… Флиртуют в уголках, выставляют размалеванные физиономии, закатывают глаза, вертят хвостом: и все — один обман… Ах! несчастье… Никакого нет от них проку, уверяю вас, да и прислуживать то им не всегда приятно…
Судя но темпераменту и но органическим свойствам барыни, я бы очень удивилась, если бы барыня оказалась любительницей… В выражении ее лица, сухих движениях, упрямых поворотах тела, совсем не чувствуется женщина, и мне кажется, что ей не знакомо желание, со всей его роскошью, гибкостью и самозабвением… У нее во всей ее особе сохранилось что-то жесткое и сухое, — свойственное старым девам, что у блондинок бывает редко… Она не из тех, которых хорошая музыка, вроде «Фауста» — ах! этот Фауст может привести в экстаз и заставить потерять от восторга сознание в объятиях красивого мужчины… Ах, нет, совсем нет! Она не принадлежит к тому виду женщин очень некрасивых, на лицах которых страсть зажигает порой столько лучезарности, столько обаятельности и красоты: впрочем, таким, как барыня не следует доверять по виду… Мне приходилось знать еще более суровых и чопорных, которые одним своим видом уничтожали всякую мысль о любви, а на деле оказывались завзятыми потаскушками и проделывали, Бог знает что, со своим лакеем или кучером.
Несмотря на все старания барыни быть любезной, я заметила, что ей это не удается… Я думаю, что она очень злая, очень подозрительная, брюзга; скверный характер и жесткое сердце… Постоянно слышишь всевозможные придирки и вопросы… «Умеете ли вы делать это?..» «Умеете ли вы делать то?..» Или еще: «Старательны ли: вы?.. Хорошая ли у вас память? Все ли у вас в порядке?..» На этом, впрочем, не кончается… Следует еще: «Любите ли вы чистоту?.. Чистота у меня первое дело… уж что другое, а на счет чистоты я неумолима…» За кого она меня принимает, за мужичку, за провинциалку? Чистота?.. Ах! знаю я этих фарисеек. Все они так говорят… А если заглянуть поглубже, порыться в их белье… сколько там грязи!.. Иной раз от омерзения все внутри переворачивается…
Итак, чистоте барыни я не доверяю… Когда она мне показывала свою уборную, я не приметила там ни ванны, ни чего другого из тех вещей, которые требуются женщине, любящей чистоплотность… И очень ограниченное число флаконов, безделушек, всех этих пахучих миленьких вещичек, которые я так люблю переставлять. Мне страшно хочется увидать барыню раздетой, чтоб немножко посмеяться… Должно быть интересно…
Вечером, когда я накрывала на стол, вошел барин… Он только что вернулся с охоты… Это человек высокого роста, с богатырскими плечами, густыми, черными усами и матовым цветом лица… Манеры у него немного тяжеловаты, неуклюжи, но, кажется, он славный малый… Конечно, не так умен как Жюль Леметр, которому я столько раз подавала, на улице Христофор Колумб, не так изящен, как господин Жанзэ — ах, чтоб его! Но все же симпатичен… Густые, курчавые волосы, бычья шея, ляжки, как у атлета, губы толстые, очень красные и улыбающиеся, все это обличает в нем силача и весельчака… Держу пари, что он любитель… Я тотчас это подметила в движении его подвижного чувственного носа, в блеске глаз, добрых и в то же время плутоватых… Мне еще никогда не приходилось встречать у человеческого существа брови, густые до неприличия, и такие волосатые руки… Подобно большинству мужчин недалеких и с развитой мускулатурой, он очень застенчив…
Он тотчас принялся меня рассматривать взглядом, в котором сквозили удивление, благодушие, удовольствие… взглядом развратника, но без наглости и жестокости. Заметно, что барин не привык к таким горничным, как я; я его ошарашила и сразу произвела на него огромное впечатление… Спросил, немного стесняясь:
— А!.. А!.. это вы новая горничная?..
Я поддалась вперед, слегка опустила глаза и, скромно и вместе с тем с достоинством, ответила тихим голосом:
— Да, сударь, это я…
Он пролепетал:
— Значит, вы приехали… Это очень хорошо… очень хорошо…
Он хотел еще что-то сказать… Искал слов, но за отсутствием красноречия и находчивости, не находил… Меня очень забавляло его смущение… Немного помолчав:
— Значит вы приехали из Парижа?
— Да, сударь.
— Это очень хорошо… Очень хорошо…
Он сделался смелее:
— Как вас зовут?
— Селестина… сударь…
Он стал потирать руки, чтобы скрыть замешательство, и продолжал:
— Селестина!.. А!.. Это очень хорошо… Благородное имя и красивое… Честное слово!.. Если только барыня не заставит вас его переменить, у нее есть эта манера…
Я отвечала покорно, но с достоинством:
— Как барыне будет угодно.
— Конечно, но это красивое имя…
Я еле удерживалась от хохота. Барин принялся ходить по комнате, потом вдруг уселся на стуле, вытянул ноги, и с мольбой в голосе и во взгляде, попросил:
— Ну, Селестина… потому что я вас всегда буду называть Селестиной… Хотите мне помочь снять сапоги? Вас это не затруднит, по меньшей мере?..
— Конечно нет, сударь.
— Потому что, видите ли, эти проклятые сапоги… Они страшно скверно снимаются… не слезают.
Движением, которому я постаралась придать грацию, гибкость, и даже некоторый вызов, я опустилась против него на колени.
И в то время, когда я помогала ему снимать мокрые и грязные сапоги, я почувствовала, что его ноздри возбужденно задвигались от аромата моих волос, а глаза с возрастающим интересом следили за контурами моего корсажа и всего, что можно было различить сквозь платье… Внезапно он забормотал:
— Черт возьми! Селестина… Вы дьявольски хорошо пахнете…
Не поднимая глаз, я наивно спросила:
— Я, сударь?
— Конечно… вы! Черт побери! Надо полагать, что эти духи не от моих ног…
— О! Сударь!..
И это «О! Сударь!» было в одно и то же время протестом в защиту его ног, и дружелюбным упреком-за его фамильярность… Понял ли он это?.. Думаю, что да. Потому что он снова, с большей уверенностью и даже с легкой дрожью в голосе, повторил:
— Селестина! Вы дьявольски хорошо пахнете… Дьявольски хорошо…
Так вот как! Он делается все развязнее, толстяк… Я сделала вид, что меня слегка смущает его настойчивость, и молчала… Барин при его застенчивости, не понимая всех этих женских уловок, смутился… Он испугался, что зашел слишком далеко, и круто переменив разговор, брякнул:
— Начинаете привыкать здесь, Селестина?..
Что за вопрос?.. Привыкаю ли я здесь?.. Я здесь всего три часа… Я должна была закусить губы, чтобы не прыснуть… Он должно быть комик, толстяк… И вероятно глуповат… Но это ничего… Он мне не противен… Даже при всей его вульгарности, в нем чувствуется какая-то сила… И сильный, здоровый мужчина, который мне не неприятен…
Когда сапоги были сняты, я, чтоб оставить по себе хорошее впечатление, спросила его в свою очередь:
— Барин любят охотиться… Охота была сегодня удачна?
— Я никогда удачно не охочусь, Селестина… — ответил он, качая головой… — Это чтобы уходить… гулять… не быть здесь, где мне скучно…
— Ах! Барин здесь скучают?..
Помолчав, он начал галантно поправляться:
— Т.е. я скучал… Потому что теперь… Наконец… вот!
Потом, с глупой умоляющей улыбкой:
— Селестина?..
— Сударь!
— Хотите дать мне туфли? Извините за эту просьбу…
— Но, сударь, это — моя обязанность…
— Да… наконец… Они под лестницей в маленьком чулане налево…
Надо полагать, что с этим типом можно сделать все, что угодно… Он без всякой хитрости, сразу дается в руки… Да! Можно с ним далеко зайти…
Обед неважный, из остатков вчерашнего, прошел без инцидентов, почти ври общем молчании… Барин ест с жадностью, а барыня ковыряется в кушаньях с скучающим видом и презрительными минами… Она, кажется, питается пилюлями, сиропами, каплями разного рода, так что за каждой едой перед ее тарелкой выстраивается целая аптека… Между собою говорили мало и к тому же о местных делах, которые меня мало интересуют… Я могла только понять, что у них мало кто бывает… Впрочем, было видно еще, что мысли их далеко от разговора… Наблюдали за мной каждый с особым любопытством, сообразно своему ходу мыслей: барыня сухо и жестко, даже пренебрежительно, обдумывая в уме все пакости, которые она надо мной проделает: барин лукаво, многозначительно щуря глаза и бросая странные взгляды на мои руки и стараясь это скрыть… В сущности я не понимаю, отчего на мужчин так действуют мои руки?.. Я делала вид, что ничего не понимаю… Входила, выходила, с достоинством, сдержанная, ловкая и… далекая в мыслях…
Ах! Если-б они могли заглянуть в мою душу, если-б они могли посмотреть, что там делается, так же как я вижу и читаю внутри их!..
Я обожаю подавать на стол. Здесь застаешь своих хозяев во всей неприбранности их внутренней жизни. Вначале они держатся осторожно наблюдают друг за другом, но постепенно раскрываются, показываются, каковы они без румян и вуалей, забывая, что вокруг них кто-то ходит, слушает, замечает их недостатки, их нравственные уродства, их тайные язвы, — все, что порядочные люди считают непристойным и позорным. Собрать все эти доказательства, разнести их по клеткам, приклеить к ним ярлычки, в ожидании, пока представится случай сделать из них ужасное оружие, в день страшного расчета, — это самое веселое в нашей профессии и самая драгоценная месть за все наши унижения.
Служба не из веселых. Кроме меня — еще две прислуги, кухарка, которая постоянно хмурится, и садовник — кучер, который никогда не говорит ни слова. Кухарку зовут Марианна, садовника — Жозеф… Настоящая деревня… И при этом — дубье!.. Она, толстая обрюзглая женщина; вокруг шеи обматывает грязную косынку, похожую на тряпку, которой вытирает кастрюли; носит синюю бумазейную кофту, всю в сальных пятнах, еле прикрывающую громадную безобразную грудь: из-под короткой юбки видны толстые ноги в серых шерстяных чулках. Он, — в рубашке, фартуке и деревянных башмаках, сухой, бритый, нервный, с огромным до ушей ртом, крадущейся походкой, угрюмыми движениями пономаря… Таковы оба мои компаньона…
Прислуге не полагается отдельной столовой; мы обедаем в кухне, за тем: самым столом, где днем кухарка стряпает, режет мясо, потрошит рыбу, чистит овощи своими толстыми круглыми пальцами, похожими на кровяные сосиски… Ну, могу сказать!.. Это даже не совсем прилично… Благодаря плите, атмосфера в комнате удушающая… Носится запах перегорелого жира, прогорклого соуса, затверделого сала… В то время, как мы едим, в печи кипит собачья похлебка, распространяющая страшную вонь, от которой подымается кашель… Прямо тошнит!.. В тюрьмах больше заботятся о заключенных и собаке лучше в ее конуре…
Нам подали капусту с салом и вонючий сыр… Для питья кислый сидр… Больше ничего. Глиняные тарелки с потрескавшейся эмалью, пропахшие жиром, и жестяные вилки дополняли этот миленький сервиз.
Будучи в доме «новенькой», я не захотела жаловаться. Но и есть тоже, тем более… Чтобы еще окончательно расстроить себе желудок, благодарю!
— Почему вы не едите? — спросила кухарка.
— Не хочется есть…
Я произнесла это совершенно спокойно… Марианна начала ворчать…
— Барышне, может, нужно подать трюфли?
Я отвечала без раздражения, но уколотая в своем самолюбии:
— Если вам хочется знать, я ела трюфли не раз… Пожалуй, не все здесь могут сказать то же…
После этих слов она прикусила язычок.
Во время этого разговора садовник-кучер набивал себе рот огромными кусками сала, и искоса на меня поглядывал. Не знаю, почему взгляд этого человека меня смущает… И молчание беспокоит… Он не очень молод, но движения его удивительно гибки: изгибы бедер у него напоминают движения змеи… Опишу его подробно… У него густые седоватые волосы, низкий лоб, косые глаза, выдающиеся скулы, широкая, крепкая челюсть, и длинный мясистый подбородок, все это придает ему странный вид, разгадать который я не в состоянии… что он? простофиля?.. или хитрец? ничего не могу сказать. Все же любопытно, что этот человек так меня занимает… В конце концов этот навязчивый вопрос постепенно стушевывается и исчезает. И я отлично понимаю, что все это дело моего романтического и преувеличенного воображения, вследствие которого люди и вещи представляются мне всегда или в слишком хорошем или в слишком дурном свете; потому-то мне и хочется, во что бы то ни стало, превратить этого несчастного Жозефа в нечто большее того тупоголового мужика, чем он есть на самом деле.
К концу обеда Жозеф, все время не произносивший ни слова, достал из кармана своего передника газету «Libre Parole» которую он принялся внимательно читать, а Марианна, выпившая два графинчика сидра, размякла и сделалась более любезной. Развалясь на стуле, с засученными рукавами и голыми руками, со сбившимся на бок чепчиком, она задавала мне ряд вопросов: откуда я родом, где жила, попадались ли хорошие места, мое отношение к евреям?.. И мы болтали несколько минут, почти дружелюбно… В свою очередь я потребовала от нее сведения о доме, — бывает ли народ, и какой, дарит ли барин горничных своим вниманием, есть ли у барыни любовники?..
Ах! нужно было видеть ее лицо и лицо Жозефа, которого мои вопросы ежеминутно отрывали от чтении… как они были забавны в своем смущении!.. Трудно представить себе, как они там в провинции отстали… Ничего не знают, ничего не понимают, ничего не видят, приходят в смущение от самых простых вещей.
— Сейчас видно, что вы недавно из Парижа, — слегка уколола меня кухарка.
На что Жозеф, качнув головой, внезапно заметил:
— Понятно!
И снова углубился в чтение газеты… Марианна тяжело поднялась и стала доставать горшок из печи… Разговор прекратился…
Тогда я стала думать о моем последнем месте, вспомнила лакея Жана, такого изящного с его черными бакенбардами и выхоленной, как у женщины, кожей. Ах! какой славный был этот Жан, веселый, милый, деликатный, ловкий: по вечерам читал нам вслух «Fin de Siècle», или рассказывал уморительные истории, или сообщал содержание писем барина… Теперь не то пожалуй… Как это случилось, что я очутилась здесь с такими людьми, вдали от всего, что мне дорого?
Мне почти захотелось плакать.
Я пишу эти строки в моей комнате, маленькой грязной конуре, находящейся на чердаке; зимой здесь гуляет ветер и холод, — летом, вероятно, адская жара. Никакой мебели, кроме дрянной железной кровати, и скверного неокрашенного шкафа, который не закрывается, и где мои вещи не помещаются; освещение состоит из сальной свечи, которая коптит и капает на медный подсвечник… Просто жалость смотреть… Если мне захочется продолжать мое писание, или просто читать привезенные с собой романы, или разложить карты, я должна купить на свои деньги стеариновых свечей… Потому что свечи барыни держатся под замком.
Завтра я попробую здесь немножко прибрать… Над кроватью прибью свое маленькое, позолоченное распятие, на камине поставлю фарфоровую Божью Матерь, коробочки, безделушки и портреты Жана, чтобы таким образом немножко скрасить и расцветить эту лачугу.
Комната Марианны рядом с моей. Нас разделяет тоненькая перегородка, и у меня все слышно, что делается у нее… Я подумала, что Жозеф, который спит в людской, вероятию навестит Марианну перед сном… Но нет… Марианна долго возилась в своей комнате… Кашляла, плевала, двигала стульями, переставляла вещи… Теперь она храпит… Должно быть, времени у них достаточно днем!
Где-то далеко на деревне лает собака… Скоро два часа и моя свеча гаснет… И я тоже должна заснуть… Но я чувствую, что не усну…
Ах! Неужели мне суждено похоронить себя в этом бараке!.. Нет! нет!..
II
15-го сентября.
Я еще ни разу не называла фамилии моих господ. У них странная и смешная фамилия: Ланлэр. Господин и госпожа Ланлэр… Вы уже заранее воображаете себе все те остроты, которые возбуждает подобная фамилия. Что касается их имен, они еще более смешны, чем фамилия, и служат к ней дополнением. Барина зовут Изидор; барыню — Эфразия… Эфразия!.. Скажите на милость…
Торговка в мелочной лавке, куда я отправилась подбирать шелк, сообщила мне все сведения, касающиеся моих хозяев: хорошего мало. Но нужно отдать справедливость, я еще никогда не встречала такой болтушки и сплетницы… Если уж поставщики моих хозяев так об них отзываются, то как должны отзываться те, которые им не поставляют ничего?.. Да! Язычки в провинции!.. Беда!
Отец барина был фабрикантом сукон и банкиром в Лувье. Он кончил злостным банкротством, разорившим всю мелочь округа, и был присужден к десяти годам заключения, что было очень легким наказанием, в сравнении со всей массой совершенных им мошенничеств и преступлений. Во время отбывания своего наказания он умер. Но он имел предосторожность припрятать в надежном месте, как говорят, 450 000 франков, которые, искусно скрытые от разоренных кредиторов, составили личное состояние барина… И вот подите… Оказывается, не хитрая штука сделаться богачом…
С отцом барыни дело обстоит еще хуже, хотя он не сидел в тюрьме, и отправился к праотцам, уважаемый всеми честными людьми. Он торговал живым товаром. Торговка объяснила мне, что при Наполеоне III, когда еще не было всеобщей воинской повинности, богатые люди, которые «подпадали под жребий», могли «выкупаться». Они обращались к особым агентам, которые за приличное вознаграждение — от одной до двух тысяч франков, смотря по обстоятельствам, находили им бедняка, соглашавшегося, служить за него в течение семи лет, а в случае войны и умереть… Таким образом во Франции производилась такая же торговля белыми, как в Африке торгуют неграми… Существовали рынки людей, как существуют рынки скота, но только еще для более ужасной бойни! Впрочем, меня это не удивляет. Разве теперь они не существуют? А что такое наши рекомендательные конторы и публичные дома, если не рынки рабов, не выставки человеческого мяса?
По словам лавочницы, этот род торговли приносил большие доходы, и отец барыни, распространивший свою деятельность на весь округ, занимался ею чрезвычайно искусно, т. е. клал себе в карман львиную долго «платы»… Десять лет тому назад он умер, — мэр Меениль-Руа, помощник мирового судьи, государственный советник, представитель фабрики, казначей благотворительного бюро, награжденный орденом, оставив кроме Приёрё, купленного за бесценок, 1 100 000 ф. из которых 600 000 получила барыня; остальное досталось ее брату, который пошел по скверной дороге и неизвестно, во что обратился… А теперь говори, что хочешь… Вот уж денежки, добытые нечистым путем… Впрочем, я этому не удивляюсь: я только и видела нечистые деньги, да богачей мошенников.
Ланлэры — как вам это понравится? имеют более 1 000 000 франков.
Все их занятие состоит в том, чтобы сберегать… И они едва проживают треть своего дохода. Они урезывают во всем и себя и других, уменьшают счета, не сдерживают обещаний, признают только писанные и засвидетельствованные договоры; с ними нужно держать ухо востро, особенно в денежных делах: нет ничего труднее, как взыскать с них что-нибудь. Они постоянно стараются уклониться от платежей; особенно скверно приходится мелким поставщикам, которые не могут затеять процесса, и беднякам, которым нет никакой защиты… Само собой разумеется, никогда ничего не жертвуют, разве только иногда на церковь, потому что они ханжи. Что касается бедных, они могут поколеть с голоду у ворот Приёрё, напрасно умоляя о помощи. Ворота от этого не отопрутся.
— Я даже думаю, — сказала лавочница, — что они не постеснялись бы пошарить в сумке нищего, и проделали бы это со спокойной совестью и дикой радостью…
И прибавила в виде чудовищного примера:
— Слушайте, всем нам жизнь дается тяжело, но уж если мы раздаем хлеб в церкви, то по крайней мере булки. Это уж просто вопрос самолюбия… А эти подлые скряги, знаете, что раздают… Простой хлеб, милая барышня! И даже не белый хлеб, не первого сорта… Нет… ситный, весовой… Ну, не стыдно ли… таким богатым людям?.. Жена бочара Помье слыхала, как один раз г-жа Ланлэр сказала священнику, который ее слегка упрекнул в скряжничестве:
«Г. священник, для этих людей — все сойдет!»
Нужно быть справедливым даже к своим хозяевам. Если на счет барыни не существует двух мнений, то о барине никто не говорить плохого: его не бранят… Все сходятся в том, что барин не гордец, что он был бы ко всем щедр, и много делал бы добра, если бы мог. Все несчастье в том, что он ничего не может… Барин в своем доме — ничто… Меньше, чем прислуга, хотя и с ней обращаются скверно, меньше, чем кошка, которой все позволяется… Постепенно, чтоб сохранить себе спокойствие, он отказался от всякой власти хозяина дома, и передал все в руки жены. Барыня всем заведует, всем управляет, все ведет сама… Она хозяйничает и в конюшне, и на птичнике, и в саду, и в погребах, и в сараях и на все постоянно ворчит. Ничто не делается по ее желанию, и она беспрестанно утверждает, что ее обкрадывают. Настоящий хозяйский глазок… Прямо невероятно! Провести ее почти невозможно, все штуки ей хорошо известны… Сама платит по счетам, получает ренту и аренду, заключает контракты… У нее все замашки старого приказного, и она больше походит на грубого судебного пристава, или ростовщика, чем на женщину. Просто поверить трудно… Понятно, у нее на руках касса, и она ее отпирает только в тех случаях, чтобы вкладывать туда еще и еще… А у барина никогда ни гроша, едва хватает бедному на табак. При таких огромных средствах он кажется беднее всех нас грешных… И притом он не возмущается, никогда не возмущается, слушается ее во всем. Ах! как он порою смешон своей собачьей покорностью… Случается, что в отсутствие барыни является поставщик со счетом, или бедный за милостыней, или комиссионер, которому нужно дат на чай, и спрашивают барина… Нужно его тогда видеть!.. Роется в карманах, щупает себя, краснеет, извиняется и говорит с жалобным видом:
— Как это случилось!.. У меня при себе нет денег… Одни билеты в тысячу франков… Есть у вас сдача с тысячи франков? Нет? В таком случае придется зайти в другой раз…
— Билет в тысячу франков. У него, у которого в кармане ни гроша! У него!.. Даже его почтовую бумагу барыня запирает к шкаф, ключ от которого у нее, и выдает ему по листку с нотациями:
— Благодарю покорно, достаточно ты изводишь бумаги! Кому это ты можешь столько писать?..
Его упрекают только в одном, и одного в нем не понимают, это его невероятной слабости и что он слушается такой мегеры… В конце-концов всем это известно, и барыня кричит об этом на улице… Они не живут друг с другом… Барыня больна и не может иметь детей, а потому не может слышать ни о чем таком… И вот, что происходит… Если барину — здоровому, красивому мужчине, захочется позабавиться на стороне, или просто оказать помощь бедняку, он должен прибегать ко всевозможным уловкам, грубым хитростям, подозрительным займам, которые влекут за собой ужасные сцены и ссоры, длящиеся целые месяцы… Тогда барин уходит из дому, и бегает как сумасшедший по нолям и лесам, делает какие-то угрожающие жесты, топчет землю, говорит сам с собою, и это во всякую погоду, в дождь, снег… А к вечеру возвращается домой еще приниженнее, еще смирнее, чем когда бы то либо…
Во всей этой истории самое любопытное и самое печальное то, что во всех этих ужасных рассказах, во всех позорных разоблачениях, во всех низостях, которые переходят из уст в уста, из одной лавки в другую, из дома в дом, я чувствую, что Ланлэрам завидуют больше, чем их презирают. Несмотря на весь их преступный паразитизм, на всю их общественную зловредность, несмотря на то, что они давят всех своим проклятым миллионом, все же этот миллион окружает их ореолом уважения и почти славы. Им кланяются ниже, чем всем остальным, их принимают с большей помпой… Скверный домишко, в котором они живут по уши в грязи, величают замком… И с какой все это рабской угодливостью!.. Я уверена, что та же самая ненавидящая их лавочница будет говорить иностранцам, которые приедут осматривать достопримечательности местечка:
— У нас прекрасная церковь… Чудный фонтан… А в особенности у нас великолепны… Ланлэры… Ланлэры, у которых миллион состояния… Живут в этом замке… Люди, которых все боятся, но мы ими гордимся…
Обоготворение миллиона!.. Это низкое чувство, свойственное не только буржуа, но и большинству нас, «малых сих» — приниженных бескопеечников… И я сама, с моими резкими порывами, стремлением все уничтожить, не свободна от этого чувства… Я, которую богатство угнетает, которая обязана ему всеми моими несчастьями, пороками, злобой, самыми ужасными унижениями, несбыточными мечтами; и стоит мне только очутиться в присутствии богача, я уже не могу удержаться, чтобы не смотреть на него, как на существо высшей породы, как на божество, и помимо моей воли, я чувствую, как из глубины моей души поднимается к этому богачу — часто невежде, а подчас и преступнику, — фимиам поклонения… Ну, не глупо ли это?.. И почему?.. Отчего?..
Простившись с засаленной лавочницей и выйдя из подозрительной лавчонки, где так и не удалось мне подобрать шелк, я стала с горечью размышлять обо всем, что эта женщина рассказала мне о моих хозяевах… Моросило, небо казалось таким же грязным, как душа этой торговки сплетнями…
Я скользила по липкой мостовой, и, обозлившись на лавочницу и на моих хозяев, и на саму себя, и на это печальное небо, и на эту грязь, в которой утопали моя душа и мои ноги, и на беспросветную тоскливость этого маленького городишка, я повторяла:
— Ну вот, вот вам и «честный хлеб»… только этого еще не хватало… Попала в лужу!..
Да! Я села в лужу… Вот еще новые подробности: барыня одна одевается и сама причесывается.
Она запирается на замок в своей уборной и, я не имею права туда входить… Бог ее знает, что она там делает целые часы!.. Сегодня вечером я не удержалась и постучала в дверь. И вот вам разговор, который произошел — между барыней и мной.
— Тук, тук!
— Кто там?
Ах! этот проклятый визгливый голос, который хотелось бы ударом кулака вогнать назад…
— Это я, барыня!..
— Что вам нужно?
— Я хочу прибрать комнату…
— Она прибрана… Отправляйтесь… И приходите только тогда, когда вас звонят.
Это значит, что здесь я даже не смею быть горничной… Я положительно не знаю, что я здесь такое… И в чем заключаются мои обязанности… А между тем, одевать, раздевать, причесывать — единственное, что мне нравится в моем ремесле… Я люблю возиться с ночными сорочками, тряпками и лентами, перебирать белье, кружева, шляпы, меха, вытирать барыню после ванны, пудрить, шлифовать ногти, душить грудь, волосы, — словом, знать ее от носка туфель до кончика шиньона, видел в полной наготе… Таким образом, она становится вам ближе, из хозяйки превращается в подругу, или сообщницу… Волей не волей, узнаешь целую кучу вещей… Их огорчения, их пороки, их любовные неудачи, интимные стороны жизни, болезни… Не говоря уже о том, что умеючи, можно держать их в руках посредством бездны мелочей, о которых они даже не догадываются… И получаешь гораздо больше… Оно и выгодно и занимательно… Вот, как я донимаю обязанности горничной…
Трудно себе представить, сколько есть таких — как бы это сказать? — таких, которые в интимной обстановке становятся совершенно неприличны; подобные тины попадаются среди тех, которые слывут в свете за самых неприступных, холодных и сдержанных…
Ах! сколько масок спадает в уборных!.. Сколько пятен и морщин обнаруживается на самых горделивых лицах!..
У меня была барыня, обладавшая смешной привычкой… Каждое утро, прежде чем надеть сорочку, и каждый вечер, сняв ее, она по четверти часа тщательно рассматривала свое тело перед большим зеркалом… Потом вытягивала грудь, запрокидывала голову, резким движением поднимала ее вверх и говорила мне.
— Селестина… Посмотрите-ка!.. Правда у меня тело еще крепкое?
Можно было прыснуть со смеху… Тем более, что тело барыни… О какая это была жалкая развалина!.. Когда она, скинув сорочку, освобождалась от всех своих бандажей и подвязок, можно было подумать, что она сейчас растечется по ковру, как жидкий кисель… И несмотря на это, в этих разрушающихся формах оставалась еще какая-то жалкая прелесть, или скорее, следы прелести… прелести женщины, которая когда-то была прекрасна, вся жизнь которой ушла на любовь… Вследствие какого-то рокового ослепления, свойственного большинству стареющих женщин, она сама не замечала, своего беспощадного увядания… Она удесятеряла всевозможные старания, самое утонченное кокетство, чтобы еще раз призвать любовь… И любовь бежала на последний зов… Но какая любовь?.. Ах, как все это было печально!..
Иногда перед самым обедом барыня вдруг влетала, запыхавшись, в смущении…
— Скорей… Скорей… Я опоздала… Разденьте меня…
Откуда она являлась с таким утомленным лицом и кругами под глазами, истощенная до того, что падала, как труп на диван в уборной?.. И в каком беспорядке был ее туалет! Развившиеся волосы, на кончиках которых дрожали пушинки подушек!.. И размазанные, вероятно в пылу поцелуев, румяна, беспощадно обнажавшие, точно раны, все складки и морщины ее лица…
Чтобы не возбудить моих подозрений, она бормотала:
— Я не знаю, что со мной случилось..! Вдруг, у портнихи, что-то схватило… Обморок… Пришлось меня раздеть… И до сих пор чувствую себя скверно…
И часто из жалости я делала вид, что верю этим дурацким объяснениям. Как-то утром в то время, когда я была у барыни, позвонили. Лакей отлучился, и я пошла отворить… Вошел молодой человек… Вид подозрительный, угрюмый и порочный… Полурабочий, полубродяга… Один из тех сомнительных субъектов, — которые встречаются на двусмысленных балах и живут за счет шулерства или любви… Лицо у него очень бледное, маленькие черненькие усы, красный галстук. Плечи уходили в слишком широкий пиджак, он весь качался и вихлялся на ходу. Сначала обвел удавленным и беспокойным взглядом роскошную переднюю, ковер, зеркало, картины, драпировки… Потом протянул мне письмо — передать барыне, и сказал картавым, протяжным, но настойчивым голосом:
— Ответ нужно…
Пришел ли он по своему делу?.. Или это был посланный?.. Второе предположение я отклонила. Люди, которые приходят ради других, никогда не позволяют себе говорить таким властным тоном…
— Я посмотрю, дома ли барыня… — начала я робко, вертя письмо в руках.
Он возразил:
— Она дома… Я знаю… И пожалуйста, без шуток!.. Это крайне нужно…
Барыня прочла письмо… Она вся побагровела, и в порыве испуга, забылась до того, что стала бормотать:
— Он здесь, у меня?.. Вы его оставили одного, в передней?.. Каким образом он узнал мой адрес?
Но быстро спохватившись продолжала решительным тоном:
— Это ничего… Я его не знаю, это бедняк… Заслуживает внимания… У него мать умирает.
Она поспешно открыла дрожащими руками письменный стол и вынула стофранковый билет:
— Отнесите ему… Скорей, скорей… Бедный малый!..
— Черт побери!.. — пробормотала я сквозь зубы. — Барыня сегодня щедра… И ее бедным очень везет… и я подчеркнула это слово «бедным», со злостным намерением;
— Ну, ступайте же!.. — крикнула барыня, еле державшаяся на ногах.
Когда я снова вошла, барыня, которая вообще не отличалась аккуратностью, и часто разбрасывала вещи по комнате, успела уже изорвать письмо, последние клочки которого тлели в камине…
Мне так и не удалось никогда узнать, кто был этот малый… Я его больше не видела… Но что я знаю, что я видела, это то, что барыня в это утро, прежде чем переменить сорочку, уже не смотрелась в зеркало и не спрашивала меня: «Правда, у меня еще тело ничего?» Весь день она сидела у себя расстроенная и взволнованная под впечатлением какого-то ужаса…
После этого случая, если барыня долго вечером не возвращалась, я всегда боялась, что ее убили в каком-нибудь притоне!.. И так как мы говорили о моих опасениях в людской, то метрдотель, безобразный циничный старикашка, начинал острить:
— Ну, что-ж?.. Без сомнения, надо этого ждать сегодня или завтра… Чего вы хотите?.. Вместо того, чтобы бегать к сутенёрам, почему эта старая распутница просто не заведет у себя в доме приличного и надежного человека?..
— Быть может, вас?.. — фыркнула я.
И метрдотель отвечал надувшись, среди всеобщего гогота:
— Пожалуй!.. я бы это ей устроил, за мешок муки… Удивительный фрукт был, этот человек…
Перед этой, у меня была хозяйка несколько другого типа. Уж мы тоже надрывали себе животики на ее счет по вечерам, собравшись после ужина за столом… Теперь я думаю, что мы были, пожалуй, неправы, потому что барыня была недурная женщина. Очень добрая, очень мягкая, очень щедрая и несчастная… И к тому же засыпала меня подарками… Иной раз, надо сознаться, мы бываем беспощадны… И это всегда но отношению к тем, которые к нам слишком хороши…
Ее муж… ученый, член не знаю какой Академии, относился к ней довольно равнодушно… Не потому, чтобы она была некрасива, — наоборот, она была очень миленькая; и не потому, чтобы он бегал за другими женщинами; в этом отношении он был безупречен… Уже не молодой, и несомненно без темперамента, мало думал об этом. По целым месяцам он не переступал порога барыниной спальни… И барыня приходила в отчаяние… Каждый вечер я приготовляла ей восхитительный ночной туалет… Прозрачные сорочки… Раздушенное белье… И все прочее… Она спрашивала меня:
— Как вы думаете, Селестина, придет он сегодня вечером?.. Вы не знаете, что он сейчас делает?..
— Барин в библиотеке… Занимаются…
Она делала унылый жест.
— Постоянно в своей библиотеке!.. Боже мой!..
И вздыхала:
— Все-таки он, может быть, сегодня придет…
Окончив ее наряжать, гордясь делом моих рук, я рассматривала барыню с восхищением, я восторгалась:
— Барин сделают большую ошибку, если не придут сегодня, потому что стоит только увидать барыню, и они не устоят.
— Ах, замолчите… замолчите… — говорила она вся трепеща.
Понятно, на другой день являлись жалобы, слезы, огорчения!..
— Ах, Селестина!.. Барин не приходил… Весь вечер я его ждала… А он не пришел… Он никогда больше не придет…
Я старалась ее утешить, как умела:
— Барин, должно быть, очень устали за своими занятиями… Ученые, знаете, не о том думают. Бог их знает, о чем они думают. Может, барыня попробует гравюры… Говорят, что есть чудные гравюры… против которых не устоит самый холодный мужчина…
— Нет, нет, к чему?
— Или, может, барыня велят подавать барину за ужином… что-нибудь острое… Например, раки?..
— Нет! Нет!..
Она печально качала головой:
— Он меня разлюбил… Вот мое горе… Он меня больше не любит…
Потом застенчиво, но без всякой злости, умоляя меня взглядом, она спрашивала:
— Селестина, будьте со мной откровенны… Барин вас никогда не целовал? Где-нибудь в углу… Он вас… никогда?..
— Нет… Что за мысль!..
— Скажите мне, Селестина?..
Я восклицала:
— Конечно нет, барыня… Ах! барин на меня — ноль внимания!.. И к тому же, неужели барыня думает, что я могу ее огорчить?..
— Сознайтесь… — умоляла она… — Вы такая красивая… У вас глаза такие страстные… И тело у вас должно быть великолепное…
Она заставляла меня щупать ее руки, ноги, грудь, бедра. Сравнивала части своего тела с моими с такой беззастенчивостью, что я смущалась, краснела, и спрашивала себя, не скрывается ли под огорчением покинутой жены какая-нибудь задняя мысль относительно меня… И продолжала вздыхать:
— Боже мой! Боже мой!.. Между тем… Ведь правда… Я еще не старая женщина!.. И не безобразная… Правда, что у меня совсем не заметно живота?.. Правда, что у меня тело крепкое и нежное?.. И столько жажды любви… Если бы вы только знали, сколько во мне скрыто любви!..
Иногда она разражалась рыданиями, бросалась на диван, зарыв голову в подушки, чтобы заглушить слезы и всхлипывала:
— Никогда не любите, Селестина… Никогда!.. Слишком много это приносит горя… Слишком много!
Как-то раз, когда она сильнее обыкновенного плакала, я внезапно заявила:
— Я, на месте барыни взяла бы себе любовника… Барыня слишком красивы, чтобы оставаться так…
Она ужаснулась моих слов:
— Замолчите… О! замолчите…
Я настаивала:
— Но у всех знакомых барыни есть любовники…
— Замолчите… Не говорите мне никогда об этом.
— Но, если у барыни такое любящее сердце!..
Со спокойной наглостью, я назвала ей одного молодого человека, очень элегантного, который часто бывал в доме… И прибавила:
— Душка — мужчина!.. И он, должно быть, такой нежный, внимательный к женщинам!..
— Нет… Нет… Замолчите… Вы сами не знаете, что говорите…
И преследуемая своею мыслью, она повторяла, в то время, как барин в библиотеке у своей лампы выписывал цифры и чертил циркулем круги:
— Он, может, придет сегодня вечером?..
Каждое утро в людской, ко время завтрака это был единственный предмет наших разговоров… У меня осведомлялись:
— Ну?.. Что же?.. Решился, наконец, барин?..
— Ничего… По-прежнему…
Можете себе представить, какая это была восхитительная тема для сальных острот, похабных намеков, наглого хохота… Держали даже пари, в какой день барин, наконец, решится «пойти».
Я ушла от барыни после одной из мелких ссор, в которой всецело была виновата я. Я нагло бросила ей в лицо, в это несчастное изумленное лицо, все ее жалобы, маленькие тайны, горести, в которых изливалась вся ее душа, маленькая глупенькая душа, ненасытная желаниями… Да, все это я бросила ей в лицо, точно комья грязи… И еще хуже… Я обвинила ее в грязном разврате… В самых низких склонностях… Это было нечто чудовищное…
Бывают моменты, когда во мне вихрем подымается потребность бросать оскорбления, угрозы… Из пустяков я делаю тогда самые невозможные вещи, и не могу устоять, даже когда сознаю, что действую против себя, и создаю себе несчастье собственными руками…
На этот раз я зашла слишком далеко в своих несправедливых и бесстыдных обвинениях. Вот, что я придумала… Несколько дней спустя после ухода, я взяла открытку и написала нарочно так, чтобы весь дом мог прочесть следующее миленькое послание… Да, я имела нахальство написать это:
«Уведомляю вас, барыня, что я вам посылаю наложенным платежом все ваши, — так называемые, подарки… Я бедная девушка, но у меня есть самолюбие — и я слишком люблю опрятность — чтобы хранить грязные тряпки, от которых вы избавились, подарив их мне вместо того, чтобы выбросить их — как они этого заслуживают — в помойную яму. Из того, что у меня нет ни гроша, не следует вам воображать, что я соглашусь носить ваши отвратительные юбчонки… Честь имею кланяться».
Положим, что это было хлестко! Но в то же время и глупо, тем более глупо, что, как я уже говорила, барыня была ко мне щедра до такой степени, что конечно, я ей эти вещи не отослала, а продала на другой день торговке за четыреста франков…
Только в ужасном припадке раздражения я могла решиться бросить место безусловно выгодное, какие не часто встречаются, оставить дом, где, как, говорится, нам было — разливанное море, где мы жили в таком довольстве… точно принцы крови…
А впрочем к черту!.. Некогда быть справедливым к своим хозяевам… И тем хуже, ей-Богу! Хорошие расплачиваются за дурных…
Теперь спрашивается, что я здесь буду делать?.. В этой глухой дыре, с моей противной хозяйкой, нечего ожидать никаких щедрот, никаких развлечений… Я буду делать дурацкую работу… Шитье, от которого я ошалеваю… И больше ничего… Ах! когда я вспоминаю о местах, где я жила… мое положение представляется мне еще в более мрачном виде… невыносимо-мрачном виде… И мне хочется бежать, удрать на все четыре стороны из этого медвежьего угла…
Недавно я встретила барина на лестнице. Он отправлялся на охоту… Посмотрел на меня плутовским взглядом… И снова спросил меня:
— Ну, Селестина, вам здесь нравится?..
Положительно он на этом помешан… Я отвечала:
— Не знаю еще, сударь…
Потом с наскоку: