Угрюмый осенний день навис над Петербургом. Тяжелые сплошные облака обложили все небо. Беспрерывный дождь вот уже второй день хлещет, а западный ветер, свистя и завывая, гонит со взморья тучу за тучей, словно бы земля срывалась с основания, а опрокинувшееся море разверзало все свои водные хляби и заливало бедную землю. С крепости то и дело слышались пушечные выстрелы. Нева поднялась, вздулась и катила свои свинцовые воды назад, вспять от моря. По этой вспухшей поверхности реки беспомощно трепались суда, лодки, барки с дровами и сеном, разбиваемые одна о другую и выбрасываемые на набережную. Выбившиеся из сил люди, мокрые, иззябшие, метались по палубам, мостам и набережным, не зная, за что ухватиться, что спасать, где спрятаться. Подвалы залиты водой, торцовые мостовые вспучились, а ветер и дождь не унимаются, огромные валы по Неве так и ходят.

Императрица стояла у окна и задумчиво смотрела на бушующую Неву, на быстро несущиеся от взморья тучи, на беспомощно мечущихся людей. Она была одна в своем кабинете.

— Нелегко бедным людям жить на свете… А мы вот здесь в тепле, в холе и воле…

Она отошла от окна и приблизилась к столу, чтобы работать, но потом снова задумалась.

Почему-то в это угрюмое осеннее утро у нее из головы не выходил образ того человека, которого за то только, что он написал не понравившуюся ей книгу, ее сенат присудил к смертной казни.

— К смерти! Неужели сенат сделал это из угодливости мне?.. Да, это несомненно, это чтоб мне угодить…

Она почувствовала, как краска разом залила ее щеки.

— Как же господа сенаторы дурно обо мне думают!

И краска все сильнее и сильнее заливала ее полное, старчески уже обвисавшее лицо.

— Хорошо, что я заменила смертную казнь ссылкой в Сибирь… И то жестоко… Стара стала, оттого.

Она снова подошла к окну. Ветер продолжал завывать порывами, и дождь хлестал косыми полосами в стекла.

— Нет! — она улыбнулась. — Это сенаторы испугались за свою шкуру, вот что!.. Недаром эпиграфом своей вредной книге он поставил:

Чудище обло, озорно, стозевно и лаяй.

Тихий шорох толстой портьеры заставил ее обернуться.

— А! Это ты, Платон.

В кабинет, неслышно ступая по мягким коврам, вошел молодой человек в генерал-адъютантском мундире, красивый, ловкий, широкоплечий, с прекрасными черными женственно-мягкими глазами. Это был Платон Зубов.

— Что, приняты меры для безопасности столицы? — спросила она с прояснившимся лицом.

— Приняты, государыня. Сейчас приезжал Архаров доложить, что ветер падает и Нева пошла на убыль.

— Ну, слава Богу… А то у меня все сердце переболело за бедных людей, шутка ли!

Она подошла к своему любимцу и, положив руку на плечо, взглянула ему в глаза.

— Скажи, Платон, откровенно: не слишком ли я жестоко поступила, сослав автора этой книги в Сибирь? — спросила она, указывая на лежавшую на столе книгу.

— Нет, государыня, совсем не жестоко, а больше чем милостиво, — отвечал Зубов, — ведь сенат присудил его к смертной казни.

— Так-то так, мой друг, — ласково сказала императрица, — а знаешь, что писал по этому поводу граф Воронцов, Семен?

— Не слыхал, государыня.

— А то, что "если-де за книгу такое наказание, то что же должно быть за явный бунт?"

— Его, государыня, лорды там, в Лондоне, избаловали, Питты да Гранвили, оттого он и вольнодумничает, — улыбнулся Зубов.

— Ты прав, Платон: легко ему оттуда так писать… За явный бунт! Да Радищев хуже бунтовщика, хуже Пугачева! Он хвалит Франклина как начинщика и себя таким же представляет![20]

— Я помню, государыня, я читал его книгу — превредная!

Императрица положила руку на книгу.

— Тут рассевание заразы французской! Отвращение от начальства!.. Автор — мартинист![21]

— Да, государыня, он действительно стоил казни.

— А не забудь, мой друг! — волновалась императрица. — Когда я приказывала рассмотреть его дело в совете, чтоб не быть пристрастною, я велела объявить, дабы не уважали до меня касающееся, понеже я то презираю! Но, мой друг, j'aime a dire avec Racine:

Celui qui met un frein a la fureur des flots,
Sait aussi des mechants arreter les complots.
Soumis avec respect a la volonte sainte,
Je crains Dieu — et n'ai point d'autre crainte. [22]

[23]

Зубов молчал. Он видел, что государыня взволнована, и не знал, как отвлечь ее от мрачных мыслей, которым она в последнее время все чаще и чаще предавалась. Поэтому он обрадовался, когда за портьерой услыхал голос Льва Нарышкина, который говорил:

— Ну, Захарушка, говори: слава Богу!

— Что, батюшка, Лев Александрович! — слышался голос Захара. — Али вода убывает?

— Убывает, Захарушка, убывает.

— Да вы, батюшка, мокрехоньки!

— Еще бы! Ведь поросят своих спасал.

Екатерина улыбнулась. Она уж догадалась, что Левушка выдумал какую-нибудь проказу, чтоб отвлечь ее от хандры, чаще и чаще посещавшей стареющую императрицу.

Из-за портьеры показался Нарышкин. Он был действительно промочен дождем. С парика его скатывались капли.

— Ну, матушка государыня, — заговорил он, вступая в кабинет, — и не чаял живу быть.

— Что так? — спросила государыня.

— Да поросят своих спасал, матушка.

— От наводнения?

— Что, матушка, наводнения! От княгини Дашковой спасал.

— Как! И у тебя с ней ссора из-за свиней?

— Нету, матушка, какая ссора! То она у брата моего побила свиней, это старая история… И стала она с той поры сущим Емелькой Пугачевым: чьих бы свиней ни встретила, сейчас рубить!.. Вот как сегодня случилось наводнение, у меня подвальный этаж и залило водой. А в подвальном этаже у меня выкармливались молочком прехорошенькие голландские поросятки, потомки тех, что зарубила ее сиятельство, двора вашего императорского величества статс-дама, Академии наук директор, Императорской Российской академии президент и кавалер княгиня Екатерина Романовна Дашкова… Ох, матушка! Дай передохнуть, такой титул большой.

— Ну передохни; никто тебя не гонит, — смеялась императрица.

— Так вот, государыня, — продолжал Нарышкин, передохнув, — когда это залило у меня подвальный этаж, мои людишки, спасаючи поросят, возьми да и выпусти на двор… А сии глупые и неистовые мартинисты, завизжав и подняв хвосты, подобно Радищеву, возьми да и убеги со двора да прямо к Академии наук… И на счастье, матушка, случись мне в сей самый момент проезжать мимо академии, коли смотрю, бегут мои поросятки, словно Густав III. от нашего Грейга, а за ними гонятся с топорами, кто бы ты думала, матушка?

— Княгиня Дашкова?

— Да, матушка, точно да с андреевской лентой через плечо, а рядом с нею, с топором же, Державин, Гаврило Романович, коммерц-коллегии президент, страшно орет:

Почто меня от Аполлона,
Меркурий, ты ведешь с собой?
Средь пышного торговли трона
Мне кажешь ворох золотой!

Императрица и Зубов смеялись.

— Как увидал я это, матушка государыня, — продолжал Нарышкин все с той же серьезной миной, — у меня и дух заняло от страха… Велю кучеру остановиться; выскакиваю из кареты, поросятки бегут прямо на меня; я расставил руки, чтобы ловить их, а они узнали меня, я их сам часто молочком пою, да ко мне; я их сейчас же к себе в карету и был таков! Вот меня и замочило.

— Не верьте ему, матушка, — послышался из-за портьеры женский голос, и вслед за тем показалось улыбающееся лицо Марьи Савишны Перекусихиной, — сам на себя клеплет… Это он сейчас выставлял под дождь вашу любимую камелию, это в Эрмитаже, его и замочило… И хоть бы камер-лакеев позвал, нет, сам все проделал.

— Ах, Левушка, друг мой! — с сердечностью сказала императрица. — Ты меня всегда балуешь.

— Врет она, старая ведьма! — оправдывался Нарышкин.

Но в этот момент из-за Марьи Савишны выставилось серьезное лицо генерал-прокурора, и все разом примолкли; Перекусихина юркнула за портьеру, а Нарышкин отошел в сторону, ворча:

— Ну, эти крючки врак не жалуют, сейчас Шешковскому в пасть отдадут… Душегубы!

Несмотря на всю свою серьезность, Вяземский при последних словах улыбнулся.

— С докладом, Александр Алексеевич? — спросила императрица.

— С докладом, ваше величество.

— А вода убывает?

— Убывает, государыня, — автоматически отвечал генерал-прокурор, вынимая из портфеля папку с бумагами.

— Сегодня немного?

— Только одно дело изволили приказать доложить сегодня: об иностранце Вульфе и генеральше Ляпуновой, государыня.

— А!.. Это тот Вульф, — обратилась Екатерина к Зубову, — что у Зорича с Зановичами на фальшивых ассигнациях банк метали… Третий раз молодец попадается.

Вяземский вынул определение сената, подошел к столу, за которым уже сидела императрица.

— Что присудил сенат? — спросила она.

— Слушали, приказали, — бесстрастным голосом начал докладчик, — первое: иностранца Вульфа за предерзость его в приезде в империю нашу, откуда по именному указу нашему был выслан с запрещением впредь входить в границы Российской державы, держать шесть недель в смирительном доме и потом выслать за пределы империи, подтвердиы, что в случае подобного его дерзновения подвергнет он себя строжайшему наказанию.

Императрица наклонила голову. Вяземский ждал.

— Быть по сему… Что дальше?

— Второе, — продолжал Вяземский, — вдове Ляпуновой определить пребывание в монастыре женском, покуда она исправится, препоруча иметь за поведением ее пристойное наблюдение.

— Строгонько, — взглянув на Зубова, сказала императрица.

Потом она глянула на Вяземского с каким-то двойственным светом в глазах. Он очень хорошо знал этот лукавый свет и сразу догадался, какая мысль прошла по душе его повелительницы. Свет этот являлся в ее умных глазах, когда она хитрила, лукавила. И Вяземский нашелся, что отвечать, особенно же в присутствии Зубова.

— Сие наказание, ваше величество, налагается на нее не за влечение ее сердца, — сказал он, — а за то, что она предерзостно воспользовалась именем вашего величества.

— Совершенно правда, — согласилась императрица.

— А Нелидова-то, слышали, государыня, — отозвался из угла Нарышкин, — опять просится в монастырь…

— Вот как! Туда ей и дорога, — брезгливо сказала императрица.

— Опять, матушка, хочет там жить, dans la maison de demoiselles nobles ou elle rapportera son coeur aussi pur, qu'il a ete a sa sortie du couvent,[24] — с гримасой Нелидовой произнес Нарышкин.

— Будто бы aussi pur! — пожала плечами императрица. — Да оно у нее никогда не было pur… Еще девчонкой, в Смольном, она была уже кокеткой… Продолжайте, Александр Алексеевич.

— Третье, — читал Вяземский, — дворянской опеке взять имение Ляпуновой в надлежащий присмотр и управление на основании учреждений наших и с тем, чтобы из оного, во-первых, получала она приличное и достаточное содержание и затем бы то имение предохранено было от разорения.

— Быть по сему, — подтвердила Екатерина.

— Четвертое, — читал Вяземский, — подпоручика Красовского, яко праздного человека и подозрительного в обмане ее, Ляпуновой, обещанием стряпать о Вульфе, получив от нее и деньги, выслать из столицы в Полоцкую губернию, где брат его жительствует, запретя ему выезжать в обе столицы.

— И в Шклов, — сошкольничал Левушка.

— Почему? — спросила императрица.

— А то и Зорича оберет.

Императрица на это ничего не сказала, а только улыбнулась.

— А о девочках никакой резолюции не положено? — спросила она Вяземского.

— Девицы Лебедева и Бубнова тогда же освобождены от суда и следствия, ваше величество, — отвечал он и подал изготовленное по этому делу высочайшее повеление к московскому главнокомандующему князю Прозоровскому.

Екатерина подписала. Вяземский взял бумаги и откланялся. В кабинете стало тихо, и Екатерина опять что-то задумалась. Зубов незаметно толкнул Нарышкина, показал на нее глазами.

— Матушка! — заговорил Левушка. — А ты скучаешь?

— По ком? — спросила она.

— По Храповицкому, матушка.

Она улыбнулась.

— Право же, матушка, ты по нем тоскуешь: как прогнала его от себя, так и стала задумываться… Да и в кабинете у тебя без Храповицкого скучнее стало; то ли дело бывало при нем! Сидит тут да перлюстрацией забавляется…

— Нет, — серьезно сказала императрица, — я была несправедлива к Радищеву, а теперь — к Ляпуновой… Да, тяжело одному быть судьей миллионов.

Она встала и подошла к окну. Нева еще бушевала, но вода пошла на убыль, и пушка стреляла все реже и реже.